Плесень и липовый мёд
30 апреля 2025 г., 00:30
Примечания:
Не пугайтесь, я нарисовала новую обложечку спустя 4 года
Свеча подрагивает жёлтым пламенем, отбрасывая странные тени на обои. Выглядит так, будто они вот-вот поползут, станцуют и заговорят – начнут нести всякую хуйню, от которой уши в трубочку завернутся. И пельмени среди этих теней выглядят так, будто это они хотят укусить меня, а не наоборот.
Я делаю ещё один глоток дешёвого вина – из тех самых, что покупают не ради букета, а чтобы хоть что-то лилось в глотку. Оно тёплое, немного вязкое, с какой-то дряной сладостью на первом глотке и горечью валерьянки на послевкусии. На коробке написано, что это церковный кагор, хотя больше похоже на сраный компот с градусом, но к мясным пельменям, как сказала консультант из «дорохо-бохатого» винного бутика, стервозно сморщив носик, «идеально пойдёт, если вы хотите почувствовать, что жизнь бессмысленна и похожа на обглоданный куриный хребет с помойки».
Вино скользит по горлу жидким бархатом с лёгким намёком на плесень и помятые церковные свечи. Те самые свечи, которые моя бабка таскала ставить в храмах «за здравие» и «об упокоении», а иногда, кажется, даже просто «на всякий пожарный». Моё детство с ней пахло воском, церковным ладаном и её вымученным голосом: «Становись на колени, Ева, покайся». А я уже тогда знала: ребёнку каяться незачем. Я просто жила и просто хотела быть собой – без их грехов, без их страхов, без их проклятых свечек.
Да она и имена наши сама выбрала: Адам и Ева. Типа, раз мы Богдановы – то Богом данные. Только бог явно перепутал, когда раздавал характеры таким персонажам, как мы, потому что брат мой мягкий и спокойный, как плюшевый медведь, а я всю жизнь была припизднутой и колючей, как забор из ржавой проволоки. И бабка ещё любила говорить, что раз у меня веснушки, то это меня тараканы обосрали ночью за непослушание.
И это была такая тёплая, сука, семейная забота.
И ведь даже не знаю, чего мне бабка вообще вспомнилась. Может, потому что внутри сейчас всё дыбом встаёт, как в те времена, когда меня тащили в церковь на исповедь за грехи, которые я не совершала. Может, потому что я стою на краю, только теперь вместо церковной исповеди мне предстоит лезть в пасть майору-садисту, играя роль шлюшандры с глазами жертвы.
Может, и правда сходить свечку поставить… Есть же какие-нибудь молитвы на успех и спасение, да? Или на то, чтобы не умереть слишком унизительно.
Эй, бог, слышишь меня? Мне не надо твоей вечной жизни, райских садов и прочего дрочева. Мне нужно просто пережить то, что случится через трое суток. Пожалуйста. Алюминь!
Делаю новый глоток. Горло обжигает, но не морщусь. Насрать. Уж лучше так, чем слушать собственные дебильные мысли. Лучше пусть жжёт изнутри, чем чувствовать, как всё это говно изнутри поднимается и распирает, как будто я не человек, а целая канализация, куда кто-то сливает весь этот страх, злость и отвращение.
Софья молчит, но я чувствую на себе её взгляд. Она смотрит не в упор, а мягко, боковым зрением, как бродячая кошка, присматривающая, стоит ли подходить, чтобы не получить сапогом по рёбрам. А потом берёт меня за запястье осторожненько так.
У неё такие тёплые пальцы. Такими руками не швыряют грязь. Такими руками спасают.
- Ты подрагиваешь, - говорит она тихо, чуть ли не шепча, боясь спугнуть неосторожным словом, словно хочет подкрасться поближе и погладить по спине. Только я не кошка и от этой ласки не мурлычу, а сжимаю челюсть так, что скулы начинают ныть.
- Потому что мне страшно, - выдыхаю, сорвавшись в глухой хрип и отставив бокал в сторону, чтобы случайно не раздавить его в руках. – Потому что мне нужно, чтобы ёбаный садист расслабился и начал думать, что я хочу его трахнуть.
Слова сами выпадают из меня такие горькие, противные, как вино на дне бокала.
