Ночной зимний Петербург! О, как сложен характер твой, и как прекрасен внешний вид!
Сейчас ты по обыкновению угрюмый и злой, но друзья, твои верные друзья, рады помочь тебе, преображая, изменяя так, что на угрюмых и ворчливых жителей смотрит и сердится уже не суровый старый дядя, а прекрасный молчаливый принц, еще совсем будто молодой, жалеющий своих подданных: сестрица-вьюга подбадривает, старается утешить, помогает скрыть собою все изъяны пыльного города, однако ж нисколько не радуя и не милуя прохожих, снося их с дороги, приятель-ветер, давно выпросив твоего благословления, радует глаз, танцуя с вьюгой вальс, веселя приемниц-снежинок, старичок мороз, продолжая верно служить, рассказывает месяцу чудные истории, забирая пьяненьких, валяющихся на улицах, послушать предсмертную сказку, а грозные старухи-тучи, прилетевшие из других городков, спешат обрадовать тебя словами, сказанными жителями бедных деревень об том, как славен ты, как красив.
И, великий город, слушаешь ты, смотришь на своих друзей, чуть заметно улыбаешься своей доброй, но хитрой улыбкой и даешь нашему герою долгожданный отдых; позволяя открыть глаза, слипшиеся от ветра и снега, поправить курточку, прилипшую к телу, совсем испортившуюся и промокшую, помогаешь разжать скованные морозом ладони, дабы открыть железные ворота, а там и кривую дверцу, поднимаясь на нужный этаж, и, наконец, разрешаешь вздохнуть полной грудью, не боясь того, что ветер или снег в это время успеют проникнуть под тонкую жилетку.
Дмитрий Прокофьевич, как сам он потом рассказывал, кажется, чудом добрался до дома, что уж там говорить об нужном этаже, на который он, весь окоченелый, поднялся с трудом.
Долго он шел по ступенькам на третий этаж, еле-еле поднимая каменные ноги, однако этим временем (этим долгим временем подъема) пользуясь, успевая согреть руки, поминутно дуя на них, успевая снять с себя пальтишко, насквозь мокрое, как уже говорилось, и теперь не приносившее никакой пользы, успевая прийти в себя и опомниться.
Но, как обычно это случается, когда думаешь, что совсем почти готов справиться со всеми трудностями и принять на себя новые удары судьбы, что-то случается, теряется, уплывает, ускакивает и так далее и тому подобное. Так вот и сейчас по неясной причине, по всем законам подлости ноги не захотели держать Разумихина на месте, а будто растаяла какая-то невидимая твердая оболочка, поддерживающая силу в них, сделались они совсем мягкими, руки, его большие ладони, с чего-то слегка начали подрагивать, а сердце, уж чересчур громко и больно застучало, действительно, что ли, желая выпрыгнуть из груди?
Право… все это вздор и нелепица, и все это только потому, что Разумихин поднял свой взгляд на деревянную дверцу их с Родей каморки, внимательно посмотрел на ржавую ручку, а потом опустил взгляд этот на пол, точнее, на щель, находящуюся между полом и дверью, которая сейчас не выдавала действий своего жильца ярким светом, должным исходить из комнаты, ежели квартирант дома, ежели зажег он свечу, или прыгающими тенями, появлявшимися и исчезавшими тоже по желанию находящегося в комнате, двигающегося по неизвестным причинам. И вот из-за этого-то, казалось, пустяка Дмитрий взволновался, выдумал, бог знает что, и руки задрожали, и ноги как-то совсем не кстати подкосились, словно у больного, а сердце… сердцу не прикажешь, оно словно предчувствовало, что в этот вечер произойдет много глупого и вместе с тем такого тяжелого, что во век не отмыться будет владельцу, потому, верно, и хотело выпрыгнуть из груди бедного Разумихина.
А произошло все вот как, и взгляд Дмитрия на щель в полу упал вот почему:
Руки студента уж тянутся к ручке от квартирки, вот молодой человек в себе силы находит последние, с мыслями собирается, волосы назад убирает, поправляя непослушные пряди, торчащие во все стороны, как вдруг, замерев на долю секунды, так и не решившись открыть дверь, отходит от нее назад, а вернее сказать, отшатывается от нее и чуть ли не крестит в испуге, напавшим на него с ужасной мыслью.
«Боже… — бормотал студент, не отводя глаз от деревянной дверцы, подробно изучая каждую ее трещинку, словно желая проглядеть сквозь нее. — Боже… А если не вернулся… Если сейчас веревку ищет, револьвер покупает… Вот, верно, для чего ему деньги нужны были! Господи, да как же это я не подумал, не настоял на ответе, не взял их к себе под каким-либо предлогом!? О, дурак я! Подлец! А Друг-то какой «внимательнейший» после этого оказывается! Боже! Боже!! А если разбился? Если не дошел? Если перекинулся через перекладину и… Боже!» — бормотал в том же пьяном бреду Дмитрий себе под нос, облокачиваясь на стену, очень близко и очень кстати оказавшуюся позади него, дабы не упасть и тогда уж не сойти с ума окончательно.
Да, друзья мои, нечего и говорить, страх его был невероятен до любопытства — бедный юноша застыл на месте вместо того, чтобы поскорее войти в комнату, убедиться в том, что, к примеру, Раскольникова здесь нет, и идти искать его (или же, действительно, застывать в отчаянии), но, совсем растерявшись, Разумихин зачем-то начал размышлять, строить догадки, а это в его положении ужасно и вот почему:
Каждое мгновенье нужно было Дмитрию себя проклясть, ведь каждое это мгновенье при предположениях Разумихина Родион Романович револьвером в грудь себе тычет или же голову в петлю в какой-то мерзкой гостинице просовывает и вот уже шаг делает… Так проскакивали мысли и об том, что вот, может быть, сейчас по лестнице еще взбежит и одна из тех ведьм, хозяек дамского магазинчика, и ошарашит его печальной вестью, что… однако, что это его «что» Разумихину додумывать почему-то не хотелось.
