Потом в дохленьком отчёте напишут, мол это всё потому, что Майк смотрел. Доверчиво раскрытыми глазами, подёрнутыми кофеиновой манией, с нежно цветущим розовым от недосыпа по кромке век, — и мир смотрел на Майка в ответ, гигантский и невидимый, как хренов Цербер, склонившийся над маленькой фигуркой, пока его друзья упарывались своей драмой где-то там. А ещё были цветные стёклышки, через которые Цербер казался почти дружелюбным. Вот, наслаиваются одно за другим: здесь, с задних сидений трясущегося фургона, в зеркале подлавливаешь Лема; контакт длится всего секунду, и частота сбивается в белый шум, когда он отворачивается; тут — сидишь за столом и клеишь марки на письма, старательно подворачивая колючие рукава свитера. Вдруг застываешь. Что на тебе? Свитер с оленями. В Дакоте всегда Рождество и всегда холодно.
Нет, назад. Что было до этого?
Стёклышко нехотя поднимается, открывая предыдущее видение: Лем ещё смотрит на тебя, ты смотришь на него, и в замедленной перемотке, театрально сглаженной, — через стёклышки и случайную зрительную конъюгацию долетает отголосок. Его мысль транслируется прямо в твою голову.
Только конечно ничего не понимаешь. Высокопарные шифры не входят в контакт с твоими рецепторами. Прежде чем успеваешь зацепиться — картинка дёргается, разрезанная в середине плывущей полосой; смазывается вверх, как бракованная плёнка, и откуда-то извне, прямо под носом раздаётся смачный треск.
Хватит. Что это должно значить?!
Дешёвая шариковая ручка неспеша протекает чернилами на бумагу, постепенно съедая буквы и слова. Ты ошалело разжимаешь кулак, и из него выпадает тонкий осколок. К иссиня-синей лужей примешивается красная капелька, закручивается в спираль. Приходится сдвинуть чистой ладонью конверт, чтобы не заляпать. А письмо? Нет, не стоит. Лучше так и отправить — пустой конверт, чья ценность исключительно в красивой марке — лучше так, чем всё то, что… было.
Тётка с кухни зовёт резать пирог. Она не примет больше отговорок — ты знаешь, потому что на третье «
минуту!» каждый заподозрит неладное. Представь её реакцию. «Ходишь целый день как в воду опущенный», — добродушно упрекнёт она, стирая большим пальцем морщинку между бровей. А ты боком в ванную, всё пряча руку за спиной. Нет, просто волнуюсь, как бы Дак не откопал раньше срока свой рождественский подарок из шкафа. И парочку скелетов.
Между сортированными по цвету тряпками и их отсутствию легко догадаться: ты сбежал. Продолжаешь бежать.
Поэтому, когда настаёт время спускаться, ты опасливо торопишься. Бредовая рефлексия не станет спрашивать разрешения и записи на удобное время — она просто кроет и кроет. Очень жаль: у тебя есть дела поважнее. Ты ни разу не приезжал в Дакоту просто так.
Вниз по добротной кедровой лестнице аромат печёной вишни сменяется более терпким, горелым; стены с каждым шагом из бежевого вытекают в зелёный, светлый и сухой — ты игнорируешь трансформацию. Тётку, надо позвать её. Кричишь:
— Тётя Мэри!
Безответно. Блин, значит, уже наполовину. Может, удастся проскочить? Предпоследняя ступенька — трамплин, заводишь плечи для прыжка в длину
и! — кроссовки в последний момент просто не отлипают от доски. Как будто намертво увяз в болоте. Твоё сердце запоздало ухает, стукнувшись о рёбра. Раньше получалось. Получалось! А сейчас тётки из широкого проёма в кухню не видно. Да и самой кухни нет — один телевизор, диван и плед, бережно свёрнутый под подлокотником. Ты узнаёшь: мамин, любимый. И тебя встряхивает.
Стёклышко сменилось. Да. Менялось и продолжит меняться, пока не согласишься проследовать по выстроенному маршруту. Стоит опознать эту мысль, как пятки легко отдираются от досок. Противная липкость подошвы тоже исчезает — ладно, думаешь ты. Биться лбом в ворота? Отличный план на субботу. Ведёшь плечом, опасаясь за зудящее напряжение в суставах, и обнаруживаешь, что едва достаёшь до поручня.
