***
— Отец, я прошу тебя! Будь благоразумным. — Благоразумным?! Да ты, видно, не оцениваешь ситуацию. — Люди погибнут, не стоит оно того. — Перенести дорогу в горы, потратить неминуемое количество времени, ресурсов и денег впустую, Чон, — эльф кривится как от горстки чеснока, — не забывай, что помимо потерь мы понесем позор от нашего Короля и его разрешения на строительство. — Неужели смерти невинных стоят того? — Чонгук резко перехватывает старшего графа за рукав накидки, пестрящей дороговизной, заглядывает в глаза, пытаясь найти в них хоть толику сострадания и здравомыслия, но. — Тебе лучше замолчать, я достаточно уже услышал. — Погибнут слишком многие! — Уже не сдерживаясь, парирует. — Чонгук. — Наше графство будет стерто с лица земли и выжжено из памяти. Кто, скажите мне, будет говорить о графстве Чон? Может быть, старик Ли? Или тот же самый Король? Нас будут проклинать матери не вернувшихся детей, землю эту будут проклинать овдовевшие жёны! И все ради чего? Вашей гордости? Собственного достоинства и неспособности хотя бы прислушаться к словам нерадивого сына, недо-бастарда? — Закрой свой рот! — Рявкает на всю залу грозно мужчина. — Ты мальчишка, не достоин носить мою фамилию! Наше графство, наше, говоришь? В нём нет ничего твоего, как и моей капли крови в тебе, — он выдергивает свой локоть из чужой хватки, — уходи к себе и даже не думай высовываться. Ты меня очень сильно разозлил, и если думаешь, что я не прибегну к старым способам воспитания, то ты очень заблуждаешься.***
Дверь за юношей захлопывается, а тот мешком с камнями опадает на край кровати, с силой впивается пальцами в кожу головы, массирует, оттягивает остервенело волосы и пытается заставить свой мозг работать. Думай, думай, думай… Он сегодня рано поутру выскользнул неслышно из теплых объятий, ни записки не оставил, ни весточки какой, просто взял и тихо ушел, отпустил, бросил. Думай, думай, думай… А ведь мальчик так очаровательно мурлыкал что-то себе под нос, приткнувшись, прибившись под горячий бок подобно птенцу, губками причмокивал и хмурился изредка. Да, Гук позволил себе такую вольность как минутное наблюдение за предметом очарования, за его подрагивающими ресницами, руками-кулачками, драчун во сне небось; и Чон бы посмеялся, не готовься он ко встрече с отцом и обсуждению насущной наболевшей проблемы. Думай, думай, думай, Гу, ради него думай, ради его будущего, ради будущих ночей, что будут подобны прошедшей. Что у тебя есть? Душевные кратеры боли — не то, всепоглощающая пустота потери — тоже не то, глубже копай, думай усерднее. Чем ты занимался всё последнее время? Тренировки, учёба, походы в лес, армия, опять тренир… Стоп, армия, отряд — точно, ты же человек-воин, командир, за твоими плечами не один поход, не одно усмирение бунтующих, не одно сражение. Вспоминай, Чонгук, всех вспоминай, с кем у кострища сидел и байки слушал, с кем одну койку в лазарете делил, кому порцию риса последнюю отдавал и кто тебе самому, в поле диком с коня свалившемуся, руку подавал. Ты ребёнок жестокой реальности, сурового воспитания и природы-матери. Так если разговоров с родимой знатью не получается выстроить — песню со своими сородичами заводи. Юноша на ноги подрывается, влекомый безумной призрачной идеей, и несётся в сторону казарм личного отряда графа, а затем переносится и на остальное подразделение. Как говорится, коли мозг прогнил, то нужно убеждать тело.***
— Извините? — Входи. — Господин, — посыльный кланяется, — разрешите? — Что случилось? — Граф Чон отвлекается на секунду от подписания договора с соседним поселением. — В-ваш сын, месьё Чонгук, подначивает солдат на бунт. — Еле шевеля губами выдаёт с явным французским акцентом вошедший. — Что?! — Терпение конкретно подрывается, особо сильно это замечает дернувшийся от удара по столу слуга. — Он в главных казармах, Сир.***
