Часть 4
21 апреля 2021 г., 13:38
10.
Ротгер вещал, покачиваясь на верхушке выступающей над водой сваи. Волны ласково бились о бетон, и от брызг джинсы Ротгера были мокры до колена. Студенты смотрели, пропуская мимо ушей половину слов. Олаф оставался невозмутимым: ему уже довелось убедится, что Ротгер может проскакать по этим сваям даже с закрытыми глазами.
—…во время особенно сильных штормов на берег в Шмутце, вон там, между старым бастионом и пересохшими из-за смены течения Хербсте болотами, выносит обломки такелажа кораблей, павших в той знаменитой битве. Ну, двигаем дальше?
Он легко перепрыгнул на соседнюю сваю, картинно покачнулся, разведя руки, а потом скакнул на парапет набережной. Студенты восхищенно выдохнули. Руперт с легким сомнением посмотрел на сваи. А казался таким взрослым…
Валентин, весь рассказ стоявший, упершись ладонями о парапет и безотрывно глядящий на волны, словно проснулся. Посмотрел на Ротгера.
— А где?..
— Авангард Дриксенского флота подошел почти к устью бухты, собираясь запереть эскадру, — Ротгер взмахнул рукой, указывая направление. — А главные силы сошлись в линейной баталии много дальше, к северу от Энтенизель, отсюда не увидишь.
Говорил беззаботно, нарочито легко. Соскочил на старую, обкатанную морской водой брусчатку, помнившую, верно, шторм, что разразился после той знаменитой битвы.
— Следующий раз Хексберг на зуб решила попробовать вконец обнаглевшая в третьем десятилетии круга Ардора, попытавшаяся разитуть рот на Манро и Хербстланд. Тогдашний правитель всерьез решил, что ослабевший после изломных войн Талиг не сможет оказать достойного сопротивления, что было весьма глупо для страны с такой протяженностью береговой линии. Уже весьма пожилой командующий Хексбергской эскадры раскатал половину их флота у уже упомянутой Энтенизель, мимо которой вы ехали из аэропорта, а потом прогулялся до Традуска, который сумел изрядно потрепать…
Лекцию по истории сменила байка про утопленных в заливе эсператистов, обросшая стараниями горожан за два круга удивительными подробностями, потом — легенда о подземных течениях Хербсте, подмывших олларианский храм так, что ровно первый день круга Ветра тот осел на добрых пятнадцать бье.
Студенты смотрели осоловевшими глазами и слушали, слушали, слушали бесконечный монолог Ротгера, а у того даже горло не пересыхало словно.
Когда они обошли весь исторический центр, ноги стали подкашиваться даже у самых выносливых. Ротгер окинул их пристальным взглядом, цыкнул неодобрительно.
— Мда, хилая пошла молодежь. Так, слушать всем внимательно сюда: налево пойдете, выйдете на рыночную, куда мы утром высадились, где останавливаются маршрутные автобусы все помнят, надеюсь? Направо пойдете, найдете набережную Хербсте и чудесное плавучее кафе «Десятый шквал». Если хотите что-то более привычное, макдак там в трех минутах. Прямо пойдете, найдете публичную библиотеку, а напротив — уютный бар в подвальчике, профессор, не смотрите на меня так, у вас тут совершеннолетние есть. А для несовершеннолетних неподалеку есть магазинчик с авторским мороженым, с чайкой на двери, не промахнетесь. Все запомнили? Молодцы, разошлись!
Сначала экскурсанты все-таки сбились в кучу, пошушукались. Почти все двинулись направо, но Олаф подозревал, что они свернут к публичной библиотеке на первом же перекрестке.
Руперт и Валентин, с упрямством на лицах — очевидным у первого и хорошо замаскированное под безразличие у второго — остались на месте, внимательно глядя на Ротгера.
— Так, а вы, молодые люди, какую часть инструкции прослушали? — Ротгер в притворном удивлении поднял брови.
— Вы одно место не показали, — скучающе озвучил Валентин.
Руперт согласно кивнул и пояснил в ответ на вопросительный взгляд:
— Дом вашего тезки.
— Вице-адмирала Вальдеса, — как для непонятливого добавил Валентин.
