Дождило. Небо было тяжёлое и низкое, иногда его прорезали синеватые вспышки молний, а вдалеке глухо грохотало. Всё вокруг за какие-то минут пять утонуло в ливне. Он налетел волной, в лицо пахнуло прохладой, шумно застучали крупные капли по свежей сочной ещё листве. Май разворачивался во всей своей красе. Свежий, ароматный. В такие моменты не хотелось думать ровным счётом ни о чём. Водой смывало любую тревогу.
Почти что любую.
Олег сидел на ступенях, упираясь локтями о колени, и смотрел хмурым, даже более хмурым чем беснующееся небо, и отрешённым взглядом куда-то вдаль. Вдали ветер трепал кроны деревьев. Он же подхватывал иногда мокрые липнувшие к лицу тёмные пряди отросшей чёлки Волкова. Но того это волновало слабо. Сейчас он был олицетворением глубокой задумчивости. Казалось, даже льющиеся с неба потоки воды по возможности обходили его стороной и оседали на лице и плечах как-то лениво и нехотя. Мысль, почти что такая же беспокойная как стихия вокруг, ощущалась практически материальной. Казалось, если присмотреться, можно было заметить её вьющейся вокруг Олега. Тот обычно подобные мысли отгонял, но эту игнорировать будто и не собирался
Хотя внутренний голос так и вопил, размахивая при этом руками, дабы побольше внимания к себе привлечь, что зря это Волков сидит тут мысли ворочает. И трусит, прикрываясь осмысливанием ситуации, тоже зря. Как будто ему когда-то нужно было отдельное время на раздумья. Тем более в вопросах, касающихся его лучшего друга (пока Олег решил звать его так).
Они ведь с Разумовским выросли бок о бок. Даром, что Серёжа так и остался загадочным мальчишкой с пустынного пляжа. Да, они не сидели за одной партой, Серый не был его соседом по комнате, и виделись они только в рамках одного-единственного берега, но вряд ли Олег мог назвать кого-то, кто был ближе ему чем Серёжа. Нет, границы со временем они, конечно, расширили: излазили ближайший лесок, добегали до пустыря, но там Разумовский обычно сдувался. Начинал оглядываться опасливо и становился каким-то вялым и беспокойным. Олег как-то полез к нему с подначками, что Серый дальше пляжа своего ничего и не видел, но тот только обиженно отвернулся, отозвавшись глухим и недовольным: «Видел».
Серёжа был со своими причудами, это Волков уже понял, так что они в тот день просто поплелись обратно к берегу. Вообще Разумовский был не от мира сего. Волков не встречал никого, хотя бы отдалённо на него похожего. Но выучить его оказалось не так сложно. Правда, Олег подозревал это, но вслух никогда не говорил, выучить его можно только до тех пор, пока Серёжа сам хочет быть выученным. За его чуткостью и мягкостью крылся стальной просто стержень. Разумовский мог оплакивать мёртвую птицу, мог грустить несколько дней из-за книги, близко к сердцу воспринимал некоторые шутки, но слабаком он никогда не был. Свою неприкосновенность охранял так вообще ревностно. Волков его в этом полностью понимал. Они во многом были совсем разными, настолько, что впору было удивляться, как они вообще сдружились, но здесь они от и до сходились.
И всё-таки Олег Серёжу выучил слишком хорошо. Лучше, чем сам Разумовский мог предположить. Потому что Волков видел каждую мелкую ложь и каждую недомолвку. Он очень быстро научился считывать движение чужих глаз, то как Серёжа поджимает губы, и как он хмурит брови. А позже смог складывать из этого цельные картинки. Он видел все оттенки счастья, печали, лукавства, страха и ещё много чего на этом напоминающем холст, расписанный крупными мазками, лице. Волков всегда был внимательнее, чем казался. От таких как он внимательности не ждут. Но Олег детали всегда лелеял особенно трепетно.