Это только полбеды. По произвольной расстановке, не имеющей ничего общего с планировкой родительского дома, оказывается, что кухня — налево, туда, где у тётки гостиная. Приходится лавировать сквозь дрожащие воспоминания, лишь бы ничего не задеть, и пространство податливо растягивается.
Помнишь?
Милосердие воспитывается синяками-ссадинами от тех, кто громче и сильнее. Мама с папой учат защищаться — вот же их портрет, — не убегать, не давать сдачи. Пока разглядываешь фотографию в рамке, выцветшие зелёные стены вокруг тебя начинают тонуть, вместо них вырастают жёлтые кустарники и щедрая насыпь песка. Ты провожаешь взглядом счастливые лица родителей и думаешь, когда верхний край рамки уходит под землю: почему? Вроде не беспокоился о них последнюю неделю.
Густой воздух наполняет лёгкие, но правдоподобность декораций остаётся такой же пластиковой и душной. Прозрачные стены по контуру комнаты — ты явственно осознаёшь, что находишься в той же коробке — чуть-чуть раздвигаются. Сзади доносится лай. Тори.
Нет, это какой-то бред. Твоя старушка, самая любимая на свете собака, к тому же ещё живая — приходит в отражении подавленных кошмаров. Она беспокойно вертится, тявкает; тянет поводок до упора, привязанная к скамейке, но кусать никогда не кусает — она ведь только щенок. Здорово. Привет, Тори! Не подскажешь, что из этого моё подсознание сочло важным для напоминания?
Она жалобно скулит в ответ, ещё раз затравленно тявкает, смотря куда-то сквозь тебя, и тут — святые ортодонты. Ты замечаешь движение внизу, на песке: фонарное солнце отбрасывает тени каких-то ребят прямо под ноги. Вернее, не каких-то. Хорошо знакомых. Стёклышко встаёт на место.
Да, Тори не кусает — она плохо обученный лабрадор, подаренный родителями на авось. А пацаны только играют. Обступив полукругом на стервятнический манер — так, что ты видишь их тени перед собой. Зубы начинают стучать; страх вымученный, выученный, ревёт громче
беги-беги-беги; загорелая рука дёргает за воротник нагло, грубее обычного, и под едкий смешок падаёшь на задницу, крепко жмурясь. Ты ни за что не будешь смотреть на приближающийся кулак.
А, ну и в перерывах между боюсь-боюсь, это твоё любимое воспоминание. Не потому что обошлось без выбитых зубов — вот, сейчас, уже почти.
Откуда-то со входа на площадку доносится неуверенное:
— Эй?
Веки бесконтрольно дрожат под тяжестью отложенного удара, но в череде боязливых подглядываний угадываются силуэты — два светлых пятна — под деревянной аркой. Один выше, другой ниже — и оба явно в замешательстве. Как ты сразу не догадался, что это будет про них.
Твой мучитель переводит грозный взгляд к публике:
— Чё надо? — окрикивает он фальшивым басом, какой обычно от старших братьев перенимают. А ещё встряхивает тебя — беспомощно цепляющегося — за грудки, и у того, что пониже, от этого зрелища срывает крышу.
Так и получается, что сдачи вместо тебя даёт другой — тоже громкий и сильный, случайно проходивший мимо с черноволосым мальчиком в охапку.
Он срывается вперёд и истошно ревёт, замахнувшись:
— Дебил! Ровню найди!
Так кричат на другой улице, где гулять выпускают реже, потому что папы там пьют больше нужного. Кажется, ты видел его в школе. У кабинета директора.
Второй пацан косится на численное превосходство такой же оторопевшей свиты и, недолго думая, отвешивает пинка главарю, которого из стороны в сторону мотает его друг.
Вы потом все трое сидите и клеите друг другу пластыри. Сайлему — на бровь, Даку — на локоть, а тебе пластырей уже не хватает все синяки переклеить. Зато как они сходят — новых не появляется. И оказывается, что Лем гулять может допоздна, потому что папы у него нет.
Да и не только гулять. Практически безграничная свобода — так клёво, так по-взрослому: сам выбираешь, когда и где ужинать, когда делать домашку; только родители с тревогой переглядываются. Будто грязного котёнка с улицы притащил. Ну и пусть.
Хэллоуин в компании новых друзей становится любимым праздником.
— С кровью.