Впрочем, наш дорогой Дмитрий Прокофьевич и без этого загадочного «что» каждую секунду будто слышал где-то оглушительный выстрел, представлял тихий и последний вздох своего друга, звонкий стук табурета об пол… Его глаза каждое мгновенье щурились, закрывались на длительные две секунды, ладони сжимались в кулаки, ноги делали неосторожный шаг, который влек за собой противный скрип, пробуждающий ворчливых соседей, мурашки пробегались по его телу, а волосы, кажется, вставали дыбом. И это, прошу заметить, каждую минуту, на протяжении долгих, мучительных пяти.
Но благодаря иным догадкам, которым все же вздумалось посетить очаровательную голову студента, более пяти минут Дмитрий ждать не мог, убивая себя, возможно, ложными и глупыми предположениями, за которые его и высечь то будет мало.
«Нет, здесь до зари оставаться нехорошо… — задумался наконец Разумихин, чуть успокоившись. — Я бы его, пожалуй, перехватил, если б он в квартиру сейчас шел, но а коли он там? Коли там, то зря время трачу… Да и я бы… Я бы, наверное, на его месте сейчас здесь был, вот только спал, до завтра свою казнь оставляя, а он… он, дурачок, может и сегодня, чтобы все разом…. с концами… — и тяжело вздохнув, перекрестившись, в очередной раз глупо зажмурившись, Разумихин распахнул-таки несчастную дверцу и, выждав паузу, открыл сначала один глаз, а потом другой.
Возле окна, прислонив голову к хрупкому старому стеклу, стоял Раскольников, охваченный болезнью настолько, что не то чтобы почувствовать чье-то присутствие, а услышать мерзкий скрип очень уж, верно, надоевшей вам, прогнившей деревянной двери был не в состоянии, еще и будучи поглощенным различными думами. Однако не на задумчивое выражение лица обратил свое внимания Дмитрий.
Он сперва заметил, что Родька ужасно (нет, не ужасно), смертельно! бледен, а потом… потом в его мыслях снова закопошился чертенок, и бедный парень, сгорая от стыда, обиды и жалости, еще несколько раз проклял себя за то, что надумал жениться, что Родьке все рассказал, не подготовив его, что поступил и поступал он вообще по отношению к другу да и ко всем окружающим неуважительно, был последним эгоистом, в скором, наверно, пьяницей, и что, может быть, Катенька не хотела ухода его, что надобно было не оставлять ее, что это все было от гордости и… и так далее и тому подобное… я (простите, друзья мои,) даже думаю, будь у него в запасе лишняя минута, он бы добрался и до матери, которую бы упрек в своем рождении, но лишнего времени у него не было, и Дмитрий молча продолжил рассматривать своего приятеля, за полчаса сделавшегося неузнаваемым, очень жалея, что достались ему от природы слабости характера и тела.
Раскольников ведь действительно был смертельно бледен, заметно было, как руки его дрожали, словно в лихорадке — да у него и точно была лихорадка, та тревожная, внезапная лихорадка, которая так знакома всем бедным людям, волнующимся перед земным, не менее страшным судом.
Глаза Родиона были прикрыты, лоб сморщен, иногда вверх подскакивали брови, будто настигла его какая-то мысль и вот была уж готова вырываться из его головы наружу, но тогда брови почему-то быстро возвращались на свое место, грудь опускалась вниз, был слышен тяжелый выдох, а вся фигура бывшего студента в миг сотрясалась от чего-то и как-то сжималась, и искаженному алкоголем взгляду Дмитрия казалось, что дырявое пальтишко друга его висит не на человеке, а на обтянутом кожей скелете, не имевшем органов и мышц, что уж там говорить о чувствах…
Да, безжалостно лихорадочная дрожь завладела всем телом бедного юноши, Раскольникову больно было даже глаза разомкнуть, что, однако же, неприятно морщась, он сделал, потому как чувствовал чужое присутствие и не мог долгое время позволять
доброму незнакомцу вновь
зря переживать (Родион не верил в то, что у него лихорадка, он хоть и чувствовал, но, предполагаю, думал, что это все от нервов, от сильного волнения, от мыслей ужасных. Он даже, как это для него ни странно (признался мне потом), Бога приписывал своему некому нездоровью, мол, наказывает меня за грешные мысли мои, но это уже, уверен, не способствующее болезни, а ее составляющее).
Взгляд Раскольникова тогда упал на догорающую свечу, незачем стоявшую на подоконнике, освещающимся светом ночи.
Бывший студент, верно, пытался разглядеть в пламени нечто завораживающее, всегда захватывающее человека (и его даже когда-то в детстве), заставляющее замереть, не отрываясь от языков огня… но теперь трепещущий огонечек не показывал Родиону волшебства своего, не завлекал, не завораживал, даже наоборот, специально будто начинал ярче светить в глаза, тем самым раздражая Раскольникова, на мгновенье зажмурившегося, поворачивающего голову в сторону от хитро, недружелюбно, зло подмигивающего пламени свечи.
Да, обождав немного времени, бывший студент понял, что не мог не взглянуть на вошедшего, хоть и мгновение это находил каким-то отчего-то не таким. Право, Дмитрий смог исправить для друга своего момент конфузный и, словно по команде, тотчас выходя из ступора, быстро подбежал к драгоценнейшему приятелю своему, не теряя того же беспощадного и скоротечного времени, не стесняясь и уж более не задумываясь об пустом, прижал больного к своей груди, боясь и переживая лишь за то, что ноги Раскольникова перестанут слушаться его, и он упадет, а там более и не встанет с грязного пола.
