ID работы: 10649452

Исповедь

Гет
NC-17
В процессе
1123
автор
Размер:
планируется Макси, написано 108 страниц, 10 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
1123 Нравится 518 Отзывы 601 В сборник Скачать

Часть 6

Настройки текста
Примечания:
Это напоминает ей американские горки: перед началом аттракциона сердце заходится в ритме самого быстрого танго, тело инстинктивно готовится к опасности, дрожа и волнуясь, а грудь вздымается каждую секунду, словно закончился кислород, разгоняя этим все больше паники. Когда бездушная машина стартует, делает осторожный рывок — как первое настоящее прикосновение к телу падре, — сердце замирает, голова отключается, а из груди вырывается истошный крик. Это страх. Страх управляет ее мышцами и мозгом. Страх заставляет ее вжиматься в сидение аттракциона, цепляться руками за страховочный ремень и закрывать от ужаса глаза. В утомленной солнцем исповедальне она отчетливо чувствует запах собственного страха, чувствует дрожь и видит пелену перед глазами. Когда ее пальцы сжимают бугор в тонких летних брюках падре, с уст Гермионы слетает не крик, а вздох, и она с удивлением замечает, насколько сильно возбуждена. У нее дрожат колени — точно так же, как на аттракционе, — и горит низ живота, будто к нему прикоснулись горячей ладонью. Все ее чувства обострены, и Гермиона каждой клеточкой своего тела ощущает учащенное дыхание падре. Как его ногти впиваются в подлокотники стула, как замирают пальцы на деревянной поверхности, оставив там прерывистую линию царапин. Чувствует, как подрагивает его тело. Как бедра невольно начинают движение в ритм ее касаний, чуть приподнимаясь и опускаясь, будто нуждаясь в том, чтобы трение стало плотнее и жестче. Рука Гермионы скользит чуть выше, хватая пальцами сутану, чтобы приподнять тяжелые полы одежды и открыть доступ к цилиндрическим пуговицам на брюках падре. Металлические звенья скрипят от внутреннего воздействия, а текстильные ленты, кажется, норовят разойтись и вывести молнию из строя. Когда Гермиона, путаясь в сутане, пытается с ней разобраться, желая дотронуться до горячей плоти священника, ее руку резко и грубо перехватывают, пальцами обвивая запястье. — Немедленно прекрати, — голос, как наждачная бумага, режет и звенит в ушах. Падре решительно и хлестко скидывает ее руку со своей сутаны и беспристрастно добавляет: — Больше сюда не приходи. Будто бы это не у него выпирающий за пределы брюк стояк и дрожь в голосе. — И это не просьба. Дверь за ним громко захлопывается, оставляя полусогнутую Гермиону одну в исповедальне. Раком. Жизнь, как обычно, ставит ее в положение раком.

***

Гермиона собирает все свои вещи в дорожную сумку под крики соседей в мотеле. В привычной для нее педантичности, она аккуратно складывает платье, футболки и юбки в опрятные стопки, с натянутой усмешкой слушая разбирательства парочки за стенкой. Спорят о чем-то низменном, пресном, безразличном для Гермионы, которая, вероятно, никогда не сможет быть с одним постоянным партнером в отношениях; и все же она с интересом вникает в суть проблемы молодых людей. Так она хотя бы может отвлечься от своей собственной задачи. — Тварь ты такая! Ты же обещал! Обещал! — истошно орет соседка, по всей видимости, глотая крокодильи слезы. Кажется, она скидывает настольную лампу на пол, потому что секундный грохот стоит такой, словно сотни мелких осколков разлетелись по всей комнате, а деревянная ножка кубарем катилась по паркету. — Ты обещал и снова обманул, Маркус, снова! Гермиона шипит на саму себя, коснувшись глазами пары туфель, что стоят у самого входа: она совсем забыла о них, а вещи в сумке уже плотно уложены. Направляя палочку на лаковую роскошь, Гермиона левитирует туфли в воздухе и водружает их поверх футболок. Закрывает сумку. — Это получилось случайно… Я же… — Мне плевать, Маркус! — восклицает девушка. Звучит она так же громко и уверенно, как ночные раскаты грома. — Мне плевать, ублюдок! Ты обещал и опять трахался с ней! Опять и опять, ты, блять, ты даже месяца выждать не можешь, чтобы не побежать к ней! Грейнджер ухмыляется. Причина ссоры столь же ясна и очевидна, сколько и скучна. Отношения настолько обременяют и утяжеляют жизнь человека, что Гермиона искренне удивляется любому, кто добровольно соглашается надеть на себя железные наручники и вступить в этот сговор — «хранить верность, помогать в болезни и здравии» и прочая ерунда, словно разлюбить нельзя, а сидеть у больничной койки умирающего человека или жить в бедности — высшая ступень радости. — Сколько раз я верила тебе, сколько раз я… Гермиона перекидывает лямки сумки через плечо и, выходя из затхлого номера, громко говорит: — Брось ты это, девочка, взаимной любви все равно не существует.

