Часть 5. Ее страх
13 сентября 2021 г., 10:10
Ничто в целом мире не способно напугать ее, ведь она сама — тот самый призрачный монстр, которым перед сном пугают маленьких деток, чтоб спали крепче и сильнее укутывались в жаркое одеяло, ведь она сама и есть вопиющий страх в лучшем его исполнении, эта низменная эмоция — развеенный по ветру прах, давно пройденный этап отброшенной человеческой слабости, слабости непозволительной для нее, что может в один момент оказаться просто смертоносной ошибкой.
Она не боится крови, как бы много ее не было на ее собственном теле или совсем рядом, настолько, что все вокруг начинает казаться только таким — грязно-алым и мерзким, липким, мертвым, тошнотворный запах скрепящего на крепко стигнутых зубах железа и вывернутой наизнанку перемолотой в кашу мерзости попадает в ее легкие чаще, чем пыльный воздух этих прокуренных переулков, она принимает его спокойно и даже не морщится от отвращения, даже не отворачивается, не боится запечатлеть в своем памяти эти ужасающие образы на веки вечные.
Она не боится.
Не боится боли, хотя у Дазая и закрадывали смутные сомнения, что она ее просто не чувствует, — нет же, все она чувствует, чувствует каждый порез на своем теле, каждый багровеющий ожог, который как бы случайно затрагивают его проворливые пальцы, ненароком скользя под ее закрывающие столь прекрасное тело одежду, она всегда дергается так невинно и мило, смотрит с опаской в ответ, но никогда не отстраняется, она чувствует каждое его прикосновение так отчетливо и резко, словно в первый раз, она чувствует все острее, чем кто-либо другой, но принимает эту разъедающую боль смиренно словно что-то неотделимое от ее, что-то по-своему необходимое, что-то, что делает ее.
Собой.
Так странно.
Она не боится смерти, своей — так точно, так просто и хладнокровно забирая чужие жалкие жизни с собой в безоблачный ад, она не боится ни бога, ни всевышнего правосудия, что может осудить ее за столь явное отклонение от чего-то нормального посмертными пытками в ядовитом подземном костре — что ей эта боль, ведь она сама — огонь неутихающий, нечаянно запаленная спичка около невыключенной кем-то комфорки, секунда — и громыхнет не на шутку и ничего после себя не оставит, ведь она сама — и есть то божество, на которое хочется молится безоговорочно, носить ее на руках и сдувать пылинки, и целовать, целовать, целовать ее изящные руки, пока они не отогреются от этих уничтожающе нежных прикосновений.
Она не боится ничего.
Ни лютого голода, от которого иссохшие ребра словно в спираль сворачиваются, а распухшие вены на заломанном запястье грозят разорваться от сильного натиска, ни беспросветной темноты со всеми ее потайными демонами, ведь она сама способна распугать их всех одним лишь своим опустошающим взглядом, взглядом вникуда и одновременно в самое нутро, в самую, мать ее, душу. Ее не напугать ни одним из видов холодного оружия, ни даже дулом первоклассного пистолета, прислоненного прямо к ее покрасневшему виску, ни внезапным обьятьем со спины вперемешку с заходящимся в огонии дыханием — если б она знала еще, чего ему стоит сдержать себя от чего-то большего, большего хотя бы на один сантиметр, на один в который раз промахнувшийся мимо таких желанных губ поцелуй в сжатое плече и рядом, куда попало, возможно, тогда бы у нее могло появится куда больше причин, чтобы по-настоящему испугаться или же.
/чтобы захотеть убить меня/
Ведь это то, чего ты действительно должна бояться, милая.
Когда приходишь поздней ночью в мою комнату и молча заползаешь под нагретое одеяло без какого-либо разрешения и угрызений совести, словно зашуганный зверек, жмешься своим крохотным тельцем в одной невесомой ночнушке к моему, лежащему так же неподвижно, чтобы ненароком не выдало что-нибудь по-настоящему внезапное и страшное для тебя, маленькая глупышка, тебе лучше не знать, о чем я думаю в такие моменты, тебе лучше не знать, не знать, не знать.
/не знать, что только в эти редкие ночи я наконец-то могу уснуть и почувствовать эту крохкую жизнь в своем обездвиженном твоим тихим сопением теле/
И все же.
Дазай не думал, что когда-нибудь узнает, что значит страх в ее ослепленных глазах, но увидеть его довелось совсем внезапно и так — пугающе? — странно, странно не потому, что ее миловидному личику он вовсе не подходил, нет, он был одной из самых прекрасных и искренних эмоций в ее превосходным исполнении, он подкрался совсем незаметно и сковал по рукам и ногам обездвиживающим холодом, когда она вдруг вцепилась мертвой хваткой в его запылавшую от неожиданных терзаний ладонь и посмотрела так, словно сейчас ее безумно бьющееся в груди сердечко остановится, и его собственное сердце окаменеет вместе с ним.
Заурчавшая что есть мочи дворовая кошка невесомо обтерлась о ее дрожащие в панике ножки.