— Господи, Родя, да что это? Что с тобой? неужто все это… Да как ты слаб! — забормотал Дмитрий, суетясь и не останавливаясь на взгляде друга ни на минуту. — О, не отвечай мне совсем! вижу, плохо тебе… Ты сейчас… погоди, давай на кровать тебя уложу… за доктором бы… — тут студент чуть отстранился от Раскольникова и, бережно взяв в свои большие ладони его голову — всего его — еле ощутимо коснулся губами горячего лба Родиона. — Да ты…
— Оставь… — не своим голос перебил вдруг Раскольников, опустив свою тяжелую голову Дмитрию на плечо, при том же тихо прошептав: — Успеешь… успеешь еще за доктором, нет… не умираю ведь я? — как-то таинственно дополнил Родион, ожидая, верно, каких-то по обыкновению недовольных отрицаний, упреков, которые бы превратились в суету, привычную возню студента, ставшего, наверняка, вновь носиться по квартирам, выпрашивать взаймы денег, тревожить в такой час хозяйку и кухарку, а все ради вздорного пустяка — болезни — только играющейся с Раскольниковым, но никак не хотевшей ему вреда (так бредил Родион). Да и тотчас же забылось бы громкое, открытое признание его у бедной Катеньки, чего, наверное, он и пожелал этим странным последним предложением, не понятно для чего и как сказанным, забылся бы взгляд его, горящий в тот момент болезнью, злостью да странной сумасшедшей решимостью, который, конечно, не видел или же не хотел на вечере видеть Разумихин. И погиб бы бывший студент, если не от рук своих, то от стыда, которого он не разделял бы с Дмитрием, хоть как-то, да сумевшим бы потом обьяснить друзьям своим и прочим поведение его странное.
Но Разумихин ничего не ответил, сам он был тоже не свой, тоже словно в болезни, хоть это и был, конечно, эффект алкоголя, вот только не слышал он своего Раскольникова вовсе, не слышал и слышать более не мог, зная и понимая, а так же и вспоминая, как долго сам он болтал полнейший бред в глаза невинному человеку, не осознавая этого вполне.
Дмитрий хотел думать, что слов больше не нужно, как, действительно, не нужно доктора, не нужно лекарств и завтрашнего дня, потому решил потревожить больного на своем плече.
Вновь он робко взял голову Раскольникова в свои ладони, с улыбкой тихо повторяя почему-то невозможное, таинственное для него, пьяного: «Жив… жив, а то ничего…», а потом быстро поцеловал его в макушку, боясь дотронуться влажными губами до кожи, в его веселых глазах сделанной из хрусталя… Но ведь действительно, при тусклом лунном свете и под тонким лучом свечи бледная кожа Раскольникова казалась до того белой, что складывалось впечатление — перед нами мертвец или фарфоровый мальчик, у которого точно так же светятся черные нарисованные глазки, как сейчас они светились у Раскольникова от тонкой полоски соленых капелек, появившейся в глазах юноши от болезни.
Право, не долго Дмитрий верил в придуманную сказку о фарфоре, потому что аккуратно и все с той же смешной осторожностью завел за ухо одну из золотых прядей Раскольникова, и осмелился-таки докоснуться губами до такой неестественно теплой от лихорадки; до такой, казалось, хрупкой кожи, которая от легкого прикосновения не треснула, не раскололась на части, в общем, не повредилась, наоборот, щека Родиона, к которой осторожно притронулся Разумихин, порозовела, почти как у Катерины давеча, только так незаметно, так все бледно, безжизненно…
Но буквально через секунду все прекратилось, разрушаясь одним невольным движениями Раскольникова. Право… все это мерзкая, ужасная болезнь брала свое:
Голова юноши вдруг затрещала, желая расколоться на части, заставляя Родиона жмуриться от невозможного невидимого давления, наполнившего голову и отвернуться от Дмитрия, чьи губы скользнули не по синеватым губам бывшего студента, а вновь по его щетинистой щеке, где и замерли, боясь пошевелиться.
Родион, сделав полный вдох грудью, вдруг вжался в Разумихина — обнял его настолько крепко, насколько позволили ему силы, и что-то невнятно забормотал другу в плечо, настораживая неожиданным движением. Впрочем, недолго Дмитрий находился в недоумении, — как и ожидалось, как и предчувствовал он вначале, ноги Раскольникова подкосились, и тот более не мог стоять, даже держась за Разумихина.
— Ты… — вдруг чуть громче выговорил Раскольников, не смея произнести ни фамилии, ни (уж тем более) имении, своего… (позвольте мне, дорогие читатели, на страх и риск, переживая дикий стыд, назвать их любовниками, пусть это и громко, пусть ужасно грубо и… ну да, действительно, может быть оставим до поры…) своего
приятеля, покамест поддерживающего его, — ты, пожалуй, на кровать меня положи, но доктора… доктора до завтра оставь, мне…
— Знаю, Родя, знаю, кто тебе нужнее, — перебил Разумихин, — ты только поменьше говори, силы зря тратишь, а это я все знаю, и что ты дальше мне говорить будешь, и что… ну, знаешь ли… — усмехнулся вдруг Дмитрий, улыбнувшись тою улыбкой, которую прекрасно вы все знаете, о которой я упоминал в этих странных записках несколько раз, и какая имела самое удивительное и самое сильное влияние не только на Родиона Романовича, но и, кажется, на весь мир.
Так мысли и разговоры друзей на некоторое время оставили, ведь если и вздумалось бы Раскольникову вновь что-то зашептать, Дмитрий не дал бы этого сделать, решив сейчас же начать поправлять здоровье своего дорогого друга.