***

Следующая неделя, вплоть до одной ситуации, вышедшей из-под контроля, напоминает бег сумасшедшего кролика по клетке. Или хомяка по колесу. Она возвращается на работу, сказав, что «пошла на выздоровление быстрее, чем ожидалось», погружается в свои привычные, до трясучки нудные дела, которые никто, кроме нее, понять и сделать не может (по крайней мере, Гермиона в этом уверена), заезжает навестить родителей, предварительно купив любимый маковый пирог для мамы, бегает по всем указаниям начальника, отрабатывая каждый пропущенный день, давится дешевой едой из столовой и пьет на ночь около трех бокалов розового вина. Однако хочется текилы. Или хотя бы коньяка. Но и то, и другое в холодильнике отсутствует, а выходить поздним вечером из дома в ее планы не входит. И так целую неделю. К пятнице Гермиона свыкается с мыслью, что битва под названием «соврати и раскрепости падре» проиграна, и ей пора бы расстаться с идеей затащить того в постель. Изначальной целью поездки было отпущение грехов и верование в Господа Бога, но никак не совершение очередного преступления, замаливать которое пришлось бы долго и нудно. Благодаря дням, проведенным в мотеле и церкви, Гермиона окончательно осознает, что главным ее грехом является совершенно не ложь, лицемерие или чревоугодие. Ее грех — похоть. Ярко выраженная, душащая ее клешнями похоть, которая не дает Гермионе покоя, разрастаясь внутри, словно метастазы, если Грейнджер не получает желаемого. Эта похоть, точь-в-точь, как злокачественная опухоль, не дает ей спокойно вздохнуть и сдавливает грудь, словно Гермиона без этого жить не может. Гермиона Грейнджер не влюбляется. Гермиона Грейнджер спит, заводит знакомства на одну ночь, занимается любовью. Гермиона Грейнджер трахается, и этот грех она никогда не сможет отпустить. Он уже давно проник в рутину ее жизни, становясь приятной привычкой. Быть может, это болезнь? Так отчаянно желать заполучить не душу, а тело другого человека? Впрочем, Гермиону это перестает волновать. Она, сидя на столе, болтает ногами в воздухе и делает очередной глоток итальянского вина, думая о том, что падре-то уже тоже согрешил. В Библии сказано: «не прелюбодействуй». В «прелюбодеяние» входит не только физический половой акт, а еще и вожделение женщиной, желание ею овладеть, стремление коснуться, совратить, соблазнить ее. Не это ли сделал падре? Гермиона не дура: взгляд священника во время службы красноречиво говорил о его бесконечном, горящем желании схватить ее прямо здесь и сейчас, посреди храма, полного прихожан, и совершить один из самых злостных грехов. А его пальцы, оттягивающие колоратку? Приоткрытые подрагивающие губы? Тяжелое дыхание? Стояк в исповедальне? Все говорило — все кричало — о том, что тело падре желало и жаждало Гермиону, и единственная причина, по которой это тело все еще не склонило ее над столом, раздвигая ноги, — это осознанность и порядочность священника. Черт бы все это побрал. Неужели он действительно до конца дней своих удумал ни разу не ощутить себя внутри женщины? Разве он считает, что есть нечто лучше, приятнее, блаженнее, чем секс? Идиот. Самый настоящий идиот. Гермиона со злостью разбивает стакан с последними каплями вина, злясь на падре за то, что он неприступный, как скала, и на себя за то, что смириться с проигрышем все же не удается. Она ненавидит проигрывать. Не умеет проигрывать. Рассматривая осколки стекла и покусывая шершавые губы, Гермиона раздумывает над тем, вспоминает ли о ней сейчас падре, и если в голове его есть хотя бы одна мысль, посвященная прихожанке, сбивающей его с праведного пути, то о чем же эта мысль.