— Мальчики, — сладким голосом пропел Ротгер, — а может вы мне за экскурсию заплатите, с такими запросами?
— Куда переводить? — вежливо осведомился Валентин.
Ротгер расхохотался.
— Профессор, что с ними делать?
Олаф только плечами пожал, улыбнулся.
— Показывать.
—…Говорят, иногда, под Зимний излом, когда море неспокойно, проходящие мимо залива суда видят вдалеке корабли со сломанными мачтами… Вы как, студенты, на ногах еще держитесь?
От центра до дома Вальдеса — обоих Вальдесов, — было далековато, но мальчишки стиснули зубы и даже не спросили, нельзя ли было часть пути проделать на трамвае. Ротгер вознаградил их за упрямство еще пятком легенд, замолчав только у решетчатых ворот.
— Ну что, любуйтесь!
Валентин вежливо оглядел территорию, прищурился, всматриваясь в достаточно далеко стоящий дом. Он не выглядел заинтересованным, но это не значило примерно ничего: Олаф все еще мог читать хорошо если половину его едва заметных реакций.
Руперт же подошел к самым воротам, словно завороженный, положил ладонь на завиток решетки.
— А ясень тот же?
— Который по легенде сломался в ночь шторма? — Ротгер хмыкнул. — Наверное. Ясени все-таки триста лет живут, может, это и новый. Хотя кому бы понадобилось посадить под окнами ясень?
Руперт рассеянно кивнул. Ротгер несколько мгновений смотрел на его лицо, очень серьезно, несмотря на все еще держащуюся на губах улыбку. Достал связку ключей, нажал кнопку на брелке. Руперт покачнулся, когда ворота поползли в сторону.
— Заходите, раз уж дошли, — фыркнул хозяин. — Гостями будете.
До вечера говорили, после обзорной экскурсии по дому усевшись в просторной гостиной — не об истории и даже не о литературе. Ротгер травил байки о семье, таскал из кухни шадди чуть ли не кувшинами, смеялся: «Шадди меня учил варить отец. Именно им он когда-то приворожил мою мать, да так, что когда его бизнес сдулся, она не собрала сумки и не уехала в Придду к родне, плюнув на порог».
Руперт, мечтательно улыбаясь, рассказывал, как ездил с дядей на охоту, как они разводили костер под проливным дождем, и о том, как звучит эхо в горах, и как учился верховой езде. Валентин — о старшем брате, который втайне от родителей подбивал его сбегать с уроков поиграть в снежки, и покупал им жутко вредные, запрещенные дома чипсы и газировку, которыми они пировали, спрятавшись под кустами барбариса в парке, и какими кислыми и безумно вкусными были ягоды.
Ротгер подбрасывал дрова в камин, разведенный скорее для уюта — в доме было тепло — и гонял от гостиной недовольно пищащего робота-пылесоса. Объяснял с улыбкой: «У меня их два, по числу этажей, иначе приходящая уборщица меня бы прокляла. А я бы свихнулся!» Подбил-таки мальчишек на игру в карты: предлагал на раздевание, но под перекрестными взглядами Олафа и Валентина — неодобрительным и надменным — согласился на желание. Проигрался первым, и все-таки спел веселую кэналлийскую серенаду, сверкая глазами в сторону Олафа — мальчики все равно понимали не все слова. Вышло не так плохо, как он грозился накануне, не понадобились ни герань, ни кактус.
…в восемь часов Ротгер хлопнул в ладоши.
— Так, дети, вам пора домой, пить, петь и хулиганить с товарищами. Я вызову вам такси!
— А вы? — Руперт покосился на Олафа.
— Ну, вы же уже не маленький, чтобы всюду цепляться за рукав своего руководителя, — Ротгер рассмеялся. — Клянусь, я отдам вам его завтра вечером.
Руперт нахмурился, явно собирался еще что-то спросить, но его коротко дернул за рукав Валентин. Кивнул:
— Спасибо, эр Вальдес, мы будем благодарны. За такси.
