В горе и в радости, в богатстве и в бедности, в болезни и в здравии,
пока смерть не разлучит нас
и даже смерть не разлучит нас.
— Тебя там не кормили что ли совсем? На тебе мои рубашки раньше едва сходились.
Сережа не ответил, продолжал только смотреть странным взглядом, и глаза из-за черных кругов под ними казались просто гигантскими.
— На вот, — Ольга сунула ему в руки старый пыльный плед, от которого полузнакомо пахло годами бедности, одним заваренным на двоих дошираком и угрозой гастрита. Сережа как-то заторможенно взял его, едва держа в пальцах, но не пошевелился, и Ольге пришлось этот плед снова у него отобрать, развернуть и завернуть его в него самостоятельно.
В детстве Ольга тайком от воспитательниц пыталась выкормить подобранного сорочонка. Орала эта нечисть страшно, только если не запихать ее в коробку, которая свет не пропускает. Тогда только успокаивался и засыпал. Что с тем сорочонком стало, Ольга уже не помнила. Да и неважно, у нее тут еще один такой. Она натянула плед Сереже на голову, завернула края так, чтоб ткань с плеч и груди не падала, и тогда он вдруг спросил:
— А мы где?
В первый раз спросил за… сколько уже часов прошло? До того или не понимал, что вообще происходит, или не верил, что это взаправду. Вел себя поначалу, как дикая зверюга, потом притих и застыл, будто изображая мертвого, а теперь вот очень медленно оттаивал. Процессор у Сережи сбоил по-страшному.
— Мы тут ненадолго, — ответила Ольга только. — Задерживаться нельзя, но еще несколько часов у нас есть. Накормлю тебя и поспишь.
Сережа медленно кивнул, продолжая изучать ее глазами, и Ольга оставила его этому занятию, отойдя к старенькой газовой плите.
Пока вода вскипала и варились пельмени, молчали. Ольга только слышала, как Сережа иногда возится и шуршит пледом, и диван под ним скрипит, а потом все опять затихало.
Она сменила кастрюлю на сковородку, когда раздалось:
— Я думал, ты умерла.
Ольга это уже который раз от него слышала, Сережа как пластинка заевшая, но это не раздражало, только вводило в какую-то душную тоску и беспомощную злобу на тупую систему с ее тупыми ошибками. Добиться от Сережи нормальных объяснений не вышло, но он все бормотал что-то про какую-то похоронку, пока сюда ехали, так что сложить два и два не так сложно.
— Мертвые разве умеют так классно пельмени жарить, а, Сереж? Сметаны тут жалко только нету.
Он не ответил. А раньше всегда начинал страшно страдать, если сметаны не было. Насторожившись, Ольга к нему повернулась.
Сережа если плакал, то театрально, долго и зачастую громко. А сейчас сидел, молчал, смотрел на нее мокрыми глазами, сжимая плед в белых пальцах.
— Оль, ты же так тоже в розыске теперь будешь, — сказал он вдруг медленно и тихо, как будто только что понял.
Ольга вздохнула, сделала огонь поменьше и присела возле него. Диван скрипнул и угрожающе продавился.
— В горе и в радости, Сереж.
Он сделал очень сложное мученическое выражение лица. Ольга откинулась на спинку, подняв пыль — диван заскрипел опять — и протянула к Сереже руку.
— Иди сюда.
И раньше же худой был, сейчас так вообще костлявый, обнимать почти неудобно. Сережа сдался без всякого сопротивления, не то, что в первый раз, как увидел, почти завизжав, чтоб она не подходила. С этими пернатыми тараканами она еще потом разберется. Сейчас же Ольга его только обняла крепко, ткнулась носом в волосы, стащив с головы плед, и вдохнула.
Ох,
блять, она скучала.
От Сережи пахло больницей и пылью.
Он совсем затих. То, что дышал, понятно было только по движению грудной клетки.
— Вот видишь, — сказала она тихо, положив ладонь ему на затылок. — И даже смерть не разлучила.
Сережа натурально
сломался.
Его затрясло, как кнопку на пульте нажали, и он жалобно долго на одной ноте завыл, захлебываясь, и худые руки вцепились в Ольгу неожиданно крепко, почти больно, и она зажмурилась, притискивая его к себе крепче, повторяя, что все хорошо, а от его слез и слюны мокла футболка.
Господи, она никогда не видела, чтобы он так рыдал.
— Сереж, пельмени подгорят.
Так глупо, какое ему вообще дело до пельменей сейчас, но он сквозь слезы просто подавился усталым задушенным смехом, который снова перетек в истерическое трудноразличимое нечто. И так и не отпустил, а потом, снова сойдя на задавленный смех, выдал, запинаясь:
— О, пожалуйста, только не пельмени.