Разумихин аккуратно взял на руки слабое тело студента и, сделав несколько быстрых, осторожных шагов к кровати, бережно положил его на нее, теперь для больного кажущуюся самой удобной и мягкой, в которой он бы желал сейчас провести всю свою жизнь (но эти желания ты, проницательный читатель, не считай за серьезные признания, ведь они лишь безобидное начало той ахинеи, о коей обычно говорится в бреду).
Да и сам Родион не успел еще в себя-то прийти, одеяло от жары на пол сбросить, воды или холодного компресса попросить, так что никак нельзя было считать слова, сказанные до разумных распоряжений, которых делают вменяемые люди при первой возможности, правдой, а уж тем более сердиться на них, опровергать и смеяться, — понимал это Разумихин и потому сосредоточился, серьезно рассматривая лицо приятеля своего:
Раскольников поднёс руку к голове, и очень долго не мог оторвать ее от виска, со лба его (что бессознательно и машинально постарался скрыть Родион своей ладонью), стекали маленькие капельки пота, и от тела, наверняка, исходил страшный жар…
Разумихин тут же покачал головой и, быстро подойдя ко столу, начал искать новую свечку и коробочку спичек, недавно попавшуюся ему на глаза, а теперь вот никак не находящуюся. Да и бросив совсем эти поиски, раздражившись и, как уже читателю понятно, не докончив, взялся за спинку рядом стоящего стула и с шумом придвинул его к кровати, наивно приготовив на ночь. Потом Дмитрий направился раскрыть окошко, что по наивности и по страху своему Разумихин хотел считать причиной жара Раскольникова, пусть и будучи точно уверенным в присутствии страшной, который раз посещавшей квартиру эту, болезни.
Но вновь чему-то нахмурившись (по предположению моему, видно, дурной погоде, которая властвовала в прекрасном городе и не только бедным студентам не давала покоя), этим, верно, себя отвлекая, дальше быстрым шагом решил направиться вон из комнаты.
— Ты куда? — на последние силы преподнявшись, как можно громче произнёс Раскольников.
— Пойду найду где-нибудь тряпку и хорошо бы спирту, а там… посмотрим, — задумчиво и как-то даже (показалось Раскольникову) таинственно произнес Дмитрий.
— Да брось ты, брось… Разумихин… — проговорено было Родионом, а точнее одними губами его, чего, конечно, было не достаточно, чтобы остановить Дмитрия, и мысль, цель, захватившую его всего.
Потому ничего не оставалось Раскольникову делать, только ждать, а точнее, сгорать от болезни и тоски, не желая более бороться с лихорадкой, любезно приглашая ее управлять телом.
Но, право, ни боли, ни большего жара, по мыслям Родиона должного охватить его и уничтожить, ни пульсации в висках, ни чего-нибудь и того хуже не случилось. Грудь так же продолжала ровно подниматься и опускаться без дрожи, со лба все еще скатывались капельки пота, лишь глаза быстрее забегали по комнате, не зная, какой предмет выбрать, на чем остановится, чем полюбоваться.
Все казалось втройне скверным, на это влияло и темное время и холод, и чувство нетерпеливого ожидания друга, который (как думал Раскольников), наверное, болтает сейчас с хозяйкой, с жильцами, а может быть к Катерине Сергеевне побежал за какими-нибудь лекарствами и лишними разговорами, но это все Родион Романович наш придумал, вредя себе, ведь сердце его слабое до боли сжималось, а на тридцатую секунду от начала его задумчивости и вовсе, почувствовал он, что-то будто кольнуло в груди. И, повторюсь еще раз, отнимая у вас драгоценное время, бывший студент вредил себе, неправду думал, ужасно обижая тем и Дмитрия (если бы тот слышал) и себя, но главное не в обиде и не в чувствах…
Главное! Главное было в том, что это же самое дорогое и скоротечное времечко пролетало для нашего героя очень быстро, и не пойми каким образом, что, естественно, усугубляло ситуацию, более и более волнуя чувства его.
И вот, то пятая минута с ухода Разумихина из комнаты пробегает перед ним, то уж третий час он все лежит, задыхается от духоты и жажды, а то, кажется ему, только-только несостоявшийся муж вышел из комнаты, только-только, совсем недавно, уши улавливали стук деревянной двери и быстрый топот шагов.
Прибавлю еще, что являлись бедному юноше странные призраки, галлюцинации, бред игрался с рассудком, близким к помешательству, — разные черные тени бродили по комнате, иногда очень сильно топоча, всякого вида черти стучали в окно и двери, умудряясь как-то вместе с тем нашёптывать больному приговор его, мысли его. Приходили мертвые, приходили неизвестные, но совсем как живые, появлялась Катенька и до того реалистично проходилась по комнате, до того правдоподобно и явно крутилась перед Раскольниковым, что у того не было никаких шансов отгадать лживый бред, страдая и мучаясь от угрызений совести перед чистым ангельским образом Екатерины (который, как говорил мне потом сам Родион Романович, представился ему тогда еще лучше и возвышеннее, еще страшнее и прекраснее).
Но вот противная дверь распахнулась, часть комнаты мгновенно залилась слабым светом, исходящими от масляной лампы — единственного светила — всегда горящего в коридоре для таких как наши герои — поздно возвращающихся. Потом вдруг полоска света, скользнувшая из коридора в каморку исчезла, заскрипел пол, услышал и почувствовал Раскольников
чьи-то уверенные, но очень осторожные шаги.
Дмитрий сел на приготовленный стул и фигуру свою сильно наклонил в сторону кровати Родиона, опираясь на колени своими локтями, в руках держа небольшую миску с
водой и чистую тряпку, котороя была вовсе и не тряпка, а неизвестно чья рубашка, когда-то постиранная, забытая и оставленная, которая тут же и попалась на глаза Разумихину, валяясь в кухне на самом видном месте.