Когда желтая машина скрылась за поворотом, а Ротгер, насвистывая, запирал ворота, Олаф поднял глаза к небу. Рыжеватые, отражающие свет Хексберга облака скользили по черно-синему небу, и это было тревожаще и красиво.
Когда он опустил взгляд, Ротгер все еще стоял у ворот, опирался на решетку спиной и смотрел так, словно видел в первый раз — или в последний, с нежностью и тоской обреченного.
Олаф никогда не видел такого взгляда, ни у кого. И при этом отчего-то знал его.
— Не хочу тебя отпускать, — улыбнулся Ротгер. — Ужасно не хочу.
— Я еще здесь.
— Еще пять дней, да? — он рассмеялся, и словно в ответ закачались под ветром деревья, бросая тонкие гибкие тени на дорожку. На миг показалось — они могут связать, привязать, не давая сделать и шага.
Но Олаф все-таки сделал этот шаг, обнял Ротгера, коснулся губами виска.
Не говорил о времени. Не обещал.
Просто держал это мгновение, звонкое, как смех серебряных колокольчиков, и чувствовал, как его обнимают в ответ.
Потом снова был камин, погашенный свет, тонкие бокалы с черным дурманящим вином. Ротгер сидел на ковре, прислонившись спиной к креслу Олафа, и жмурился, позволяя перебирать темные пряди. В приоткрытое окно пробирался пахнущий морем ветер, тикали старинные ходики, но времени не было.
— Ты весь вечер молчал, — замечает Ротгер негромко. Трется щекой о колено, как кот.
— Ничего не пришло в голову.
— Ты так говоришь, будто у тебя нет счастливых воспоминаний.
— Есть, — Олаф улыбается, проводит пальцами по шраму. Ротгер ловит его руку, целует ладонь. — В студенчестве, и потом, когда пришел на кафедру — свою первую кафедру. Когда защитились первые студенты, и…
— Все только про работу? — Ротгер смотрит внимательно. — Семья? Друзья? Любовь?
Олаф пожал плечами. Его пальцы замерли в темных волосах.
— Так вышло, что все это я нашел на работе. Друзьями становились коллеги, студенты отчасти заменяли детей, а любовь… Работа это и есть любовь.
Ротгер смотрел, печально и словно бы в самое сердце, туда, где было заперто и забыто все горькое и болезненное. И под этим взглядом хотелось говорить. И казалось, впервые в жизни, что Олаф имеет право — на эту память и эту боль.
— Так вышло, — повторяет он, — что мой отец был инженером на производстве. Любил говорить, что военная промышленность переживет любые кризисы, и был по-своему прав. В Эйзерхарде нет университетов, только политехнический институт, исправно поставляющий кадры промышленности. Там пыльно, Ротгер, ты знаешь? Черная пыль, от которой можно задохнуться. Я не хотел там оставаться ни минуты после завершения школы. А отец хотел сделать из меня инженера, пророчил работу шахтера, если не возьмусь за ум. Заставил мать несколько раз взять меня на работу — она была поваром в шахтерской столовой, и я помогал мыть посуду и смотрел на темные огрубевшие лица и руки с черными ногтями…
Олаф перевел дыхание. Он смотрел на огонь и не видел ничего больше, но чувствовал, как Ротгер переплел с ним пальцы, словно удерживая, напоминая — Олаф больше не там.
— Я был старшим и, будем честны, не лучшим братом. Гретта обожала отца, зубрила математику и черчение, но на ее успехи не обращали внимания, ведь девочка не может быть инженером — в конце круга Ветра-то. Она мечтала о похвале, и ненавидела меня — потому что я отвергал то, чего она желала, и потому что ненавидеть отца не могла. Бертрам был слишком маленьким, только пошел в школу, когда я сбежал. Он меня, наверное, и не вспомнит… Наверное, к лучшему. Потом, когда я стал много старше, решил, что виноват перед ними, за то что бросил, не помог, забыл. Поехал домой. Лучше бы я этого не делал. Мать меня не узнала — инсульт и деменция, Гретта… Инженером она все-таки стала, но выглядела старше меня, в спальне ревела двойня, а в комнате пахло дешевым вином. Она велела мне выметаться, пока не пришел отец и не убил меня. И я ушел.