Потому ему совсем не сложно было заметить, что уходить с пляжа Серёжа не хочет по какой-то своей упорно им замалчиваемой причине. Она же заставляет его отшатываться от огня и очень размыто обрисовывать подробности своей жизни. Но заметить-то он заметил. А вот как это интерпретировать, было всё ещё неясно.
Сначала Волков обижался. Злился, шумно втягивал носом воздух и заявлял, что не по-дружески это. Друзья так не делают. Друзья вообще-то друг с другом не только на одном совсем ничтожном, если подумать, клочке омываемого морем берега. Разумовский на это только ломал руки, кусал губы и смотрел виновато-виновато, опускал низко голову и убитым голосом заявлял, что Олег просто ничего не понимает. И что он сам такому раскладу вещей не рад.
Запал Волкова на этом моменте иссякал. Давить дальше на такого Серёжу он не мог. Тот вдруг делался совсем беззащитным. Олег понимал — ударит чуть сильнее, раскрутит эту для них обоих болезненную тему — обоюдоострый, мать его, кинжал — Серого тут же подкосит. Слишком глубоко они в жизни друг друга пробрались. Глупо было отрицать находящуюся в их руках ответственность.
Но так просто мысли свои заткнуть Олег не мог, пусть и пытался. Он перебирал как чётки все случайно брошенные Разумовским слова и фразы, даже на карте нашёл этот пляж и его окрестности. Вспомнил про хижину и вечно перемазанные сажей Серёжины руки. И упёрся в один простой ответ.
Семья. Разумовского тяготили дела семейные. Вот он и сбегает подальше от дома. Старая газета, случайно попавшая в руки Олегу, когда он шерстил библиотечные полки, ища что-то, достаточно интересное, но ещё Серёжей не прочитанное, поведала пугающую правду о стоящей на «их» берегу хижине, вокруг которой ходило столько легенд, что на их обсуждение ушёл в своё время не один вечер:
— Я думаю, — всякий раз заканчивал такой разговор Серёжа, — Что там, определённо, случилось что-то не слишком хорошее, — по обыкновению своему он бросал торопливый, но выразительный взгляд в сторону рассыпающихся со временем всё больше и больше руин, и если Олег имел неосторожность этот взгляд перехватить, у него всякий раз пробегал неприятных холодок вдоль позвоночника.
В сумерках казалось, будто отголосок этого «нехорошего» загорался у Разумовского в глазах. Какая-то беспокойная тревожная искра. Короткая вспышка, заставляющая Олега поплатиться за свою излишнюю внимательность.
Пахнущее пылью и пачкающее пальцы типографской краской издание мельком освещало пугающую ещё больше, чем отдающее загробным холодом Серёжино «что-то не слишком хорошее», правду. Сухо и скупо там была описана трагедия. Пожар. Погибли дети.
Волков в тот день, когда на него тяжёлой бетонной плитой навалилось душащее ужасом знание, на пляж не пришёл. Одновременно было гадко, что он вот так у Серёжи за спиной это выведал, хотя клялся ведь себе, что ни за что, что он друга слишком уважает, чтобы до такой подлости опускаться, и обидно за Серёжу ужасно. Нет, это была не мерзенькая жалость, в порыве которой люди наигранно качают головами, это была именно обида, жгучая, почти до слёз.
Два и два сложить было легко. Серёжа сам говорил, что жил неподалёку. И вечно вокруг хижины крутился, иначе откуда сажа на руках, но делал это только в одиночестве, и Олега к остаткам постройки пускать не хотел, вечно оттаскивал его или отвлечь пытался. И страх огня его этот. Неужели, он кого-то в том пожаре потерял?