Лицо же Дмитрия в тот момент было серьезным, бывшие наивность и, если можно, нежность, более в нем не выражались, он только смотрел на своего несчастного больного страдальческим взглядом участия, жутко сожалел ему и, кажется, больше ничего… Но это только, покамест, это, может быть, только кажется, и кажется не мне, а Раскольникову, еще, предположу в защиту Разумихина, видевшему преувеличенно и нехорошо из-за того же проклятого тусклого света, единственно теперь исходящего от окна и свечи, переставленной Дмитрием поближе к больному да еще и так, чтобы свет падал не ему на лицо, а полностью на Родиона.
Но долго можно говорить про жадный взгляд Раскольникова, повернувшего свою голову навстречу долгожданному милому человеку, теперь вглядывающегося в его лицо и не отводящего глаз ни на секунду, прерывая точный осмотр только морганием. Родион не стесняясь теперь уже ничего, словно последнюю ночь проживая (так действительно ему тогда думалось уж известно из-за чего, потому, надеюсь, вы, дорогие друзья, не попросите еще раз в подробностях описывать болезнь и отчаянное состояние больного), изучал и любовался каждой ранее, возможно, не примеченной чертой лица Дмитрия, угадывал его, в ту минуту, кажется, до того увлекаясь, что забывался и уж только и моргал бессмысленно, представляя что-то, обдумывая.
Однако! Как я правильно начал: долго еще можно описывать этот сумасшедший, зависимый взгляд практически умалишённого человека, который увидел в Разумихине ангела хранителя, спасшего его сейчас не только от одиночной тоски, но и от самого дьявола, потому не будем останавливаться, а перейдем к сути:
Разумихин, подвинувшись на стуле чуть ближе к Родиону, к кровати его, для удобства поставил на пол миску и быстро окунул в нее тряпку, практически сразу же вытащив и аккуратно выжав.
Но действия Дмитрия, на наше удивление, Раскольникова изумляли и поражали, хоть в них и не было ничего такого, а все это вновь ужасная болезнь забавлялась над тем же разумом бедного студента, — тот в каких-то пять минут будто превратился в ребенка, и хоть и отвлекло это его на сколько-нибудь от невыносимой боли, но все же что-то еще было, чувствовалось. И Раскольников мучился, однако мучился не как юноша, а как маленький мальчик, не понимающий ничегошеньки, очень заинтересованно следящий за всем, кругом происходящим, а особенно за своим
спасителем, который из-за этой заметной перемены в характере и лице драгоценного
друга своего еще более страдал и мучился.
Право, надо было что-то делать. Не вечно же смотреть друг на друга и обмениваться немыми сожалением и смущением?
Так, вновь показав Родиону эту свою невероятную улыбку, зачем-то кивнув головой, словно действительно маленькому мальчику, непонимающему и боящемуся неизвестности и смерти, которая всегда в таких тяжелых случаях приходит на ум, Дмитрий поднес тряпку, пропитанную спиртом, к голове больного и положил ее тому на лоб, делая это все так же удивительно аккуратно, как и в самом начале этой странной ночи, боясь дотронуться до горячей кожи Раскольникова. С тем же трепетом, осторожностью и страхом Разумихин вновь повторил еще одно движение, которое делал он давеча совсем недавно — убрал несколько прядей волос со лба Родиона, некоторые даже заводя за ухо, что казалось лишним больному, что сделал Дмитрий неосознанно, как-то случайно, но что пробудило вдруг в студенте бывшем волнение и жизнь — ужасную жажду жизни…
Но отвлечемся.
Раскольников тогда, когда почувствовал на теле мокрую тряпку, на мгновенье принесшую телу прохладу, разлившуюся по всему организму, прикрыл глаза, несколько минут приходя в себе, можно даже сказать, протрезвляясь, но через быстрые полторы минуты тут же широко раскрыл их, увидев строгий взгляд Дмитрия, наблюдающего, за грудью его: как она то опускается, то вздымается от умеренных вздохов.
И пересилив себя, (вновь) свой стыд (да, дорогие читатели, до последней минуты не смогут они не заливаться краской, до скончания века, уверен, бегая друг от друга, называясь приятелями и друзьями, а в скором и грубым словосочетанием: «
хорошими знакомыми») Разумихин коснулся кончиками пальцев грудной клетки Раскольникова, потом положил на нее всю свою ладонь и через пару мгновений, как от огня, отдернул ее, не смея взглянуть на еще более удивившегося Родиона, не сумевшего сейчас же вынести ему приговор свой.
Но прежде чем продолжать, скажу вам, внимательные и требовательные читатели, что побудило Дмитрия на такой поступок (как бы нелепо и грубо не звучало это слово, но, друзья, сейчас для наших бедных студентов каждый лишний взгляд в сторону друг друга — «поступок», которому они потом с интересом ищут оправдание, а если не находят, то краснеют и… ну, не буду раскрывать все карты, об этих чувствах чуть позже).
От груди Родиона исходил болезненный ненормальный жар, который полчаса назад так не ощущался и совсем был неприметен, а может и вовсе его не было, а может это старое пальтишко, которое снято было ранее, мешало Дмитрию почувствовать и лучше понять состояние бывшего студента, вынося вердикт свой об болезни только по горячей голове, что не всегда означало сильнейшую лихорадку, — вот поэтому-то рука Разумихина легла на тело Раскольникова, жар этот Дмитрий и почувствовал, тревожась да забываясь.