— С мясом!
— Ты ж в обморок упадёшь.
— Да не ври.
Дак сомневается, к шуршанию прибавляется хруст фантика карамельки.
— Мама не убьёт? — настаивает он, пока Лем роется в своём рюкзаке.
Ты раскладываешь на диване коробки из-под дисков и поддеваешь ногтем наклейку возрастного ограничения. Оглядываешься на башенки позади — да, там такие же. Дак, трагично взятый в кольцо из чёрных пластиковых коробок, ловит твой взгляд. Протягивает сникерс.
— Спасибо, напомнил, — бубнит Лем, швыряя тебе в ноги ещё один диск. А следующий презентует с торжеством: — О, мой любимый!
— Папин любимый, — поправляет Дак. Перекатывает конфету во рту. — Мы его сто раз смотрели.
Лем краснеет, будто его обвинили в поддельничестве, и от души лягается:
— Не ври.
Как бы он потом ни жмурился на кровавых сценах, ни пинался с визгом при виде крыс низкополигональных — никто не любил страшилки так же сильно, как Лем. По крайней мере, думал, что должен любить: сжав кулаки и уткнувшись в цветную картинку, холодные отблески которой не скрывали накатывающую болезненную зелёность. И, смотря на него, вы с Даком испытывали похожую обязанность — любить то, что нравится ему.
Вот же порочный круг.
Ладно, по порядку:
Первое: он хватался за всё с таким жаром и пылом, что иногда краснел; иногда раскатисто хохотал — плевать, что испепеляют недовольными взглядами. Второе: Лем делил с тобой только физику и историю с литературой по средам-пятницам. С Даком он виделся почти каждый день.
Третье: Средняя школа сменилась старшей, и роль квотербека по праву досталась — барабанная дробь? Верно, тоже Лему. Четвёртое: никто, наверное, кроме трёх парней из команды и вас не знал, что за титул Лем положил своё здоровье. От справки об инвалидности его отделяло лишь честное-пречестное врачу, нанятого заботливой маменькой, что он не будет себя нагружать.
Ложь.
Пятое: в твоём одеяле путались мечты исключительно приземлённые, безопасные, вроде отучиться на аниматора, заниматься любимым делом. Музыкальный кружок тоже был неплох.
Нет? Мимо? Тогда как насчёт этого:
Однажды он пришёл с красными глазами на середине урока — кажется, была история — и вцепился в тебя:
—
Майк, мне страшно, — сказал громким шёпотом. —
Я куда-то отъезжаю.
Учитель мазнул равнодушным взглядом по опоздавшему и продолжил смотреть фильм.
—
Что? — пригнулся ты, так же шёпотом переспрашивая.
—
Чердак потёк, — прошипел Лем. — Знакомый был один, я к нему напросился призраков поснимать — ну, он так и сказал, что снимать нужен кто-то, — я и думал, что просто самопугание, а
там! Там…
Твой кошмар и мечта всей жизни, бархатным дикторским голосом подсказал динамик телевизора. На экране мелькнул античный амфитеатр.
Это сейчас ты понимаешь: далеко уверенность завела Лема. Тогда ты вылупился на человека перед собой и не узнавал — просто не мог зацепиться за привычные черты лучшего друга. Всё выело дочиста. Ему было страшно, до гусиной кожи страшно и тягостно. А Дак ещё не был в курсе. Читай: ты мог что-то исправить. Ты же лучше всех знал, как скоро этот страх превратится в азартную улыбку; ты же смотрел!
Когда сны Лема стали преследовать его даже наяву, вы завели привычку сидеть в подсобке спортзала. Уборщик всегда забывал закрыть её на ключ.
— Неправильно, — констатировал Дак и опустил лист. Потом дал слабину — жалостливо сморщил нос; из сорока примеров Лем умудрился решить восемь.
— Ну, светлая память, — обречённо отозвался тот, ворочаясь на матах. Кончиками пальцев дотянулся до листа, неуклюже скомкал — и швырнул со всей силы в стену. Бумажка отрикошетила тебе в локоть.
— Может, я попрошусь вперёд пересесть? — продолжал Дак, смотря в одну точку. — По зрению. Возьму твою и допишу.
— Ага, а ещё напишешь за меня переводные и… — Лем стиснул зубы, с силой растирая глаза. — Нет, братан, это отстой.