Олег так в им же самим придуманную версию поверил, и так ей проникся, что заявиться к Разумовскому с этим не осмелился. Это и грубостью казалось страшной, и значило бы выдать свои попытки нарыть информацию, пусть и довольно вялые, информация, скорее, сама к нему попала, и просто вопрос всё никак не выстраивался. Завести издалека? Так они специально таких тем не касаются, чтобы даже не подогревать любопытство. Просто сунуть Серёже эту проклятую газету в руки? Тоже бредово. Да и Серый тут же вспыхнет ведь. Это только с виду он зажатый несколько и неуверенный, стоит в нём разбудить стихию, так он может и что пострашнее возмущённых криков выдать. Да и зачем Волкову его провоцировать? Он ведь наоборот сгладить углы пытается.
Единственным рабочим вариантом сглаживания углов было пропитанное пониманием молчание. Но оно в итоге привело ещё и к тому, что Олег, не имея никаких прямых подтверждений или опровержений, в теории своей искренне укрепился. На одном только самовнушении. Парадоксально, но это их ещё больше сблизило. Потому что с Серёжи вдруг сам собой спал, пусть и не до конца, ореол загадочности. И Разумовский тут же стал совсем-совсем близким и во всех значениях этого слова своим. Лишние переменные в этом уравнении сократились. Всё стало просто. А Олег в принципе был из тех, кто усложнять не любил.
Усложнилось всё против его воли. Их с Серёжей истории снова лихо закрутило. И в итоге Олега вынесло этим водоворотом сюда: в майский ливень на пустое крыльцо. Сидеть и кусать локти.
Они с Серёжей выросли бок о бок. Вместе с ними росли и их взаимоотношения. Они изменялись, вытягивались и изгибались как причудливое тропическое растение из учебника по биологии. Нет, кое-что оставалось всё-таки постоянным — они были близки, но вот природа этой близости всегда была слишком уж неясной. Сначала в силу возраста. А чуть позже в силу привычек и мировоззрений. Неудивительно, что в итоге они запутались. Олег был уверен, что запутались они так же, как и провели последние несколько лет — вдвоём.
Первая странность, которую за собой заметил Олег — взгляды. Нет, он и раньше цеплялся зачастую даже больше нужного за каждое чужое движение и каждую черту чужого лица. Ему всегда нравилось за Серёжей наблюдать. Было в нём что-то такое, чего Волков так ни в ком больше и не увидел. Разумовский обладал особой пластикой: он никогда не отличался слишком хорошей координацией, напротив даже, был довольно неловким, но неловкость эта была ему поразительно к лицу. Его не портили ни слегка ссутуленные плечи, ни опущенная голова, ни нервная походка. Словно так и должно быть. То, что не принято было считать красивым, в нём играло новыми красками.
И Олег смотрел. И запоминал. Причём, чем старше они становились, тем внимательнее и дотошнее. Серёжа никогда не был гадким утёнком — слишком выразительной у него была внешность, но стоило ему вытянуться и стать чуть шире в плечах, его красоту игнорировать было уже попросту невозможно. Если Волков с возрастом оброс силой, то Серёжа — изяществом. Да, он стал крепче, но не грубее. Его острые тонкие черты закатное солнце высвечивало всё так же невероятно красиво. Лучи путались в отсвечивающих медью волосах, только веснушки слегка поблекли. Без них Разумовский стал выглядеть серьёзнее, но Олег не раз ловил себя на мысли, что скучает по ним. А ещё иногда он сам себе завидовал, что вся эта красота расцвела и развернулась именно перед ним.
Сначала Волков только восхищался. А потом вдруг в приступе не свойственной ему обычно паники осознал, что ни на кого больше так не смотрел. Одно время он рисовался перед детдомовскими девчонками, но это было так, больше чтобы о нём лишний раз не шептались. Хотя слухи о том, куда это Волков пропадает то и дело, всё равно расползлись быстро, пусть и Олега с ними никогда не донимали. Он как зарекомендовал себя тем, к кому лезть себе дороже, так и сохранил эту репутацию. Подкрепив парочкой драк и всегда малость нелюдимым, хранящим холод морской воды, взглядом.