— Ты боишься кошек? — самое глупое предположение, тут же развеивающееся вместе с ее все таким же испуганным отрицанием в виде самого завораживающего жеста на свете, Дазай, конечно же, верит ей на слово, но все равно от греха подальше поднимает на руки, в который раз поражаясь тому, насколько она легкая, словно внутри ее не кости и все такие же очевидно поврежденные сотни раз органы — лишь небесная пустота и ледяной ветер, обтянутый кое-как перешитой вдоль и поперек кожей из тончайшего инея, пепельной стружки с докуренной до основания сигареты.
— Тогда в чем дело, Оди — спрашивает осторожно, особо не надеясь на внятный ответ и какие-либо объяснения с ее стороны, куда уж там, ведь теперь для него самого это стало чуть ли не ежеминутной головоломкой — понять, что же у нее на уме и что она хочет сказать по одной только ее нечитаемой мимике и весьма противоречивым жестам.
К счастью, любые головоломки всегда давались ему с поразительной легкостью.
И эта, стало быть не исключение, ведь когда она вновь смотрит вниз и ощутимо выдыхает от облегчения, переводит свой напряженный взгляд на свои подрагивающие пальцы, что все так же крепко сжимают его, уже почти что посиневшие от ощутимо болезненного захвата, Дазай, кажется, понимает, понимает намного больше, чем она могла бы сказать словами, если бы все же могла говорить. Если бы могла говорить, она бы сказала?
/единственное, чего я боюсь, это я сама/
Наверное, вряд ли это было бы так откровенно.
— Боишься ранить ее, да? — смотрит в ответ так, словно ее споймали с поличным, но все равно едва заметно кивает, осторожно разжимая свои побелевшие пальцы, что тут же вновь оказываются в его несравнимо большой ладони, но уже куда более нежно переплетаются воедино в неразрывный узел, их самую крепкую и неподдельную связь.
Какой же ты ребенок, в самом деле.
Какой же я.
/ублюдок, раз так сильно хочу испортить эту глупую детскую наивность и позволяю себе думать о столь взрослых вещах, когда она близко настолько, что я чувствую ее учашенное сердцебиение отчетливей, чем свое, конечно же/
Ведь я по сравнению с ней почти что труп.
— Я ведь держу тебя, так что тебе больше нечего бояться, — ложь и еще раз ложь, в которую она верит без каких-либо сомнений и пререканий, кивает легко и спокойно, закрывая свои измученные веки и доверяясь полностью моим держащим ее расслабленное тело рукам, как же это, черт возьми, вскруживает голову до радужных брызгов перед глазами, как же это.
/делает меня по-странному счастливым?/
— Если хочешь, можешь погладить ее. Не бойся, я не отпущу тебя, — говорит и тут же опускает ее, секунду дрогнувшую от внезапно резких телолодвижений, на истоптанную землю, пристально наблюдая за тем, как она долго медлит и не решается, переступая с ноги на ногу и пытаясь как-то отстраниться от приставучей кошки с ее беспечной лаской, но все же сдается под нативком их обоих, неспешно опускается на корточки, заставляя Дазая так же присесть рядом с ней, тянет свою нервно дрожащую ладошку к блестящей на солнце шерсти и аккуратно касается ее, сперва с опаской, а затем куда более смело, нежно гладит по извивающейся спине, вдрагивая от немого восторга, и вдруг улыбается, поворачивается к Дазаю лицом и улыбается, впервые настолько радостно и искренне, впервые по-настоящему тепло и человечно.
«Хуже не бывает, наверное» — думает он и сразу же убеждается в обратном, следя за плавными движениями ее истрескавшихся губ, что медленно сладывают это безголосое спа-си-бо по разбитым надвое слогам.
Черт возьми.
/это конец/
Понимает это только, когда его настойчиво запылавшие губы уже вовсю сминают другие, такие нежные и приятные, впиваясь все глубже и глубже в безвольно открывающийся от неожиданности рот, не контролируемые руки сжимают ее взлохмаченный затылок, не позволяя отстраниться и разорвать этот внезапно прекрасный поцелуй, но, как ни странно, она и не думает сопротивляться, лишь слегка подается вперед, цепляясь растерянно дрожащими пальцами за его опущенное плече, она такая сладкая, намного лучше, чем он мог представить себе даже в самых смелых фартазиях, она принимает его до последнего, пока не начинает задыхаться от вынужденного недостатка кислорода в болезненно сжавшихся легких, кашляет все так же беззвучно в его рвано вздымающуюся грудь, когда он, наконец, позволяет сделать ей этот спасительный вдох, и не видит, к счастью, она не видит, как его онемевшие от излишнего жара губы продолжают шептать в ее опущенную макушку эти застрявшие в пересохшем горле слова.
Прости меня.
Я такой идиот, я ненавижу себя за это, я ненавижу, ненавижу, ненавижу, ненавижу, ненавижу себя, и только тебя я.
/люблю/