***

Волнистые зеленые луга уходят далеко за пределы местной церквушки, поглощая собою свободные территории, доходят до разросшегося кладбища, останавливаясь у глубокой реки, держа на себе небольшое поселение с однотипными домиками и лужайками. Этот пейзаж, со свежей упругой травой, утренней росой под ногами и слабыми солнечными лучами, что согревают лицо и радуют глаз, так ему дорог, что он никогда бы в жизни не смог променять эту картину на городские постройки, возможности и большие деньги, которым все в мегаполисе радуются и стремятся заполучить. Материальные ценности — последнее, о чем он тревожится, и первое правило, которому учила его матушка, — это умение ценить жизнь даже тогда, когда не имеешь за душой ни гроша. Чем меньше у человека есть, тем свободнее он становится, и чем больше духовности он все в себе взращивает, тем сильнее он отходит, отступается от социальных благ за ненадобностью их иметь. Чувство легкости, раздолья и независимости — самый большой подарок, который можно приобрести, и прихожане, что регулярно являются к нему на службу, знают, почему молодой священник так старательно пытается обучить других ощущать свободу и прощаться с благосостоянием, которое измеряется деньгами и успехом. Люди, выбравшие этот путь, приобретают блеск в глазах, бархатистость голоса, спокойствие и благие намерения. Однако не все верующие умеют побороть свои пороки и отказаться от старых, деструктивных привычек, что, будто яд, пожирают их сознание и тело. Не все готовы стать на путь истинный, довериться Господу Богу и выполнять Его указания. Не каждого удается научить, помочь, «вывести за руку» из тьмы, в которой они находятся. Именно это происходит с прихожанкой, что неоднократно посещает исповедальню с целью замолить свои грехи. Падре поначалу кажется, что она преследует благую цель — пройти «очищение», облегчить тяжесть от содеянного, поменять свою жизнь, однако то, что вытворила прихожанка за последние время, явившись на службу в коротких одеждах, коснувшись рукой… тела падре… все это нельзя назвать желанием отпустить грехи. Впервые в жизни священника происходит что-то, настолько сильно нарушающее порядок его жизни и способ общения с верующими, что он боится: верно ли истрактованы ее действия? Быть может, неоднозначные поступки прихожанки вовсе не попытка совратить священника, а всего лишь манера коммуникации? Быть может, он слишком грубо себя повел в конфессионале, не дав ей даже объясниться? Едва ли. Верующим известно, что служители церкви хранят обет безбрачия, и что желание совратить или склонить к непотребству священника или любого другого человека вне брака — уже грех. Тогда зачем же она, пытаясь исправить совершенные деяния, так поступает? На этот вопрос падре ответ искать не будет. Это его не касается. Его задача — помочь нуждающимся, а не исправить тех, кто сам не готов меняться и искать ошибки. Он легко дотрагивается до длинной темно-зеленой травы, бережно снимая пальцем капельку росы. Благословенное солнце медленно выплывает из-за горизонта, готовясь освещать собою бескрайние поля и холмистые луга, пока падре, чувствуя стопами прохладу воды и легкость поднявшегося ветра, думает о собственном грехе. Ему страшно признаться и осознать то, что неподобающее поведение прихожанки длится столь долго не потому, что она слишком настойчива, а потому что она не получала отпора, кроме последнего раза в исповедальне. Ведь это он, он сам позволял верующей делать все, что ей вздумается. Заигрываться в конфессионале, соблазнять его во время службы, касаться его в закрытом пространстве. Сколько прошло времени до того момента, как священник схватил ее за руку? Сколько минут она ласкала его в храме, в священном месте для разговора с Господом Богом? Сколько минут смотрела она на него своим вожделеющим взглядом? Как долго падре рассматривал изгибы ее тела, остроту колен, припухлость губ, когда прихожанка, отдавшаяся похоти, совращала его посреди толпы верующих людей, соединенных молитвой? С легким волнением падре задумывается о том, что может больше никогда не увидеть ее.