— Волчий у тебя взгляд, Волк, — шутливо как-то заметил Серёжа, чуть не задев при этом кончиком своего носа щёку Олега. Тут же, правда, осознав, что с сокращением дистанции он переборщил, и торопливо отпрянув, прячась за чуть пушащимися от влажности волосами, — Бывает, смотришь, и совсем у тебя глаза тёплые. А бывает, даже жутко.
— И что же жуткого? — Олег усмехнулся, но глаза смущённо отвёл.
— Обречённость жуткая, — после долгой тягучей паузы отозвался Серёжа.
— Откуда? — Волков нахмурился. Разговор, казалось бы, был совсем пустяковый. Но так Олег хмурился, только когда беспокоился о чём-то особенно важном. Это выражение лица сложно было с чем-то спутать: слишком выразительная складка залегала на не подёрнутом ещё сеткой морщин лбу.
— Не знаю. Просто есть, — стушевался Разумовский, пожалев уже, что завёл эту тему, — Это ты должен знать.
Олег промолчал. Он знал. И Серёжа знал тоже. Беда только заключалась в том, что знания их совсем не совпадали. Наверное, они бы оба обязательно посмеялись, узнай, что они оба хранят фактически одну и ту же тайну. Боятся коснуться одного и того же события. Вот только блуждают с разных сторон. И несмотря на то, что правда у них разная, страх эту правду раскрыть их объединял один на двоих.
Ещё были прикосновения. Нет, никакой вызывающей глумливую усмешку двусмысленности в них не было. Но друг к другу их как магнитом тянуло. Садились всегда поближе. Объятия задерживали подольше. Выходило ненавязчиво, не будешь смотреть специально — и не заметишь. Вот только Олег каждый раз убеждался, насколько же ему комфортнее, когда он может под своей ладонью чувствовать Серёжино предплечье, какое тепло разливается у него в груди всякий раз, стоит Разумовскому задремать случайно, уложив ему на плечо голову, как потрескивает воздух, когда он, давно Серого не видев, прижимает его к себе. Серёжу бы в охапку сгрести и таскать везде с собой.
И руки его вечно замёрзшие греть в своих ладонях. Это ведь бред уже какой-то и вряд ли можно назвать дружеским порывом. Но бежать от правды, особенно, когда вот эта правда, бессовестная и огненно-рыжая, у него под боком сидит, было просто физически невозможно. От близости Разумовского замыкало. Но не в страсть даже, а в трепет какой-то странный, удивительно как вообще в жёсткой фигуре Олега оказавшийся.
К Серёже тянуло. Разумовский вдруг отыскивался в любой мелочи. А, когда остался последний год проживания Олега в детском доме, Волков уже не мира, обещающего вот-вот перед ним открыться, боялся, а слишком далеко оказаться от ставшего уже родным пляжа. И от Серёжи. Тоже родного. Ему бы только немного так невовремя оставившей его смелости. Всего пару слов сказать. Вот только красноречие Олегу всегда давалось постольку-поскольку. Он мог Разумовского только в куртку свою поплотнее закутать и волосы ласково совсем ему растрепать. Вот только слишком это всё оставалось ненавязчиво. Не будешь смотреть специально — и не заметишь. А Серый так ведь вообще подобные знаки не видит. При всех его достоинствах, тонкости человеческого поведения для него всегда были загадкой. Он если и пытался трактовать, то обычно не в свою пользу и совсем неверно. Волков просто привык ему в лоб говорить. Так было проще и честнее. Ни к чему ему над другом издеваться, подкармливая его и без того прожорливых демонов. Но сейчас в лоб говорить было, как бы то позорно не звучало, страшно. Как будто он, Олег Волков, чужое доверие предаёт. Вот и тянулась за ними эта недомолвка.
Пока их не столкнул случай. А именно рисунки. Серёжины рисунки.