— Тогда придумай другой, неотстойный вариант. У нас меньше десяти минут до контрольной, и вся твоя домашка соснула.
— Ну. Они не оставят меня на лето.
— Само собой.
— Я же всех там распугаю.
— Успокойся.
— Майк, — подорвался Лем в сидячее положение, игнорируя Дака. — Меня же не запишут в летнюю школу, если я завалю семестр?
— Нет, но, — было начал ты. — …матери точно позвонят?
Эти запретные три слова. На вас лавиной обрушилась тишина, под давлением которой Лема потянуло обратно — на спину; а тебя блевать. В конце концов, вы действительно были беспомощны перед грядущей расправой судьбы.
— Можешь перебраться ко мне до выпуска, — затараторил спустя минуту Дак, взъерошенный и злой. — Мама не будет против, папа тоже. Мы расчистим чердак, там есть матрас, есть…
— Ей просто нужен результат,
окей?
От Дака после этих слов буквально повеяло жаром.
— Да какая разница, что ей нужно! — заорал он. — Ты и так шесть грёбанных кубков взял, про медали вообще молчу, — а если результат для колледжа — так у тебя будет лидерская рекомендация! Лем! Ты слышишь?
Лем не отвечал. Каждое сказанное слово было правдой, разбивающейся в щепки о глухую стену. По ту сторону ютились выдуманные кем-то для кого-то стандарты.
Он всё ещё сидел, приподнявшись на локтях — тревожная, внимающая поза; только кончики пальцев дёргались, бегал взгляд под закрытыми веками, и грудь вздымалась часто, с замираниями, как у астматика.
— Не спи, чувак, — поддел Дак.
Только тогда Лем вдохнул особенно шумно, подавился уродливым всхлипом и всё-таки моргнул, выпуская скопившиеся слёзы.
— Тупые у тебя шутки, — процедил.
Дак прямо осел.
— Какого хрена.
— Не знаю, я-я просто слушал — и снова услышал радио. Понимаешь? И обрадовался: типа, эй, у меня едет крыша. А вдруг всё это кошмар? Типа сейчас проснусь дома.
Его речь сбилась до бормотания. Лем поёрзал, демонстративно задрал трясущуюся руку, ущипнул себя и засмеялся. А потом зарыдал ещё сильнее. Ты наблюдал за его истерикой отстранённо, как будто через иллюминатор. Зато Дак окинул холодным взглядом и сказал со своей излюбленной «я всегда прав» интонацией — три-два-один, твой выход, иронический комментарий:
— И в таком состоянии ты позволяешь ей чего-то от тебя требовать.
Лем закивал, сглотнул мокрый смешок:
— Заткнись. Заткнись-заткнись-заткнись-заткнись! Я тебе сейчас вмажу.
Они обменялись такими взглядами — жгучими, высоковольтными, — что ты почувствовал себя третьим лишним, прежде чем осторожно вмешался:
— Почему ты решил, что спишь?
И мысленно дал себе пощёчину. Для пущего эффекта осталось сунуть визитку школьного психолога. Лем, кажется, пропустил неказистость интонации мимо ушей.
— Ну, — запнулся. — Потому что во снах слышал? Обычно.
Помолчал и добавил:
— Стой, я сказал в прошедшем времени?
— Да.
Он тревожно, как настоящий псих, перебрал пальцами.
— Правильно так: слышу. До сих пор. У меня башка пухнет.
— Может, тебя вырубить? — невпопад пошутил Дак, которому было явно неуютнее всех в клаустрофобной подсобке. До звонка оставалось две с половиной минуты.
— Когда будешь сомневаться, — настойчиво продолжил ты, — попробуй вслушаться. По радио же, что, песни крутят да рекламу; а мозг устроен так, что сразу отвлекает, переключает на что-нибудь.
— Не понимаю.
— Ты не сможешь разобрать ни слова, если это сон.
Совет-то был отличный. И побуждения чистые. В конце концов, он даже сработал.
Это впитанный с возрастом цинизм (
взрослая жизнь такая крутая) заставляет тебя верить — был другой, правильный выбор. Оставить Лема мучиться.
Он ведь тогда не пришёл на игру. Проспал.
И дело даже не в сиюминутной радости, которую ты испытал от мысли:
да, да, сработало, выспался! А потом:
это я виноват… Но отсутствие замыкающего провода, который не давал отлаженной бомбе рвануть?