— Я… я, Родя, пожалуй, отойду от тебя еще раз, пойду схожу за второй тряпкой, а то не поможет этот один лоскуточек… — быстро выпалил Разумихин и, дабы избежать лишних вопросов и ненужных слов от Раскольникова, добавил: — А я очень боюсь за тебя, — что ты мне не говори, — боюсь и… и доктора бы… действительно бы, Родя, доктора… — чуть увереннее, хоть и тише проговорил Дмитрий и снова хотел было встать, но рука Раскольникова, слабо ухватившая его за запястье, не дала этого сделать, заставляя хлопотливого юношу вздрогнуть.
Родион Романович ничего в тот момент не сказал и говорить, понятно было по глазам его, не хотел. Он просто вновь задержал свой взгляд на сконфуженной фигуре Разумихина, поражая сердце его жалостью и этой детской, этой больной беззащитностью, слабостью, а потом отпустил руку друга своего, предоставляя ложный «выбор». Дмитрий это угадал и понял, давно уж соображая, что отходить и оставлять почти помешанного человека, человека в бреду еще раз одного невозможно по многим соображением и фактам, но и помощи нельзя лишать, оставляя как есть.
Нужно было время. Нужно было думать. Но, к сожалению, первого не наблюдалось, собственно и второе не выполнялось.
— Тогда… знаешь… можно, конечно… что-нибудь… нельзя ведь так… оставлять… — с паузами начал проговаривать Дмитрий, оттягивая время и стараясь как-то сообразить за этот короткий промежуток, что, как и понятно, как и известно, ночью получается ужасно туго и невозможно, однако не даром я несколько раз называл голову Разумихина
прелестнейшей. — Тогда… ах, да вот ведь что! — вдруг вскочил с места Разумихин сияя и, кажется, получая откуда-то новые силы и идеи. — Рубашку твою намочим! Ты в ней, известно, лежать всю ночь, да и хоть бы пять минут после того, не будешь, еще хуже заболеешь и, не дай бог… ай, к черту, не об ужасах сейчас! Я вот ее, вот как эту… — студент быстро указал на мокрый лоскуток, лежащий на голове Раскольникова, — как эту обмокну в спирт, а оставлять не оставлю, я… — но тут краска быстро показалась на лице его, что чувствовал Дмитрий и чего, благо, не видел Родион, и потому прервалась речь Разумихина, которую и договаривать было нечего, ведь все тотчас же было приведено в исполнение.
Сейчас же дотрагиваясь до прозрачных пуговок на рубашке Раскольникова, скорыми движениями Дмитрий начал расстегивать их все, всё так же незаметно глупо краснея и оттого же улыбаясь.
Раскольников дрожа от волнения, напрягся, привставая на локтях. Разумихин в это время добрался до двух последних пуговок у шеи, ему был заметен нервный глоток его друга, он чувствовал сдержанное дыхание его на своей макушке, а расстегнув-таки последнюю пуговку не мог не поднять глаз:
Родион недоуменно и вместе с тем болезненно-равнодушно глядел на бедного Разумихина, совсем потерявшегося, застыдившегося и, уж правда, вновь проклявшего весь мир и чертово мгновенье.
Но более не хотел Раскольников допускать в этот вечер полный разлад характера Разумихина, потому очень широко улыбнувшись, — настолько, насколько это позволяло его почти невменяемое состояние, хотел было прикоснуться к губам Дмитрия, но тот так скоро отстранился от него, наклоняясь к посудине с водкой, что сам практически ничего и не понял, что произошло или же могло произойти.
И неожиданно эта ужасная оглушающая тишина, которую описывает Раскольников в начале сей повести или рассказа, или же сумасшедшей непозволительной записки, повисла в комнате, напоминая нашим героям не только о таком, кажется, далеком прошлом, но и об существовании других людей, других чувств…
И Дмитрий и Раскольников, конечно же, сначала задумались об настоящем, потом их думы дошли до прошедшего вечера, а там понеслись еще дальше и всё в прошлое.
Ужасно стыдно было то, что они ни с чего так всё обдумывали, будто в следующие мгновения можно в прошлое вернуться, исправится. Думали они, что поступят уж по-другому. О! Уж конечно по-другому!
И вы, дорогие друзья, и представить себе не можете, как измучили себя студенты за эти несчастные тихие пять минут, и если бы не спирт, не эта
процедура (назову ее так грубо и, надеюсь, никак не задену ваших чувств), то Дмитрий бы, наверняка, сбежал бы к Катерине, ноги ее целовать, прощения ее незачем просить, а Раскольников бы уж не побоялся бы, действительно, руки на себя наложить, совершая глупую и обидную ошибку в любовных расчетах.
И вот честное слово даю, любезнейший мой читатель, дорогой мой! не знаю я как так получилось, что пробудило их от мыслей ужасных, от ошибок непоправимых, знаю только, что еще некоторое время они оба молчали, а точнее еще целую долгую длинную минуту, только теперь Разумихин и Раскольников, оба, друг другу в глаза смотрели, смело, видимо, читая в них судьбу свою на час ближайший, ни больше, ни меньше.
Оба были бледны в тот миг, в ту таинственную минуту пробуждения, видно было, что первого болезнь не намерена была отпускать, а второго уж готовá была захватить, таким уязвимым и ничтожным казался Дмитрий, таким, смешно, слабым, несмотря на фигуру, ничего не потерявшую в эти мгновения.
И вот
этот Разумихин встал со стула, отодвинул его куда-то далеко (но «отодвинул» я говорю мягко, в действительности же он с шумом оттолкнул его) и опустился на кровать, несильно сжимая в руках несчастную рубашку Раскольникова, почти совсем впитавшую в себя водку и являющуюся уже не такой прохладной, ежели бы только что вынутая из жидкости.
Он с кротким выражением лица и трепетом в груди взялся своей рукой за правое запястье Родиона и как можно медленнее провел по кисти его влажной тканью, наблюдая не за взглядом больного, а за блеском бледной кожи, засветившейся от воды на лунном свете.