Часто, приходя на пляж, Олег заставал Серёжу что-то усердно выводящим карандашом на бумаге. У него было несколько изрисованных от корки до корки блокнотов. Вот только их содержимое он никогда не показывал. На одно упоминание его рисунков резко замолкал, опускал глаза и закусывал губу. А как-то даже выдал целый монолог о том, какими обычно бывают личными рисунки, и как непросто бывает их показывать. Олег тогда только головой покачать смог.
Но однажды краем глаза он всё-таки ухватил кусочек изображения. Нет, Волков не следил специально, не подкрадывался со спины. Просто так вышло. Серёжа был слишком увлечён процессом, а Олег слишком хотел поскорее сгрести Серёжу в объятия. Блокнот Разумовский, впрочем, захлопнул проворно. Но недостаточно проворно, чтобы Волков не заметил портрет на последней странице. Портрет был нарисован простым карандашом. И изображал оборачивающегося через плечо молодого ещё парня. Парень этот тепло улыбался и вопросительно приподнимал тёмную густую бровь. Ветер трепал его недлинные, но непослушные тёмные волосы. Несложно было понять, кому именно была посвящена эта работа. Но Олег тактично промолчал. Если бы Серёжа захотел, он показал бы, в этом Волков не сомневался. А если тот не хотел, значит у него были на то свои причины.
Но всю обратную дорогу Олег обдумывал тот факт, что Серёжа его рисовал.
Знал бы он ещё, что именно этот рисунок и станет спусковым крючком.
***
Рисунок и красное полусухое, которое Волков достал каким-то чудом через приятелей. Позвякивая тёмно-зелёным бутылочным стеклом, Олег бодро завернул на пляж. Серёжа дремал, развалившись на песке. Затянутое облаками солнце не жглось и не торопило в тень. Да и в мае оно было ещё по-весеннему ласковым. Весенняя же свежесть витала в воздухе.
Услышав за своей спиной шевеление, Серёжа уселся, растрепал пятернёй волосы и потянулся. Его взгляд всё ещё был малость блуждающий и расфокусированный. Неужели, действительно, спал? Пара секунд ушла на то, чтобы до Разумовского дошло, кто вообще перед ним стоит. Он потёр переносицу.
— Я тоже очень рад тебя видеть, ага, — лениво отозвался он, скосив взгляд в сторону, — Меня что-то разморило, не переживай, ничего более того, — Олег только приподнял бровь и опустился на песок рядом. Задержал особенно внимательный взгляд на лице Разумовского. То выглядело свежо, пусть и несколько потеряно. Только едва заметно была перепачкана копотью щека.
Опять. Волков готов был поклясться, что ужасно давно не замечал этих странных следов. Да и откуда им взяться? Они с Серёжей давно уже были не в том возрасте, чтобы с интересом из раза в раз, будто до этого их не видели, изучать сгоревшие развалины. Другой же причины появления сажи на чужом лице Олег не находил. Не могла же она просто из ниоткуда взяться. Пусть иногда именно так оно и выглядело. В детстве это казалось забавным, теперь же заставляло не то ностальгически улыбнуться, не то настороженно нахмуриться.
Но никаких комментариев Волков отпускать не стал. Молча стёр чёрную неровную полосу, тянущуюся от скулы до острой линии челюсти. Попутно Олег сунул Серёже в руку одну из бутылок.
— Праздник какой-то? — поинтересовался Разумовский, покрутив бутылку. Солнце уже успело вырисовать на его предплечьях мелкие веснушки. Здесь их было проще разглядеть, чем на бледных щеках.
— Просто рад тебя видеть, — в швейцарском ножике Олега нашёлся штопор, которым он открывал теперь одну из бутылок. Прядка тёмных волос упала на лоб и лезла ему в глаза. Он между делом пытался её сдуть, но та только щекотала кожу.