***

Темнеет. На часах переваливает за девять часов вечера, двери храма величественно замыкаются за последним посетителем, убираются погасшие свечи, ветки массивных деревьев утопают во мгле, что молочной пеленой окутывает поселение. Около десяти минут требуется на то, чтобы падре сложил на свои места молитвенники, поправил тяжелые деревянные лавочки и проследил за тем, как сестра убирает помещение, в котором, мигая, одиноко горит единственная включенная лампочка. — Проводка, — многозначительно вещает падре, замечая раздраженный взгляд сестры, остановленный на блеклом свете. — Нужно электрику сказать, скоро совсем без света останемся. Сестра лишь кивает головой, тяжело вздыхая, и продолжает елозить веником по полу, подметая налетевшую за день пыль и грязь. Помимо монотонного звука касания веток кустарника о паркет и шаркающих шагов служительницы, в огромном храме стоит тишина, сонная и отчего-то угрюмая. Обычно пустующие залы и безмолвие дарят падре спокойствие духа и расслабленность, но сегодня он насторожен и внимателен к каждому шороху и треску веток на улице. Будто бы сегодня должно что-то произойти. Падре взволнованно дергается, когда, помимо уже привычных уху звуков, вдали раздается какое-то спешное шуршание, будто кто-то торопливо идет по коридорам священного места. Остальные священники давно разошлись по покоям, готовясь к ночной молитве и сну, и сестры, помимо той, что разделяет с ним томный вечер, уединились в своей части жилища. А единственный охранник сидит в крохотной будке на территории храма, никогда не заходя внутрь него ночью. — Кто-то из прихожан остался? — спрашивает падре у служительницы, посмотрев на ее уставшее и морщинистое лицо. — Вряд ли. Я закрыла двери около получаса назад, — сестра возвращается к уборке, словно потусторонний шорох ее вовсе не заботит. — Ладно, — говорит священник после минутной тишины, во время которой даже звуки за дверью исчезают, — доброй ночи, сестра. Пойду проверю, не гуляют ли здесь чужие. — Доброй ночи, Отец, доброй ночи, — отзывается служительница, даже не подняв на него глаз. Он откладывает маленькую стопку потрепанных молитвенников, которые следует поправить и подлатать, в небольшую тумбу у выхода, трогает резную дверь, покидая главный зал этого храма. Медленно движется по погруженным в темноту коридорам, проходя мимо закрытой комнаты-исповедальни, пыльной библиотеки и скромного зала, выделенного под крещение детей и тихие венчания. Выходит на промозглую улицу, вдыхая свежий воздух, и передергивает плечами: этим вечером довольно прохладно и зябко. Его глаза бегут по будке для охранника, лавочек у забора и яблони, чьи широкие ветки привлекают все внимание, и удивленно останавливаются на размытом силуэте чуть вдали от дерева. Из-за помутнения воздуха священнику приходится щуриться, чтобы рассмотреть незнакомого человека, чей расплывчатый лик едва просматривается в сумраках. Он делает несколько неосторожных шагов, хмуря лоб и вступая в белесый туман, вызванный дневной пыльной бурей. — Простите? Вы потерялись? — спрашивает падре, прежде чем его глаза привыкают к темноте и мгле, и ему удается различить в человеке прихожанку, которая не появлялась в храме вот уже целую неделю. Его взгляд невольно скользит по ее молодому лицу и миндалевидным глазам, цвет которых отливает темным янтарем; быстро, пугливо спускается вниз по шее, цепляясь за воздушные ткани ее платья, что легко охватывают статную фигуру и намекают на скрытые под одеждой формы. Прихожанка сегодня напоминает греческую богиню, и падре поднимает глаза на ее лицо, пряча дрожащие руки за спиной. — Да, Святой отец, потерялась, — с легкой улыбкой отвечает девушка, выступая из тени яблони. — Засиделась в библиотеке и не заметила, как храм закрылся. — Я понял, — отвечает он что-то настолько невнятное, что наружу рвется нервный кашель, розовеют щеки, словно ему впервые доводится разговаривать с женщиной, а взгляд скашивается вниз, будто рассматривать камень, лежащий на тропинке, порядком интереснее. Смотреть на прихожанку у падре нет сил и не хватает смелости. Впервые их не разделяет перегородка исповедальни, не давят стены храма и не мешают остальные верующие, и впервые неуместно будет задать вопрос о том, какие грехи она пришла замолить. — Вы уже закончили все дела на сегодня, Отец? — прерывает она выжидательную тишину, решаясь продолжить неловкий разговор. Краем глаза падре замечает, что на ее, абсолютно не взволнованном, поцелованном солнцем, румяном и точеном лице до сих пор держится безмятежная улыбка. Прихожанка сохраняет удивительное спокойствие, и, кажется, только священник беспокойно дергает сутану со спины