— Ты что устроил? — Удар. — Ты как посмел? — Ещё удар. — Как только твой рот только мог открыться?! У тебя вообще мозги есть? — Чонгук падает на каменный пол от очередной очень уж болезненной и унизительной пощечины. — Ты меня слушать не хочешь, так может они бы тебя вразумили… — Тихо, на грани безумия и отчаяния, проговорил нерадивый сын. — Вразумили? — Такой эпизодический и такой ядовито-гулкий смех был слышен этими стенами редко, да метко, от грудного хрипа хотелось свернуться калачиком и отдаться детям тьмы, которые и то добрее, теплее казались. — Чон, я понимаю, у вас с сыном разногласия, — резко втиснулся скрипучий голос старика Ли, — но я тебе по дружбе нашей странной советую, вызови ему лекаря, не пускай сейчас на поле боя. Мальчик головой тронулся после потери, не бери на свой счёт. Тяжко тебе, конечно, придется первое время с ним справляться, я знаю, но будь помягче. — Господин Ли, при всём уважении, надеюсь, вы не будете трепаться об этом, — граф осмотрел пасынка скептическим взглядом, — недоразумении. Одно слово — приговор, но Гуку его давно уже вынесли, он с ним знаком вдоль и поперёк, лишь губами шепчет одними, взглядом умудрившись мазать по двум налитым физиономиям: — Какое ещё поле боя? — То, о котором знать тебе уже не положено. Уходи. — Отец, — жалобно, надрывно так тянет голос, поднявшийся на одну октаву, — вы даже не планировали меня слушать, даже думать о другом не собирались? Лишь за спиной всё проворачивать начали, ничего не видя вокруг? — Хмыкает, опустив голову. — Теперь я понял. Зачем мне нужно было тогда так надрываться и распинаться? — Ох, Граф. Слуги! — Рявкает Ли. — Уведите мальчика отсюда, да следите, чтоб не делся никуда, пока взрослые дяди разбираются. А ведь ты такие надежды подавал. Чонгук с места срывается, злобой ослепленный, кулаки сжимает и на отца названного наброситься собирается, как старый эльф, в разы превосходящий манёвренностью, силой и скоростью все физические показатели нападающего, перехватывает чужую руку за запястье, в локте подбивая конечность, заламывает её за спину, и давит, давит, давит вниз, к полу заставляя опуститься, колени подогнуться и поджилки затрястись. — Зря я тогда узнал, что ты жив, — ядовито в лицо выплюнул граф, — увести его в темницу при замке и глаз не спускать, будет вырываться — применить все методы усмирения, что и для обычных служек. По темечку проходятся не лелейно чем-то тяжелым и хоть и тупым, но место немного подмокает, однако Чон узнает об этом позже; после того, как его выволокут из залы под плечи; после того, как при попытке убрать, стереть грубую хватку, ему пересчитают ребра кулаками; после того, как его побитым щенком выкинут на пол затхлого подземелья, едва раскроив покорёженный нос и рассечённую бровь о пыльную кладку. Силы на него не пожалели, трое охранников-амбалов били без разбора, хаотично поставленными ударами, задевая лицо, брюшную область с наливающимися синяками, особо били по ногам, не брезгуя помочь себе и рукоятками остроконечного оружия, и финальный коронный удар пришелся в солнечное сплетение, под дых, заставляя свернуться клубком и заскулить от боли, безнадежности, брошенности и предательства какого-никакого отца, что мог хотя бы попытаться прислушаться к словам наследника. Гук лежит, его глаз заплыл кровавым нечто, нос вдыхает только куски кровяной слизистой, легкие работают лениво, каждое свое движение сопровождая мукой, ноги дрожат от перенапряжения и ломоты, голова кружится, а в сознании резонируют образы того, кого убеждал довериться. А кому доверять? Чону что ли? Вот этому запертому избитому пустому месту? Этой обузе никому не нужной? Смешно. А ведь брюнет пытался отбиваться, но у него даже на это не хватило сил. Он старается опереться на руку и встать, но падает с тяжёлым выдохом — хорошо поработали цепные псы — выполнили приказ, сухожилия ноют и не подчиняются, Чонгук не может даже доползти до решетки.***