Если бы Олаф закрыл глаза, то увидел бы низкое серое небо, поднимающиеся к нему трубы и темный дым, и черную пыль на беленом подоконнике, и старые шторы в цветочек, слишком жизнерадостные и режущие глаз. Поэтому он не закрывал, и смотрел в камин, и сжимал чужую руку.
Потому что это не было худшим.
Даже Шарлотта, «волшебница» Лотта, нежное видение студенчества, плющ со сладко пахнущими цветами, не была худшим, как бы тогда двадцатилетнему влюбленному мальчишке не сдавливала горло мысль, что он оказался не достоин даже последнего разговора.
— Я и не думал быть ученым, тогда, на последнем курсе Эйнрехтского университа, куда пробился чудом. Хотя меня звали в аспирантуру, прочили успех. Я хотел иного. У меня был магистерский диплом переводчика, с отличием, я мог синхронно переводить с талига и на талиг, знал гаунагский и бергерский, понимал кэналлийский. Даже гайи зубрил с упорством, достойным лучшего применения, сейчас уже ничего не вспомню. Я хотел быть лучшим, хотел, чтобы мне был открыт весь мир…
Горько усмехнулся, качнул головой, на миг спрятал взгляд под ресницами.
— И он открылся. Министерство иностранных дел, долгая лестница вверх. Я был бы счастлив, но работал так много и уставал так сильно, что почти засыпал над переводами, и Густав Цвайер, первый начальник, хороший друг, выгонял меня домой пинками. На выходных он вытаскивал меня в город, учил пить. Говорил, что я никогда не видел жизни. Я не спорил. Мне было двадцать шесть, я любил свою работу.
Олаф вздохнул и посмотрел на Ротгера.
— Что ты слышал о Флавионе?
Его глаза были непроглядно черны, в них не было словно и отблеска пламени — он сидел спиной к камину и смотрел только на Олафа.
— Клочок суши на берегу Полночного моря. Головная боль Дриксен уже лет тридцать, с тех пор как там подняли голову националисты, стремящиеся отвоевать независимость… Ты был там?
— Семнадцать лет назад, — Олаф криво усмехнулся. — В составе дипломатической миссии. За пару лет до того в регионе начались акции протеста против оккупантов, которые потихоньку перерастали в погромы и бунты. Их давили, правительство ввело войска… Это обещала быть гадкая война, но вмешались Талиг и Гаунау, прислали миротворческие миссии — и дипломатов. Переговоры о статусе региона тянулись два года. Нас с Густавом командировали в последние месяцы, сменить коллег и обеспечить перевод встречи, на которой должны были подписать резолюцию. Работы было много, но… Но была и жизнь. Я познакомился с Аннелен, секретарем условного Флавионского правительства. Влюбился… полюбил. Мы строили планы на ту жизнь, где ее родину перестанут терзать войны. Я… тогда я был счастлив, Ротгер. В один долгий месяц. А потом…
— Был теракт, — глухо закончил Ротгер. — Я тогда почти не слушал новости, но об этом… об этом говорили.
Олаф кивнул.
— Дипломаты достигли компромисса: широкой автономии региона. Но не независимости. Националисты не были согласны на такой исход. «Все или ничего», «победа или смерть». Они… на подписании резолюции среди делегации были их представители. Это была их территория, и они умудрились протащить оружие и небольшой отряд боевиков.
— Какой им был толк с бойни? — нахмурился Ротгер.
— Они не… Изначально они пытались добиться признания независимости. Угрозами. Бойня началась, когда миротворцы пошли на приступ.
— Олаф, — тихо сказал Ротгер, — ты под суд не пойдешь за этот рассказ?
— Это уже лет десять как открытая информация, — Олаф усмехнулся. — А детали переговоров и протоколы я все равно не вспомню. Очень старался забыть.
— Ты был в зале.
— Я был одним из синхронных переводчиков. Аннелен… Аннелен вела протокол.
— Она погибла.
— В итоге — да… Потом. Она умела держать оружие, Ротгер. Прижимала пистолет к голове своего начальника, которого называла предателем нации.
Шрама коснулись теплые пальцы, скользнули по щеке. Олаф закрыл глаза, прижался к ним.