Волков от усердия прикусил губу. Пальцы, узловатые, но длинные, не ломкие, но изящные, ловко обхватили ножик, но вот штопор Олега слушался через раз. С винными пробками дело он имел не так часто. Рассеянные лучи оседали на тёмном стекле. Перешёптывались волны. Серёжа с тёплой улыбкой наблюдал за разворачивающейся сценой. Волков даже в войне с проклятой бутылкой ухитрялся выглядеть красиво. Разумовский вообще удивлялся гармонии, что прослеживалась и во внешности, и в характере Олега. У него всё было ладно, именно так, как нужно. Сила и ловкость, доброта и остроумие, смелость, и преданность. Даже его лёгкая насмешливая холодность вписывалась в общую картину поразительно органично.
Олег Серёже напоминал море. То переливающееся приветливо на солнце, то переворачивающее штормами рыбацкие лодки. Олег окружал собой, как море окружает солёным бризом и прохладной водой. А ещё Серёжа всей своей душой обожал море.
И Олега, какая ирония, тоже обожал.
Послышался характерный звук. Поменялись бутылками. Со второй всё пошло легче. Приноровился, значит. Ножик отправился на своё законное место — в карман. Звонко стукнулись бока бутылок.
— За наш берег, — объявил Олег.
— За наш берег, — подтвердил Серёжа.
Синхронно отхлебнули вина, тут же окрасившего губы алым. Пойло чуть вязало на языке и оставляло после себя, кажется, черносливовое послевкусие. Об этом всём сообщил Серёжа. Волков только кивать успевал, ему, честно говоря, сейчас вино это совсем по боку. И чем больше он пьёт, тем больше ему становится плевать. И тем больше привлекают его внимание ярко-красные обветренные Серёжины губы.
— Иногда мне кажется, что тебя не существует, — Олег отхлебнул из бутылки почти что с жадностью, после чего неловко поставил её на песок. Вино уже не лезло откровенно. Но какая-то его часть, небольшая совсем — на пару глотков — ещё плескалась на дне.
— Взаимно, — подвыпивший Серёжа ластился всякий раз под бок почти по-кошачьи, вот и сейчас его острый подбородок упирался Волкову в плечо.
— Нет, ну ты подумай, — Разумовского пришлось насильно от себя отцеплять, дабы, как и полагается, вести серьёзный диалог, серьёзно заглядывая собеседнику в глаза. Серьёзно, конечно не выходило. На их лицах попеременно расползались нетрезвые улыбки, — Я вижу тебя только тут, ты всегда берёшься из ниоткуда…
— Только подумай, каким бы ты идеальным был воображаемым другом, — бессовестным образом перебил его Разумовский, — Ты, вон, красивый, заботливый, приносишь вино, — он почти мечтательно вздохнул, — Представляешь, если найдут мои рисунки, будут думать, кто же это, а я тебя придумал, — Серёжа звякнул донышком своей бутылки о горлышко бутылки Олега, — За лучших воображаемых друзей, — после чего сделал несколько крупных глотков и обязательно уронил бы бутылку, не успей Волков её подхватить, — А давай, я отдам тебе рисунки, — у Серого в глазах желтоватыми искрами вспыхнул нездоровый азарт. Возможно, будь Олег чуть менее пьяным, он бы смог слегка утихомирить эту бурю. Но сейчас он и сам был не лучше, — Избавимся от… — Серёжа запнулся, — От улик, вот, — веско выдал он и потянулся к лежащему неподалёку блокноту.
Листы вырывать пришлось Олегу, потому что Разумовский рисковал просто распотрошить весь блокнот своими ставшими совсем уж непослушными пальцами. Впрочем, Волкова его собственные пальцы тоже слушались неважно. Так что всё ограничилось одним рисунком. Его Олег аккуратно сложил и спрятал от греха подальше в карман свёрнутой сейчас за ненадобностью джинсовой куртки.