Юнги проснулся в полном одиночестве, порыскав рукой по постели и не почувствовав чужого тепла, он осознал — это конец их срока, конец их бесконечности. Ведь всё всегда имеет свойство заканчиваться — и зло, и добро, и тёмная полоса вперемешку с чернью, и белая с проблесками света. Дракон смешно сворачивается в комок, носом в подушку общую утыкается и надышаться хочет, обдавая легкие жаром таким, что рёбра от напора трещат. Он плетётся вяло на некое подобие кухоньки, лёд талый на костре вскипятить собирается, да только тревожность, недавно заснувшая — снова о себе знать даёт. Где-то на закромах сознания опасностью стрекочет, кличь боевой проносит смерчем и сердце в тугие узлы стягивает — неспокойно, страшно, плохо и слишком отчаянно. Чьи это чувства? Кто же так страдает? Рука с чайником дрожит и мышцы дёргаться в припадке начинают, жидкость расплескивается, оставляя некрасивые кляксы, позже превращающиеся в пятна волдырей, совсем рядом с украшающими тело засосами и красными цветами пламенной и обречённой любви…любви? Нет, это чувство глубже, бешеннее, оно ещё более слепо и дико, оно по клеточке душу разрывает и генерирует, сращивая молекулы, вновь. Оно приносит боль, но и дарит наслаждение — это коктейль, градус которого перевалил за 100, и бьёт он не в голову, а в самое сокровенное, сразу и наповал. Рука продолжает дрожать, а голову буквально разрывает тисками, на ноге расползается уродливый след ожога — Юн штанину одёргивает и встречает глазами обожженную, с черными краями рану, залитую сукровицей — вот только кипяток туда не проливался… В носу першит, и нюх рептилию не подводит — пахнет гарью, горящими деревьями, подпалённой человеческой кожей и пеплом. Чайник остаётся валятся брошенным на полу, пока хозяин-хранитель долины и леса мчится, прихрамывая и зубы стискивая от расплескивающейся новой боли пробирающего огня, к выходу — со стороны графства поднимается в небо столб дыма, оттуда слышно голоса вояк. Юнги за голову хватается и оседает тяжко на песок, потому что духи его разум захватывают — они вопят о своей боли все разом, создавая симфонию слёз, а дракон через себя всё пропускает — ведь он проводник между двумя мирами, он чувствует это всё, перенимает эти страдания и тело, и психика, и мозг. Это слишком тяжело, это невыносимо, это слишком большая ноша для одного. Началось…***
Чонгука прошибает истерикой, когда он отчетливо разбирает слова с улицы, благо в камере было небольшое оконце прямо под потолком. Брюнет заходится в панической отчаянной попытке подобрать под себя ноги, отогреть непослушными руками стопы, но лишь барахтается в луже собственной крови — он ничего не может сделать. Лежать здесь и жалеть себя — кажется единственным решением. — Поджигайте смолу! — Тащите сюда всё! — не жалей, не жалей! Лей в чан, это поможет быстрее разгореться! Топот многочисленных ног не стихал, на улице завывает отчаянно ветер, взбунтовавшийся против глупых, упрямых и слепых, на самом-то деле, юнцов, возомнивших себя всемогущими. Даже в камере кости содрогаются от ужасающего треска великих деревьев, что застали собой еще самое первое поселение, то варварство и зверство, которое совершили нападающие и теперь — это повторяется вновь. Чон находится сейчас в самом настоящем Аду, он перед собой ничего кроме пелены крови не видит, кроме