- Но ты не одна, Ева, - большой палец медленно поглаживает мою руку, пытаясь успокоить. Прикосновение почти материнское, если бы не её взгляд, от которого у меня сжимается живот, а внизу так вообще всё съёживается в тугой комок.
Блять, как же страшно расслабиться. Если я сейчас хоть на секундочку позволю себе быть не на взводе, то я просто развалюсь. Расплачусь или расползусь по стулу, как воск от свечи на столе. Может даже блевану, потому что вино догнало пельмени. И я держусь не потому, что вся такая сильная, а потому что иначе просто не доживу до утра.
- Я же всё понимаю, Ева, - продолжает Софья, пододвинувшись ближе, так что её дыхание ласкает мою щёку. Её рука скользит вверх по моему плечу. – Тебя заставляют сделать невозможное, но ты справишься. Ты же сильнее, чем думаешь. И ты не одна, слышишь? Я рядом. Я всегда буду рядом.
Молчу, только вдыхаю резче, чем надо. Пахнет от неё чем-то таким сладким, ягодным. Может, её духи. Может, шампунь. А может, она просто сама такая по себе – такая, какая есть, тёплая и мягкая. А ещё страшная, но не в плане красоты, а потому что рядом с ней очень хочется сдаться.
А я не могу!
Я не имею права расслабиться, потому что, если я дрогну, то всё пойдёт по пизде. И не операция, а я сама. Я не переживу вторую попытку. Не переживу провал. И Артём тоже его не переживёт. Нас сомнут. Нас раздавят.
А Софья двигается ещё ближе, так, что чувствую, как её бедро касается моего. Не сильно, не нагло, но оно просто здесь. И тепло её тела впивается в кожу даже сквозь мои шорты и её юбку, как будто она сама уже стала свечой, только вместо обжигающего пламени у неё прикосновение.
Замираю. Если сейчас пошевелюсь, то что-то непоправимо изменится. Что-то соскользнёт с края и обратно уже не запрыгнет, потонув в розовых волнах.
- Хватит быть сильной всё время, Ева, - хрипловато шепчет она, положив ладонь мне на щёку. – Я ведь тоже боюсь, просто по-другому. Я боюсь за тебя.
Слова стоят внутри, не потому что не хочу говорить, а потому что не знаю даже, как объяснить, что мне страшно, что мне мерзко, что мне невыносимо. Что внутри каша из говна и палок. Что я не умею быть актрисой, и что, возможно, всё пойдёт по пизде через три дня. Или может уже завтра. Или через неделю. А может через год. Что когда я обернусь, то уже не узнаю себя!
Хочется рвануться вперёд, громко закричать, спрятаться где-нибудь в шкафу, как в детстве, когда бабка принудительно тащила сосранья на воскресную службу, но нет сил. Нет сил даже на бегство. Потому и сижу, как вкопанная.
- Ты такая красивая, когда молчишь, - вдруг говорит тихо она, почти с нежностью. Большой палец касается уголка моих губ. – Ты такая сосредоточенная. Такая… живая, девочка.
Господи, мне же почти тридцать, я матерюсь как сапожник, умею собирать пистолет с закрытыми глазами, могу выбить дверь ногой и на ходу сочинить инструкции по эвакуации гражданских, а она называет меня «девочка», и почему-то это не бесит. Почему-то… греет, что ли. Как тепло старого пледа в холодной квартире. Как глоток горячего чая в промёрзшую до костей ночь, когда зубы стучат. И хочется на миг – не, не трахаться или целоваться, - просто прижаться к ней, как ребёнок к взрослому. Прижаться и не думать. Не помнить, что будет дальше.
Не дышу. Не моргаю. Только смотрю на неё, в её карие глаза цвета молочного шоколада, в этой полутьме кажущиеся почти янтарными, и не понимаю, куда всё это катится. В бездну. В янтарную бездну.
- Если захочешь, я сразу остановлюсь, – Софья наклоняется ещё ближе. – Просто скажи, Ева.
Но я не говорю.
Я не могу сказать. Потому что не знаю, чего хочу – и от этого дерьмовее всего. Хочу всего и сразу, и ничего одновременно. Хочу, чтобы кто-то прижал и сказал: «Я всё решу за тебя». Хочу, чтобы время замерло. Хочу, чтобы Артёма отпустили. Хочу быть одна. Хочу, чтобы меня обняли. Хочу, чтобы не было больно. Хочу забыться.