— А благодарность художнику? — Серёжино совершенно невозможное и совершенно пьяное лицо выплыло вдруг перед носом Олега. Разумовский улыбался самым бесстыжим образом. Волосы его, тоже совершенно невозможные, были небрежно спутаны. Выползшее из-за облаков солнце подсвечивало их на манер нимба.
И это было совершенно невыносимо.
Примерно так же ощущается прыжок в ледяную воду. Слишком быстро, толком понять даже не успеваешь. Но сердце замирает, и воздух застревает в горле. А ещё чертовски сложно решиться. Но Олег ведь не трус. Особенно когда выпьет.
— Спасибо большое, очень красиво, — на одном дыхании выпаливает он. И ловит чужой подбородок пальцами. Опаляет эти невозможные винно-алые губы дыханием. И чувствует на них проклятый чернослив.
Целуются они почти что трогательно. Боязно, трепетно, нежно, юно и упоительно. Внутри вдруг просыпается невероятная лёгкость. Олег придерживает Серёжу за плечо и чувствует, как в его волосы вплетаются нервные пальцы. Разумовский весь делается вёртким и беспокойным, крутится, словно места себе в чужих руках найти не может, будто его одновременно и в страх, и в жажду с головой окунает. Приходится мягко сместить руку к его лопаткам. Чуть осадить и успокоить. Море будто замолкает, чтобы не отвлекать. И сердце замирает, и воздух застревает в горле. Они отстраняются. У Серёжи глаза шалые совсем. Олег уверен, его собственные не лучше.
— Можно ведь? — запоздало уточняет Волков.
— Можно, — у Серого щёки горят закатно-розовым и чуть подрагивают ресницы, — Благодарность, кстати, принята.
Они задевают друг друга носами, не сразу найдя нужный угол. Теперь совсем не до вина уже делается. И не до рисунков. Волков чувствует, как вместе с прохладой Серёжиных ладоней его настигает осознание, что же всё это время свивалось в нём клубком. Он теперь готов поклясться, что каждую свою эмоцию разгадал. Недавняя головоломка сложилась во что-то совсем простое. А волосы Разумовского мягко струятся сквозь пальцы.
Песок под спиной оказывается ещё совсем тёплым. Небо над головой — слепяще светлым. Они вдвоём разглядывают облака и смеются. И сплетают пальцы, непроизвольно уже, само собой так выходит. Оба чувствуют при этом, как их тащит всё дальше и дальше по течению. Но сейчас это не волновало. Сейчас они молоды, пьяны, счастливы и свободны. И Олег, будь его воля, растянул бы этот момент в вечность. Чтобы всегда был песок вперемешку с мелкими и не очень камушками, разметавшиеся по нему Серёжины волосы и чернослив вперемешку с солёным морским ветром.
***
Но реальность оказалась жестока. И всё это глупое наивное счастье, рискующее, это Олег понял, уже протрезвев, обернуться почти что катастрофой, осталось вчера. Лёгкие облачка собрались в тучи. Тучи пролились дождём. Скоро выглянет солнце. Но тут, на территории интерната, это совсем не то солнце. Солнце, не бликующее золотом на одной рыжей макушке, всегда будет не тем солнцем. И если вчера Волков чувствовал себя выигравшим джекпот, то теперь ругал себя последними словами. И зачем он пошёл на поводу у глупой секундной слабости? Думать о том, что о нём может подумать Серёжа не хотелось.
Но он ведь не оттолкнул, хотя мог. Ни в один из их поцелуев. Не выныривал из объятий и тоже выглядел счастливым.