и переминается с ноги на ногу, боясь создать зрительный контакт с девушкой напротив. Ему ведь это совершенно не свойственно. Волнение — оно ему не присуще, как и не присуще желание продолжать беседу с незнакомкой, которая столь бесцеремонно разрушала его личные границы физическим контактом. И все же ее блаженная улыбка обладает какой-то особенной силой: падре вдруг выдавливает усмешку, покачиваясь на пятках и бросая осторожные взгляды на закрытый храм, отвечает: — Да, осталась только служительница внутри. Ей нужно все убрать перед утренней молитвой. — Как интересно, — кивая головой, говорит прихожанка, — и ведь этому люди посвящают всю свою жизнь. — Служение Богу не всегда легкий путь, но благодаря ему мы имеем все для того, чтобы жить согласно законам Божьим и радоваться тому, что у нас есть. Говоря свою привычную речь, падре становится немного легче, словно он хотя бы мысленно переносит себя в храм, в котором волнение и страх перед девушкой сошли бы на «нет». В этой уличной обстановке, такой свободной и раскрепощенной, ему хочется закрыться от внимания прихожанки и уйти в комфортное для себя место. — Доброй ночи, — говорит он, улыбаясь краешком губ. Падре, наконец, поднимает туманные глаза на лицо прихожанки и чувствует что-то настолько ему неизвестное и неизведанное, что ему внезапно хочется попросить верующую остаться с ним хотя бы на пару минут. Обмолвиться еще хотя бы парочкой бессмысленных фраз перед сном. Чувство это похоже на теплоту внутри живота и крутящее ощущение в солнечном сплетении, будто там образовался водоворот. — Вы ведь живете за углом, Святой отец? Мы могли бы прогуляться, я живу в десяти минутах ходьбы. Я… немного опасаюсь идти здесь одной, — добавляет она с огоньком в глазах и вдруг встревоженной улыбочкой. — А вы… могли бы меня провести, если не возражаете. Мне было бы полезно услышать наставления перед сном. Он не сдерживается от взволнованного смешка, ощущая пробежавший ряд мурашек по спине, и, судорожно поправляя сутану, все же соглашается коротким кивком — не может же он не исполнить просьбу испуганной девушки доставить ее в дом в целости и сохранности. Они молчаливо обходят ворота, ведущие в храм, ступают на извилистую дорожку, что бежит мимо домов, выделенных для служителей церкви, и простирается вплоть до мотеля, в котором, по всей видимости, остановилась прихожанка. — Я ведь не из этих краев, — будто прочитав немой вопрос падре, говорит прихожанка, и он с интересом скашивает на нее свой взгляд, — живу в Лондоне. Давно хотела разобраться с… со своими проблемами и прегрешениями, поэтому я приехала в этот храм. Махнув рукой куда-то в пустоту, поясняет девушка; ее елейный и певучий голос что-то тревожит в священнике, но что именно он понять не может. — Даже отпуск взяла на работе, — хихикнув, добавляет девушка, и на лице падре прорывается рассеянная улыбка. — Пришлось на этой неделе вернуться, ну… после того, как вы сказали мне больше здесь не появляться, — ее лукавый взор нежно касается падре, вгоняя его лицо в краску, — но я все же решила дочитать Библию и вот приехала в храм, как появилось время. Падре не знает, что ответить, поэтому тактично молчит. Он вообще не знает, как вести себя с девушкой за пределами храма, когда их не разделяет общий интерес или община, когда эта девушка очевидно проявила к нему интерес и теперь пытается найти тему для разговора. Да и вообще — зачем ему вести с ней диалог? Одно дело провести девушку до места ее временного обитания, раз уж так складываются обстоятельства, и совершенно другое дело — интересоваться ее жизнью и задавать наводящие вопросы. С другой стороны, это — всего лишь непринужденная беседа. Общение с женщинами Библией никогда не запрещалось. — Как тебе в стенах храма? Помогают обрести покой? — неуверенно спрашивает падре, чувствуя неловкость и бьющийся в груди страх от одного только присутствия этой прихожанки. Ему очень сильно хочется относиться к ней, как к любому другому верующему человеку, но после всего, что она делала в зале и конфессионале, падре очень трудно абстрагироваться от навязчивых картинок, которые беспардонно лезут ему в голову. От лисьего, блуждающего взгляда, каким она смотрела на священника во время службы, подвязки на ее стройной ноге, до легких, но уверенных прикосновений к его телу. Все в ней кричит о грехе, о похоти, о… …близости. Каждое ее движение, за которым падре не может не наблюдать в этой темноте, тембр голоса, раскосые глаза, смотрящие одновременно с интересом и вожделением, вся ее стать… все, абсолютно все в прихожанке вибрирует и отдает такой сумасшедшей женской энергетикой, что тело священника находится в