Так он провел по предплечью, по талии, несколько раз опустив в воду рубашку, все больше и больше пропитывая ее холодной
водой, не забыл про грудь, про левое плечо и предплечье, обвел наконец и шею, но как-то быстро, совсем будто и не тронув этого места. И все при этом не смотря больному, нуждающемуся в этом спасительном, решающем всю судьбу взгляде, в глаза.
Конечно, так просто оставить этот миг ни Родион ни Дмитрий не могли, но оба что-то опять замешкались, прислушались к тишине, нарушаемой только иногда всплесками воды и вновь готовы были забыться, если бы Раскольников тотчас же не взял руку Разумихина своей, горячей, и не поднес бы ее к губам своим, зная, однако, что это и наивно и мало, и нелепо.
— Родя... — произнес было Разумихин, понимая насколько время не щадит их души, осознавая скорость его, понимая всю важность его, но тут же был прерван:
— Ни слова! Прошу тебя! Ни слова!— сорвалось с губ Раскольникова, и он, приподнявшись на локтях, молча обвив обеими руками шею робкого возлюбленного своего, дрожа от волнения и страха, поцеловал его.
Дмитрий тут же освободил свои руки от всего ненужного, кинув в сторону мокрую рубашку, и вновь взял в руки голову бедного студента, поддерживая Родиона Романовича, которой уже не только боль не ощущал, но и сам, кажется, себя позабыл, содрогаясь под телом
возлюбленного.
Глаза его заблестели, засияли от предательских слез, навернувшихся на глаза совершенно против воли больного, все потому что головная боль усилилась, по вискам застучали-таки молоточки, а Раскольников не хмурился, не говорил ни слова, болезненно не стонал, глупо боясь прервать столь дорогую ему минуту, за которую в день здравия своего отдал бы жизнь.
Но, как я уже много раз в этой главе повторял, лихорадка не щадила бедного студента, потому когда Дмитрий ненадолго отстранился от него, чтобы посмотреть в лицо своему любовнику, то тот ни улыбки, ни тихого кивка, ни какого другого жеста сделать не смог, оставаясь будто бы равнодушным к происходящему, в совершении которого большею частью был причиной он сам.
Хочу заметить одну вещь, — хоть Разумихин и был в памяти, не бредил и мог в себе отлично различать явные чувства, такие как: отвращение, злобу, некую, так называемую привязанность или другие какие… однако же, как тогда сам он честно все признавался: «чувствовать в тот момент скверные чувства, присущие дьявольскому роду, не мог и даже не смел».
Рассказывал Дмитрий и то, как долго сомнения терзали разум его, как в некоторые минуты он думал (даже, как ни странно, в минуты, когда сам прикасался к тонкой коже Раскольникова), что все уж чувства кончены, и сейчас Родион сам отстранится от него, позволит закончить вечер так, как всегда они заканчивали, как будут заканчивать, и как заканчивают все нормальные люди, — пожеланием крепкого сна и доброй ночи.
И, наверное, последняя капелька таких вот сомнений и тревог испарилась в голове Разумихина тогда же (сейчас), потому что, увидя в глазах Раскольникова неизвестные ему слезы, получше разглядев личико его, Дмитрий почувствовал неожиданную любовь к этому, должно быть, совсем неизвестному ему человеку, к этому слабому «мальчику» (теперь мальчику), которого каждому бы хотелось любить, если бы видел этот каждый в тот момент черные глаза его, золотые, спутанные между собой кудри его, бледное тело его, освещенное тусклым светом той же старушки-луны.
— Родя… Ты, если худо, если совсем худо говори, не молчи… я ведь здесь, совсем, видишь, рядом, только вздох сделай, и я уж… — вдохновенно выговорил вдруг, шепча, Дмитрий, но так и не докончив, мигом приподнял голову Родиона, приблизил к себе и расцеловал его лоб, щеки, кончик носа, дотянулся до макушки и прижал содрогающееся от известного тело к своему, продлевая это неловкое мгновенье на малую лишь долю минуты, сейчас же принимаясь расцеловывать его руки, слегка касаясь губами каждой фаланги пальчиков, его шею, тонкую и горячую, потом еще раз взглянув на Раскольникова, ничего, конечно, не поняв в его новом взгляде, быстро поцеловал в полураскрытые губы, очень однако ж мягкие и горьковатые на вкус, ведь последней во рту Родиона побывала водка.
Но бедного студента все это не удовлетворяло, раздражало и вызывало некое отвращение, как могло показаться или уже казалось Дмитрию, взглянувшему в лицо больного, на котором не видно было никаких изменений. Оно выражало… да в том-то и дело, что практически ничего не выражало, кроме как тех же эмоций, свойственных его болезни: глаза Родиона были закрыты, губы чуть приоткрыты, словно ему было тяжело дышать, нос щеки и лоб были по-прежнему бледны, но лучше разглядеть черты выразительного лица было невозможно, постоянно его прикрывали ладони, пряча от дорогих, блестящих глаз, да и вы это описание уже видели.
И вновь (уж в который раз! — смело можете упрекать меня) должен просить у вас прощения, мои бесценнейшие, за то, что чего-то знать не могу, понимать не могу, за то, что на эти справедливые замечания и те же упреки есть у меня только один ответ, заключающийся в словах Родиона Романовича. Он ведь рассказал мне все сжато и коротко, делая акцент на своей болезни и жутком стыде, который не покидал его до последней минуты бодрствования, а я просто не могу и даже не имею никакого права говорить более того, что с меня спрашивается (за что, конечно, меня никто по головке не погладит, лишнюю ассигнацию не выдаст).
Но, друзья, понимаю вас, понимаю, что думаете сейчас, что подозреваете, однако не волнуйтесь, что смогу сформулировать, что посчитаю правильным здесь отметить, опишу без вопросов и лишних слов, единственное — постараюсь сделать это побыстрее, покороче, так что не серчайте.