— Густав погиб там. Мне говорили, что я везучий. Тогда сомневался, что выжить было везением. Мне было двадцать восемь, и думал, ничего хорошего дальше не будет… А потом мне написал Адольф. Я не менял почту со времен учебы, и он откопал адрес. Вытащил меня в Метхенберг, водил по барам, катал на пароме до Штральзунда, подбрасывал монографии, говорил о возлюбленной лингвистике и недвусмысленно намекал, что им на кафедру нужен человек, а мне нужна аспирантура.
Олаф усмехнулся.
— Прогадал. Я притрагиваться не хотел к языкам, а потом взял в руки «Морфологию волшебной сказки», за ней — монографию о мифологических мотивах в современной литературе… Так все закончилось — и все началось снова. Моя действительно счастливая жизнь.
Ротгер гладил его ладонь, уткнувшись лбом в колени.
— Мне жаль, — сказал просто. — Мне жаль, что с тобой это было.
Это словно вскрыло нарыв, выпустило загноившуюся боль. Олаф стиснул его пальцы, согнулся, словно пытался унять разрывающие грудь чувства. Воздуха перестало хватать.
Ротгер поймал его в объятия, сомкнул руки, окружая теплом.
— Ты жив, — выдохнул в макушку.
И со всей болью, с хрипом в горле, со сведенными пальцами, вцепившимися в черную футболку — Олаф наконец-то почувствовал, что это правда.
…в этом доме всегда пахло морем, хоть их разделял весь старый центр Хексберг. Словно ветер специально нес запах соли и йода, озона и водорослей, выброшенных на берег волнами, и, не открывая глаз, можно было легко представить, что лежишь на берегу. Что до мерного рокота волн…
Олафу вполне хватало спокойного дыхания, щекочущего затылок.
Ротгер во сне зарылся носом в его волосы, прижался грудью к спине и положил ладонь на сердце. Единственное, о чем Олаф сожалел во всем этом — что не может повернуться, не побеспокоив его, увидеть расслабленное лицо.
Плечо затекло, уснуть снова не получалось, но будить Ротгера сейчас, в розоватом рассветном полумраке, не хотелось совершенно. Слишком тепло, уютно и спокойно, и хотелось задержать дыхание, тянуть момент. Когда он в последний раз просыпался вот так, не один? Со звенящей пустотой в груди — там, где раньше лежал тяжелый надгробный камень, сдерживающий воспоминания?..
Память не ушла никуда, и грусть тоже. Но Олаф уже не рисковал в них захлебнуться.
Он накрыл руку Ротгера своей, легко погладил ребро ладони.
— Какой ты деликатный, — с соным вздохом пробормотали ему в затылок.
Ротгер заворочался, ткнулся губами в шею Олафа.
— Прости, не хотел тебя разбудить.
— Я уже не спал, — он хмыкнул, прижался теснее. — Не хотел, чтобы ты просыпался в одиночестве.
Олаф тихо рассмеялся, и за спиной замерли.
— В первый раз слышу твой смех, — так, словно ему явилось что-то удивительное, заметил Ротгер.
Олаф все-таки развернулся лицом к лицу, не отнимая его ладонь от груди. Заспанный, растрепанный, с легкой растерянностью во взгляде и такой же неуверенной улыбкой Ротгер казался мальчишкой. Впрочем, Олаф и сам себе напоминал подростка, ошалевшего от первой влюбленности, особенно когда мягко убрал упавшие на лицо волосы, коснулся послушно закрытых век, скользнул пальцами по смуглой щеке, обвел губы.
— Олаааф, — тихо простонал Ротгер. — Ты издеваешься. Я тебя даже поцеловать не могу, у меня зубы не чищены.
Грудь Олафа затряслась от едва сдерживаемого смеха, и Ротгер широко улыбнулся, извернулся, поцеловал ладонь.
— Мне нравится, — протянул, — слушал бы и слушал.
Потянулся снова коснуться губами шеи Олафа, но тот поймал его за подбородок.
Уже целуя, понял, как называется это теплое, спокойное, звенящее от нежности ощущение.
Счастье.