бешеном напряжении, словно все внутренности сжаты в тугой узел. — Я чувствую, что обретаю покой в храме, это что-то непередаваемое. В городе всегда ощущение, как будто надо за чем-то гнаться, чего-то остерегаться, а в храме так спокойно и хорошо, что не хочется его покидать. Он даже вздохнуть полной грудью не может. Дурманящий и чарующий аромат, исходящий от девушки рядом, окутывает священника, что ему хочется отойти на пару шагов в сторону. Падре некомфортно идти так близко, так интимно рядом с ней. Он лишь молча и обессилено кивает головой, боясь, что его голос подведет. Но сдержаться не удается: глаза священника касаются каштановых растрепанных волос девушки, что каскадом спадают на ее плечи; касаются мерно вздымающейся груди, что скрыта под слоями темной полупрозрачной ткани. С уст срывается обреченный, возбужденный вздох, когда пальцы прихожанки вдруг нащупывают его запястье, скользя вниз, переплетая их пальцы в плотном замке. Ее касания напоминают взмах крыльев бабочки, и когда верующая аккуратно, но уверенно разворачивает тело священника лицом к ней, у падре уже окончательно подкашиваются ноги и заходится в смертельном танце сердце. — Мы здесь совсем одни, — шепчет вдруг девушка, пытливым взглядом всматриваясь в бескровное лицо падре, взгляд которого бегает по пустующей улице, — нам нечего бояться, Святой отец. Его глаза замирают на приоткрытых розоватых губах, что так мягко и блаженно говорят. — Вам нечего бояться, — уточняет прихожанка, когда рука падре, дрогнув, не слушаясь своего обладателя, тянется к ее прекрасной горячей шее. Это похоже на вожделение. Это похоже на чертово вожделение, сопротивляться которому нет сил. Пальцы его осторожно располагаются на бархатной коже, и он жадно вдыхает раскаленный воздух носом, чувствуя пульсирующую вену на шее девушки и свое посасывающее чувство желания в солнечном сплетении. Кажется невозможным оторваться от пронизывающих глаз, что так внимательно и выжидающе смотрят на падре, и он бережно смахивает локон ее пышных волос со лба, погружая руку в копну каштановых волн. Прихожанка, привстав на носочки, приближается чуть ближе к священнику — так, что ее дыхание достигает его лица, а умелые пальцы горячим касанием застывают на груди падре. Ее взор падает на трепещущие губы священника, и девушка вторит: — Мы здесь совсем одни. Она вновь смотрит прямо в глаза падре, так невинно и спокойно, что он вдруг ощущает, что нет на земле ничего желаннее и прекраснее, чем эта девушка, чьи пальцы поглаживают его напряженное тело и путаются в цепочке, пытаясь достать до крестика. Нет ничего притягательнее, чем ее губы. Боже… Что же ты делаешь… Она вдруг находит крестик, потянув его на себя, тем самым окончательно сокращая пространство между ними, и падре кажется, что ему только что выбили почву из-под ног; звенья цепочки вдруг начинают обжигать кожу. Он невольно закусывает губу, в сантиметре от себя ощущая ее пылающие уста, и еле держится от приглушенного вздоха, когда пальцы прихожанки начинают поглаживать и царапать его кожу сквозь сутану. Падре, сжимая ее дивные волосы, в конце концов, накрывает податливые губы прихожанки своими, чувствуя разливающееся по телу тепло, одновременно дарящее невесомость и выбивающее последние остатки разума. Лицо прихожанки утопает в темноте, губы ее покорно приоткрываются для первого, нерешительного поцелуя священника, и прежде чем падре успевает его оборвать, не успев насладиться сладостью ее губ и взволнованно дернувшись всем телом, девушка запрокидывает его голову, пальцами вцепляясь в жесткие волосы священника. Сбито дыша, она плавно наклоняется к его шее и легко, будто дуновение ветра, касается кожи священника, отдаленно слыша собственный блаженный стон, когда ранее занятая рука священника притягивает ее за талию ближе к себе. Все внутри него колотится и кричит от ощущений, раннее ему недоступных и чуждых. Он растворяется в них, словно в тумане, улыбаясь от прикосновений прихожанки, рука которой скользит от брюк к его торсу. Он дрожит. Все тело падре дрожит, словно он попал под проливной дождь, и прихожанка целует падре, жадно касаясь его губ, заставляя сотни электрических разрядов пробежать по его туловищу. Она обвивает своими руками его шею и с присущей страстью проникает горячим языком в его рот, толкая священника на греховное искушение, на дьявольский путь удовольствий и вожделения. Гермиона улыбается, ощущая упирающийся в ее ногу бугор, и в тот момент, когда падре, изнемогая от жажды, тянется к ее губам, она говорит: — Доброй ночи, Отец, — сбивчивым, севшим голосом, — до встречи. И, убрав свои руки с его тела, скрывается в темноте вечера.