Теперь, возвращаясь к описанию следующих событий, скажу, что Раскольников так и затрясся от пережитых волнений, глядя прямо в глаза Разумихину, не терпевшему никаких недоговоренностей со стороны Родиона, захотевшему тотчас выпытать у бедного человека всю его боль и тоску, наивно предполагая то (конечно, не только предполагая, но и желая, но это, впрочем и так вы должны в расчет брать, зная этот прекрасный характер любезнейшего Дмитрия Прокофьевича), что тотчас после тяжелого рассказа хоть половина бед и несчастий перейдут тотчас к нему, а он-то уж от них избавится, помогая дорогому человеку.
Глаза Разумихина в тот момент так и засияли, так и засветились, словно крошечные звездочки, завораживая, словно произнесено было неизвестное заклятие, излечивая, словно прошептали ласковое, волшебное слово матери, так всегда сказанное, что действительно боль и тяжесть куда-то уходила.
И Раскольников поверил в этот взгляд, потому что знал его, хорошо знал, поверил и в то, что всё отчаяние и все сомнения исчезли, что не будет и не было никаких мучительных минут болезни и ожидания, горьких мгновений полного сознания.
И улыбка ярче засияла на лице Дмитрия, улавливая эту покорность его выражению, его взгляду. Да… изумрудные камушки, зрачки Разумихина, так приветливо заиграли в темноте, так страшно вдруг поманили к себе, что было более непоправимо-опасно далее вглядываться в их узор, что с наслаждением и искренней радостью продолжил делать Раскольников, пропадая в этих темных глазах, растворяясь в следующем поцелуе.
Конечно, Родион еще чувствовал себя, еще мог ощущать это неприятное покалывание в висках, огромный груз, возложенный на него чертями по законам подлости, тяжелеющий грудь, понимал, что дрожат его руки, голос давно исчез и только Дмитрий остался неощутимым, вместе с тем, становясь для него — Вселенной или же быстрым, прекрасным мгновением, которого ты так же скоро перестаешь чувствовать, как осознавать реальность мира.
Но это все, все молниеносное, все секунды, все не то, все далеко.
Однако случилось. И тогда, когда он обнимал его ноги, когда оба молчали… Тишина… пульс… приглушенный вой ветра… Час.
И тогда Разумихин — кристалл, драгоценный камень, и он растворялся в ней, в тишине, в нем, в пульсе, в нем, приглушенном вое ветра, в нем, в часе и в больном, в помешанном человеке, не сумевшем совладать с чувствами и разумом, не сумевшем остановить свой пульс, этот час и
мгновенье.
Ну а сам Раскольников? Родион совершенно ясно чувствовал, что тает, тают стены, ограничивающие его Вселенную, тают мысли и остаётся он, час и Разумихин, милый Разумихин, превратившийся
ни во что, давно исчезнув и растворившись в этих коленях, запястьях, ключицах… последнее, что запоминая, что видя пред собой, так это белую, белую кожу, теперь уж точно белую, словно тот же снег, который тает от всевозможной и невозможного, так быстро проникнувшего в его пространство, в его организм, в его мир.
И тогда-то Раскольников, может быть действительно почувствовал как становится с ним все меньше — и одновременно все шире, потому что это не он… — Вселенная.
И тут же радость, радость ощущения теплой груди, почти соприкасающейся с огненным телом, радость
реальной, доброй, совсем уж не вечной, улыбки, радость стоящего там где-то стула, спинка которого равнодушна поглядывала на безумцев, радость мягкой кровати, чья кожа — простынка — прилипла к человеческой плоти… радость… Радость.
Радость тогда… мгновенье назад, а теперь только
он, Раскольников,
один в четырех стенах, ставших на миг частью его мира, сливаясь с дорогим человеком — его Вселенной.
Один и неизбежно, как железо и магнит, он под все тем же невиданным,
неизбежным притяжением опустил свою голову на грудь Дмитрия, теперь уже являющимся существом, живым существом,
человеком… Человеком не перевоспитанного общества, овладевшим разумом, а вместе с ним и другими «прелестями»
жизни, совсем не красящими доброго человека
.
Но и это все пустое. лишнее. другое. Другое… превращающееся в обыденное, в то страшное обыденное, которого так боялся и вместе с тем хотел Родион Романович…
Но, как и написал я, это — пустое… совсем здесь лишнее, касающееся совсем другого… ведь пока что в этой реальности, в этом
реализме Раскольникова, Разумихин бережно и нежно взявший сейчас хрупкие плечики его, быстро, «важно», из последних, кажется, сил, будто выполняя последнее желание, нахмурившись, поднял его обессилившее тело за них и уложил поудобней с собою рядом, прикрыв наготу жалкой тряпкой, тонким покрывалом — теплым одеялом неизбежного
романтизма…
***
Да, внимательнейший человек, да! завершается эта странная записка, эта откровенная часть, надеюсь, удовлетворившая вас, оставив без единого вопроса, но, однако ж, «подходит к концу» еще не значит, что завершена. Осталось совсем немного, пара слов, касающихся чувств главного нашего героя — Родиона Романовича Раскольникова, который не только не хотел бы открывать перед вами финал сей, слабость свою, но и даже грезил такими мечтами, как… впрочем, слово это лишнее, совсем лишнее, стоящее мне довольно дорого, потому сейчас вам его я открыть не могу, но, может быть, как пройдет время, пройдет впечатление, оставшееся у вас от этой… от этого безумного рассказа, я смогу выпросить дозволения на печать его, а покамест… покамест ничто не потеряно, не завершено: точка не поставлена, последний звук не растворился в тишине, знайте это! И ни за что не переживайте!