Вместо ответа только выдыхаю – коротко и резко, как перед прыжком с обрыва, зная, что внизу может не быть воды. И остаюсь на месте, всё же зассав сделать шаг вперёд.
И тогда она целует меня. Не как вчера, не с жадностью и не с тем голодом, что разорвал тогда меня на части. Сейчас – мягко и осторожно. Бережно, от чего у меня внутри всё начинает плыть, как лёд на первом весеннем солнце. Не сразу, но неотвратимо.
Её ладонь ложится мне на шею, поглаживая, – и я понимаю, что внутри начинает оттаивать. Что под всей этой тревогой, паникой, злостью на себя и на весь этот сраный план есть что-то ещё. Что-то такое тёплое. Что-то такое, от чего у меня сжимается не только грудь, но и живот. И это не кишки шалят, это что-то уютное, почти живое.
Тянусь навстречу сама. Неуверенно, как будто хожу по охуенно тонкому льду, но продолжаю ступать, продолжаю тянуться. И Софья улыбается в поцелуе, скользя пальцами по моему затылку, стирая всё во мне на целую долгую секунду. Нет ни Полякова. Ни Артёма. Ни этого ёбаного плана.
Евы тоже нет.
Есть только тишина и её губы. Её пальцы. Её дыхание, в котором я растворяюсь. Мне так нужно, чтобы хоть кто-то был рядом и просто молчал со мной в унисон, не убеждая, не мотивируя, не приказывая.
И всё равно я всё жду, когда включится внутренний сторож и начнёт орать: «Да ты совсем ебанулась, Богданова? Это же твоя свекровь, блять!». Но он молчит и не бьёт тревогу. Сидит где-то там в дальнем углу сознания, связанный и заплёванный, осуждающе косясь и молча исходя на говно. И я просто закрываю глаза, позволяя себе не думать., иначе просто сойду с ума.
Может, правда стоит расслабиться? Просто хоть на секунду, пока свеча не догорела. Пока всё не рухнуло. Пока я ещё держусь. Пока не развалилась на части, как грёбаный паззл из тысячи кусков, половина из которых давно потеряна под диваном.
Её губы чуть приоткрываются, и тёплое дыхание касается моей кожи, согревая по самое нутро, где весь день был только мрак да острые края. И я вдыхаю это дыхание, как воздух. Как кислород, которого мне не хватало хрен знает сколько времени. Целую её, впиваясь сильнее и дольше, чтобы не утонуть и не исчезнуть в собственной голове.
Она отвечает с тем же теплом, с тем же жаром, что растекается по моему телу тонкой дрожью, словно на меня – снова как в детстве – накинули электрическое одеяло и включили на максимум. Софья касается моей талии медленно и не торопясь, будто давая мне время передумать, но я не передумываю, потому что не хочу жить в холоде.
И от каждого такого движения внутри у меня всё вздрагивает. Чувствую себя чашкой с горячим чаем, готовой вот-вот расплескаться.
Артём меня так не касался. Не щадил. Не гладил, словно я не просто человек, а что-то тонкое и хрупкое. Что-то, что нужно не взять, а заслужить. Он просто брал, а Софья – нет.
Она гладит мою шею кончиками пальцев, будто запоминая линии, и потом скользит вниз – к ключицам, к плечу. И лёгкие поцелуи следуют за пальцами, оставляя тепло и влагу на коже. И я растворяюсь с каждым её касанием, как воск от свечи, капающий на поверхность. Закусываю губу, потому что приятно до дрожи и нехватки воздуха.
Софья отодвигается на секунду, чтобы заглянуть в глаза, и хрен знает, что она там видит: может, всю мою перекорёженную башку со всей тревожностью, а может вредную девчонку, которая всегда из принципа делает вид, что она сильная.
- Можно? – шепчет она, и я молча киваю, потому что слов всё равно нет. Есть только дыхание – тяжёлое и рваное. И глаза, полные чего-то мокрого.
Она тянет меня за руку, просто вставая и поднимая меня с собой, приглашая туда, где не будет страха. И я иду, потому что хочу. Пошатываюсь, но не от вина, а от того, что внутри всё переформатируется. Как старый жёсткий диск, которому пора обновиться и признать, что я всё-таки лезбушка. Слишком много ошибок в системе. Слишком много мусора в голове.