воя, карканья и стонов боли — не слышит; земля опять разверзлась, выпуская из недр кустарники, покрытые шипами и иглами, с толстыми остриями и клейким соком, а деревья всё равно сжигают, валят — хруст от древесных волокон забивается в само сознание, запах горючей смеси пробивается даже через наглухо убитые рецепторы сломанного носа… Лес вступает в борьбу. Нет, нет, нет… Где-то недалеко от замка слышится взрыв… С другой стороны пролетели горные орланы, посланники Прометея. Погода беснуется ветрами, в вихрь закручивается и несется огненным смерчем — редчайшим явлением — на город, обращая оружие людское против них же. Гуку страшно, потому что не видит нормально, страшно, потому что все органы чувств работают на износ, страшно, потому что сам сделать что-либо не может, как едва мир вокруг застывает и сквозь свинцовые облака, гарью и кровью напитавшихся, обрушивается дикий, необузданный рык, разрезающий воздух. Бедные армейцы, не сталкивающиеся никогда с подобным, затихают, а потом просто бросаются врассыпную от этого устрашающего силуэта в небесах и гигантской тени, отброшенной на израненную землю. Чонгук не должен был этого допустить, его не должно быть здесь. Брюнет из последних сил, рывком, ведомый сплошным безумием и святыми духами, к двери приползает и бьётся в нее кулаками до крови, головой, лбом, затылком, вновь гранатовую жидкость из организма заставляя вытекать. Он кричит, воет в унисон с одичалыми от страха животными снаружи, просит, плачет — ему нужно выйти, ему нужно к нему. На какое-то время Чон отключается, его тело просто не выдерживает стресса, боли, жестокости, чувств. Один. Два. Три. Один. Два. Три. Вдох. Выдох. — Господин… Вдох. Выдох. — Господин Чон. Да что же это… Один. Два. Три. Один. Два. Глаза еле разлепляются, сталкиваясь с размытыми очертаниями кого-то из слуг второго звена, что вечно прислуживали его отцу. — Господин Чон. Слава всем Богам, если они нас еще слышат. Прошу Вас, вставайте. — Этот человек помогает подняться и на себя опереться. — Сколько, кхм, — от долгого молчания с предшествующими криками, с огрубевшим горлом, голос звучит слишком глухо, — как давно всё началось? — Этот кошмар, ох Господин, он не оканчивается уже около часа. — Дракон? — Выжжена две трети всей чащи, сейчас граф Ли и граф Чон подошли к основному кольцу леса, однако дракон и какие-то чудовища пытались противостоять их рассредоточенным отрядам, им почти удалось, но... Никто не понял, что произошло, Ваш отец обезумел на поле битвы, простите мне эти слова, он приказал обращать огню не только лес, но и тех, кто дезертирует, и, когда целый отряд начал тушить в панике факелы, он самолично направил на них горящие стрелы, вот только дракон кинулся на их защиту, прикрыв спины беглецов своим телом. Дальше произошел надлом первой сосны, какая-то вспышка и всё… Вам нужно это видеть, Господин. — Слуга осторожно придерживает преемника за плечо и выводит его на свет, минуя нескончаемое и тяжело давшееся количество ступеней. — Возможно, это единственный шанс образумить графа Чона. На разрушенной площади, окруженный полусгоревшими, недоломанными и руинными домами, в кольце из огня, распят был мальчик, чья фарфоровая кожа бледнее снега, в чьих глазах раньше плескалась жизнь ярче солнца, надежды и помыслы чище неба над облаками, и за бронёй теплилась душа, у луны вымоленная, сокровенная, нежная и трепетная. Одинокая слеза катится по щеке, а во рту кисловато-горько… Потому что в кровавом месиве, в израненном, обожженном тельце с гноящимися ранами, волдырями и шматками свисающей извращенно кожицы, припорошенной золой — он узнаёт своего мальчика только по единственному, что остаётся целым — глазам, обращенным к небу…