***

На третий день, при наступлении утра, были громы и молнии, и густое облако над горою [Синайскою], и трубный звук весьма сильный… Гора же Синай вся дымилась оттого, что Господь сошел на нее в огне; и восходил от нее дым, как дым из печи, и вся гора сильно колебалась; и звук трубный становился сильнее и сильнее... (Книга Исход, глава 19)

Звук кричит мне голосом Иуды: «и ты со мной, и ты сделал это». Я бегу, несусь вперед что есть мочи, находясь в неведении, откуда исходит голос проклятый, и плачу: я вижу впереди людей, они танцуют вокруг Золотого тельца, они все предают Господа.

«И ты со мной, и ты сделал это».

Я падаю плашмя, цепляясь ногтями за иссохшую землю, и, пытаясь отдышаться и подняться, наблюдаю, как Скрижали Завета, содрогаясь и ревя, падают вниз, разбиваясь каменными плитами. Я вижу, как Десять заповедей стираются о камни, как пляшут грешники, давясь свинячьим смехом, и как из-за горы выходят о н и.

Семь темных, утопающих в сумраке длинных фигур, чьи лица скрыты, а тела съедены струящейся тканью, двигаются ко мне, а я лишен каких-либо сил, чтобы встать и бежать. Я замираю на земле, пригвозжденный к ней, прибитый и пораженный.

— Кто вы? — ору я севшим голосом, смотря на семь фигур.

Одна из выплывших статуй двигается увереннее и быстрее остальных, словно вся власть в ее дряблых руках, и на ее мрачном лице я различаю улыбку. Затем все фигуры заливаются смехом, и из их прогнивших зубов струится жидкость: фиолетового, зеленого, оранжевого, синего, красного, желтого и голубого цвета, заливая воротники их одежды.

— Мы — твои грехи.

И голубая краска окрашивает мое лицо.

Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.