Она касается моей спины, мягко водит ладонью по позвоночнику, потом обхватывает за бёдра. Не торопит. Не лезет под одежду, а просто держит, и я замираю, вжавшись лбом в её шею, чувствуя, как бьётся её пульс – ровно и спокойно, словно она не делает ничего запретного. Как будто это правильно. Как будто это – наше. Как будто мы не ошибка системы, как будто мы – не грешные лезбухи, у которых поломка в голове.
Тишина становится такой насыщенной, что воздух сгустился до состояния варенья. Вишнёвого. Как её волосы. Как губы, которые целуют меня снова и снова. Как шёпот, что звучит уже не словами, а кожей, пальцами и теплом.
Её пальцы поднимаются к вороту моей футболки, но не дёргают, не срывают, не торопят. Просто замирают там, пока я не киваю, поднимая руки ей навстречу, позволяя ей стянуть футболку через голову. Воздух сразу кажется холоднее, но её пальцы возвращают тепло.
Она медленно касается моей ключицы, очерчивая пальцем контур кости. Я не худая, у меня есть некий процент подкожного жирка, округляющий мои черты, но вот ключицы всё равно выпирают. И я всё равно считаю это красивым, несмотря на общий скептицизм к собственному телу.
Её рука мягко скользит ниже – к центру груди, между ребёр, туда, где бьётся сердце. Я чувствую, как оно стучит под её пальцами, просясь наружу. И Софья наклоняется. Её волосы щекочут мне плечо, и пахнут ещё так сладко – вишней, шампунем и чуть-чуть – той сранью, что именуется вином, которое мы пили.
Она не целует резко – всё делается медленно. Осторожно. Почти благоговейно что ли. И когда её губы касаются моей шеи, я замираю, как от благословения. Чувствую себя каким-то алтарём, а она уже не свекровь, а жрица. Её ладони скользят по бокам, вдоль изгибов талии. Она не спешит, касается кожи так, будто я в её глазах даже не человек, а песня. Или молитва. Или что-то ещё из того, что нельзя нарушить резкостью и можно только беречь.
Прижимаюсь к ней, чтобы держать, как держат спасательный круг. Прикладываюсь губами к её щеке, потом – к шее. И это я уже целую. Я. И не потому что так надо, а потому что просто хочется. Потому что её тепло отзывается во мне какими-то старыми и забытыми нотами, как будто кто-то играет на расстроенном пианино – фальшиво пиздец, но искренне.
И мне это нужно.
Мы идём к кровати не как в страсть, а как в укрытие. Медленно и молча. В шаге от неё я замираю, не зная, что делать дальше, но Софья поворачивается ко мне, касаясь подбородка, чуть наклонив к себе моё лицо, – не очень удобно, ведь я выше почти на полголовы, – и снова целует. Глубже и дольше. Уже без прежней мягкости, потому что становится больше жара, больше желания, хотя она всё ещё сдерживается, думая, что может меня спугнуть, если надавить.
Но меня уже не спугнуть, и я иду навстречу.
Её руки касаются пояса моих шорт, пальцы проходят по линии ткани, вдавливая в кожу. А потом они падают вниз вместе с трусами, и я остаюсь перед ней практически обнажённая, если не считать всё ещё надетого лифчика.
Софья касается. Софья гладит. Софья целует в плечо, в грудь, в живот – не с вожделением, а с теплом. Чувствую её дыхание на животе, и мышцы сжимаются сами собой. Грудь поднимается, дыхание сбивается. И всё во мне дрожит, трепещет и ждёт.
Софья не торопится, никуда не спешит, и её ладони продолжают скользить по моим рёбрам, словно ничего не хочет пропустить. Просто медленно ведёт. Её губы касаются моей груди через ткань лифчика, и она расстегивает застёжку, стягивая бельё с плеч, оставляя меня голой уже целиком.
И теперь я вся как оголённый нерв, и каждое касание отдаётся такой вибрацией внутри, что я издаю тихий вздох, и она отзывается поцелуем чуть ниже. Потом ещё. И потом ещё. И каждый следующий шаг медленнее предыдущего, пока она не оказывается передо мной на коленях. Пока не касается внутренней стороны бедра.
И когда её губы касаются меня… я больше не думаю. Не анализирую. Не боюсь.
Просто живу.