Лем потерял квотербека. Лем напился и отмудохал какого-то парня на вечеринке — как его звали? Дилан, точно. Лем напился и отмудохал Дилана за то, что он «забрал» его титул, пока Дак на лужайке перед домом убеждал девочек: мой лучший друг — герой, который жертвовал своим здоровьем столько лет — вон, вон он идёт… только тебя вспоминали; чья хоть кровь?
Лем одолжил его бутылку и не глядя допил. Для закрепления эффекта — послал всё к грёбанному хрену. То ещё потрясение взрывного подростка с расшатанной крышей.
Итак, если бы ты знал, что трепетное проявление заботы приведёт к реформе интересов, ты бы позволил Лему загибаться с безымянным синдромом и спортивными травмами до конца школы? Отвечай, прошлый я. Отвечай!!!
Впрочем, шестнадцатилетний ты трогательно бы проскандировал, что друзей не бросают, и вы из любой беды — вместе, с щитом или на щите. Вместо щита под рукой оказался ящик пива, который взвинченный Дак как-то умудрится спрятать в кустах до приезда скорой.
Вечеринка. Угнанная тачка. Грандиозное предложение ловить призраков, от которого невозможно отказаться.
Друзья друзей и всё такое, помнишь, рассказывал? Вам точно понравится; а потом ещё первый настоящий скандал с родителями, почему твои друзья выбирают именно наш двор, чтобы ломать хребет, — а если не срастётся, ты подумал? А если?
— Надо согласиться, — сказал Дак, пялясь в стену напротив себя. — Ему недавно приспичило крестиком вышивать — забил через день.
— Да, надо, — промямлил ты.
— Нам не убудет, — уговаривал сам себя друг. — Даже заплатят.
Стёклышко клацнуло, встав на место.
***
Может, это всё потому, что ты не отдал сэндвич тому еноту из мусорки. Отступился от доброго-хорошего пути на один шаг и —
бам. Жизнь натягивает глаза на жопу.
Когда мокрый хруст снега под ногами смешивается с тихим, отдалённым шипением, словно кто-то раскручивает пожарный гидрант за углом — ты точно знаешь, что это. Так звучит Дак, стиснув зубы над безнадёжным чертежом. Так звучит последний вечерний автобус, захлопнувший свои двери и тронувшийся с остановки. О боги. Ты всегда успевал, почему именно сейчас?
Развалюха фыркает, набирая скорость и подмигивая полосками света фонарей, и ты так торопишься, что кричишь «
стоп!» с нескрываемой паникой, прежде чем поскальзываешься на заледеневшей луже. Тебя заносит, чуть не сложив пополам — швыряет лицом в сугроб. Оглушительный холод стынет на щеках.
Что ж.
Отличная отговорка получается, про енота-то. А ты напишешь, что «семейные обстоятельства». Ну, когда перевернёшься на спину и холодными пальцами попадёшь в прорезь кармана. Дак всё равно не ответит — такая у него привычка. В сугробе очень даже мягко. Рёв двигателя тонет в сумраке. Сумрак тонет в тебе. Но по официальной версии ты в это время на другом конце города играешь с братом в бильярд.
Дело в том, что твои друзья — идиоты. И ты тоже идиот в глазах Орлова, когда заявляешься к нему на порог в очередной вторник. Вместо Лема.
Здесь даже трава на пустой лужайке всегда зелёная, будто её регулярно подкрашивают, и молчаливая пауза перед флегматичным «здравствуй, Майк» длится ровно две секунды. Хорош бар. Отличный бильярд. Эти визиты под любыми предлогами сомнительны для вас обоих, но Орлов так и предлагает чай, кофе или виски —
хорош бар, — ты всё равно отказываешься, вешая куртку на крючок в прихожей.
Пушистый рыжий кот буднично выбегает потереться об ногу. Тебе бы тоже нравилось чесать щёки об холодные джинсы, когда дома так жарят батареи.
— Есть новости? — участливо интересуется хозяин.
— Не то чтобы, — бубнишь ты. Под ботинками уже расплываются лужи из талой грязи и песка.
Прямо по курсу от узенькой, неважно обустроенной прихожей, массивные стены расходятся вширь и ввысь, образуя пентагон; внутри — винтовая лестница, протыкающая дом насквозь, как ввинченный штопор, — и люстра.
Боже мой, огромная хрустальная люстра, проглядывающая за козырьком потолка каждый раз, когда ты наклоняешься развязать шнурки. Орлов выше тебя всего на полголовы — и ниже многих подростков, но прогуливаясь до распахнутых двустворчатых дверей в столовую, он выглядит внушительнее, чем Лем, сидящий на плечах у Дака, — может, именно потому, что это всё принадлежит ему: и шикарная люстра, которая может придавить трёх человек сразу, и бизнес на костях. Ты спешишь вслед за ним, а когда Орлов замедляет шаг, точно намереваясь задать вопрос — мышкой проскальзываешь вдоль стены к столу. Ощущая лопатками тянущийся взгляд.
— Я слушаю, — напоминает он.
— А-а… Самое позднее — датчики и соль. Пробовали миксовать. Оказалось, мираж.
— Расточительно.
Если бы не знал этого человека лучше, с постной миной рассуждающего о рациональном потреблении, то решил бы, что речь о деньгах. Нет, Орлов — что про комплектующие, что про людей поровну цинично. И акцент у него режущий, русский, будто шлифованный; весь из себя квинтэссенция отталкивающих деталей.
Лему нравится. Даку всё равно. А ты избегаешь его неуютного присутствия, забиваясь к спинке плетёного стула. Летом такие стоят на верандах.
Орлов заходит за барную стойку — стабильно в твоём поле зрения — и не без намёка поглядывает, засучив рукава бордового свитера.
— Чёрный, — сдаёшься, раз уж он так настроен всунуть тебе выпить. — С сахаром.
— Не заставляй себя.
Тогда-то и замечаешь, как лениво его взгляд встречается с твоим — правее и выше, чем был до этого. Стоп, куда он…? Ты с плохо скрываемым волнением косишь взгляд: на столе лежит без каких-либо наклеек или помарок жёлтая папка.
— Сайлем вчера заходил, — гремит бутылками Орлов. — Просил не давать тебе это.
Он достаёт из органайзера стакан, и одного движения на периферии достаточно, чтобы пустить разряд. Рука дёргается — неосознанно — хлопнуть сверху по папке и придвинуть ближе. Забрать. Орлов с практически сонливым умиротворением отмечает колыхнувшуюся нервозность и довершает тишину колоритным
чпоньк! только вскрытой бутылки.
— Мне интересно, что стоит за этим, — он описывает круг в воздухе пробкой, — героизмом.
— Моим?
— Лема я уже слышал.
И, судя по всему, остался настолько недоволен, что требует шоу со следующего кандидата. Ты прикидываешь, с какой стороны Лем начал — как зашёл, расправил плечи — и валишь честностью напролом:
— Я хочу помочь.
Орлов, кажется, разочаровывается. Закатывает глаза.
— Помочь. Ему не нужна помощь.
— Сэр, это ваше мнение. Мы дружим больше десяти лет.
— Поздравляю, Майк. Ты выиграл необъективность. Ещё причины, по которым чувствуешь необходимость помешать Сайлему пережить его подростковое горе?
Вот тебе и разговор со стенкой. «Мне интересно», — сказал он. Просто, блин, интересно — взглянуть, что по телеку крутят.
— Человеку не становится лучше. Полгода прошло — так можно горевать за родственников или домашнее животное, но за незнакомого пацана! Я сам начинаю верить, что виноват перед ним.
— Начали за помощь, кончили за собственный комфорт.
— Я не это имел в виду.
Орлов милостиво сдвигается на полминуты назад.
— Предположим, ты сейчас заберёшь папку; сдуешь пыль со своей учёной степени по знанию Сайлема Уайтлера и поедешь устраивать ему… шоковую терапию? Так? Боюсь делать ставки: подскажи, в какой больнице вас потом вылавливать с переломами.
— Он должен увидеть заключения своими глазами. Я не собираюсь высасывать ему мозг через трубочку.
— Боюсь, собираешься. В противном случае, результат тебя не устроит.
Верно. Безмозглая жизнерадостность — роскошь, оставленная позади; тупая безмятежность — в покрытом туманом будущем, а что ещё похуже —
м-да. Когда акт добродетели свершится, никто спасибо не скажет.
— Жизнь калечит, мой друг. Некоторые предпочитают термин «закаляет», но я буду с тобой честен. Это естественный процесс, его нельзя нарушать — можно сопротивляться, если очень-очень хочешь, чтобы в конце было тяжело. Ты знаешь, что будет в конце?
— Э-э… смерть?
— Я не об этом. Хотя, — улыбается Орлов своей странной полуулыбкой. — Знаешь, что сказал Сайлем?
Образ друга в твоей голове — предсказуемый, заученный — хлопает закрытой папкой и смотрит прямо в камеру нечитаемым взглядом. Орлов — наоборот: сочувствует, растеряв любую интригу. Сочувствует тебе.
— Сказал: «Воспоминания».
И всё-таки одному дьяволу известно, чем твой друг так обеспокоил самого невозмутимого координатора штата, раз он сам вынес тебе папку.
***
Бер советует сушить безе часов девять. А ещё советует не бросаться в омут, называемый чужими проблемами: очень легко переборщить с пропорциями.
Она заносит целую пачку кривых чертежей, обвязанных толстой верёвкой, и ты прижимаешься губами к её щеке. Под кожей гаснет сумрачный холод первого снега.
Поздно, Бер, думается тебе: колесо вмешательств дало оборот.
Дак испускает полувсхлип-полувздох, глядя на вас из дверей, стоя в одних трусах.
— А где твой бойфренд? — спрашивает Бер без стеснения.
— В разводе, — невесело отмахивается Дак. Проходит мимо — сразу к столу, из-под которого выпинывает коробку со свечами.
Потом как-то странно хмурится и поворачивается голову:
— Мы разве их не продали?
Стёклышко, о котором ты уже успел забыть, звонко щёлкает.
Три пропущенных. Четвёртый — с другой мелодией звонка, поднимает тебя контрастом как штык с постели, и Дак тоже — уже сидит на своей, с одеялом в руках. Странно.
— Майк? — зовёт он подозрительно бодрым голосом. Нет, не так: подозревающе-бодрым.
— Да?
— Суббота, чувак, — неуверенно высказывает друг, как будто ему кажется, что он ещё спит. Или это тебе так кажется — три пропущенных, сейчас четвёртый.
Телефон, продолжая вдумчиво гудеть, съезжает до края тумбочки и падает.
— Чёрт!
Благо, что в сантиметрах от пола мобила равнодушно повисает на проводе. Ты повисаешь рядом в подобии планки, локтями на полу.
Словом, незапланированный подъём обламывает выходную спячку. Вы с Даком ещё неоднократно пересекаетесь в течение утра: ты — с тостами, он — с зубной щёткой во рту; ты — с тремя своими свитерами, он — с феном в руках, пересекая коридор, и удивлённо спрашивает:
— Снова к тёте?
— Она попала в больницу, надо присмотреть.
— Да-а-а… — Дак озадаченно приглаживает волосы, следуя за тобой по пятам. — К Рождеству хоть вернёшься?
Это вряд ли.
— Конечно! Тётя быстро поправится, у неё отличное здоровье.
— То-то вызывает тебя на передержку… всё-всё, молчу!
Ты затыкаешь под мышку свитер, которым норовил замахнуться на друга, и бредёшь дальше до большого платяного шкафа. Оттуда — спортивную барсетку; туда — самое необходимое: тёплые носки, пачку мармеладных червячков и украденный у Дака пакетик растворимого кофе, на что он удивлённо бьёт себя по несуществующим карманам куртки с тихим «
когда…»
— Пришлю тебе тот конверт из Дакоты, — обещаешь как бы взамен.
Дак неопределённо дёргает плечом, мол, не стоит, а вроде мрачнеет с каждой добавленной в багаж вещью. Ясное дело. Это Рождество вы планировали встретить втроём.
— Всё путём, — ты утрамбовываешь щётку с пастой в уголок и осторожно пытаешься подбодрить друга. Тот лишь ощетинивается.
— Да, — ворчит Дак. — За тобой закрыть?
Тарахтеть в автобусе приходится чуть больше суток, но ты знаешь, что на другом конце дороги тебя ждёт тёплый вишнёвый пирог, как только тётку выпишут.
Через три дня обнаруживаешь себя с треснувшей ручкой за пустым письмом о непрошенной помощи и
Ей не становится лучше. Я видел результаты анализов. Я не хочу, чтобы она стала — то есть, сначала не стала, а потом — такой.