Они ведь оба были счастливы. Но теперь с этим счастьем страшно было остаться лицом к лицу. Не то из-за вбитых настойчиво в голову предрассудков, не то из-за того, насколько сильная эмоция вдруг рухнула на голову, застилая глаза и пьяня разум. Он и не думал даже, что способен так остро чувствовать. И что это будет чуть ли не единственным, что его по-настоящему напугать сможет. Олег ощущал себя потеряно. Винил себя и в том, что полез вчера, напившись, и то что сбежал позорным образом, чуть начало отпускать. Ещё и совсем непонятно было, как из этой западни выбираться. Инструкции ещё никто не написал. А если бы и написал, будто бы стал Волков её читать.
Дождь лупил нещадно по лохматой макушке. В комнате не сиделось. Тут, на крыльце, тоже было тесно. Сквозь внутренний карман грудь жёг сложенный рисунок. Олег долго не мог осмелиться к нему прикоснуться. Слишком много теперь значил простой листок бумаги. Если измерять ценность вещей эмоциями, которые те способны вызывать, то ни один коллекционер не смог бы выкупить этот карандашный набросок. Да и ни в одной рамке он бы не был больше на своём месте, чем в кармане потёртой куртки Олега.
Поддавшись странному порыву, Волков поднялся, растрепал налипшие на лицо волосы и шустро завернул под крышу, вытирая на ходу обо что придётся мокрые от дождя ладони. Рисунок был как вещдок — прямое подтверждение, что всё это реально, что не сон и не дурацкая фантазия. И что сейчас они сами свои жизни в руках держат. Только смелости бы немного. И ориентир какой-нибудь. Когда всё, за несколько лет скопившееся, вдруг ливнем обрушивается на голову, сложно не потеряться. Олег наивно полагал, что у них всегда всё будет ровно и по накатанной идти. Без этих вот щелчков в голове, но оказалось, что любить куда сложнее. Любовь это, как выяснилось, про предельную честность и невероятную ответственность. А честность и ответственность — то, что всегда большим трудом даётся.
Судорожно, когда вообще у него рука настолько нетвёрдой была, Волков развернул рисунок. И долго-долго в собственные горящие глаза смотрел. Изгиб собственной улыбки разглядывал. И почти чувствовал на губах привкус соли, чернослива и Серёжиных губ. А внутри разгоралось подобно лесному пожару что-то сильное и сокрушительное. Он смотрел на рисунок. Но видел не себя, а шустрые пальцы Разумовского, его сведённые к переносице брови и поджатые губы, его сосредоточенное лицо, с которым он обычно рисовал. Кончиками пальцев Олег проводит по чуть шероховатой бумаге. И понимает. Впервые так кристально ясно и чётко: он свою любовь ни за что не потеряет.
И это ведь в нём просто молодость и юношеский максимализм бурлят, но Волков на крови поклясться готов, он не отдаст, не отпустит. Потому что не глупый ведь, понимает — не так часто встречаешь того, кому только взгляда хватает, чтобы как от удара током подбрасывало. И если раньше Олег боялся этого, то теперь учится чувство это вплетать в канву повседневности. Делает его константой, дающей силы и смысл открывать по утрам глаза.
Он сворачивает рисунок. Прячет обратно в куртку. И выбегает в дождь. Пахнет прибитой к дорогам пылью, цветочной пыльцой, озоном и маем. И дышится так невероятно легко. В висках одна только мысль стучит: «Сейчас или никогда». И Олег, ныряя в заросшие уже зеленью кусты, чувствует себя самым храбрым. Нет, увольте, от Серёжи он бегать не станет. Это Разумовский обычно глаза прячет. И что вообще будет, если они оба просто забьются по углам?
Чёлка снова неприятно липнет к коже, а ресницы склеиваются остренькими лучиками от воды. Под мышкой Олег сжимает охапку бессовестно сорванных с клумбы цветов. Какое же, если подумать, ребячество. Видел бы его кто, даже не стал бы за порчу насаждений отчитывать, только посмеялся бы. Но эта наивная глупость пьянит не хуже вина.
На пляж он приходит вместе с пробивающимися сквозь разбежавшиеся тучи лучами солнца, поцеловавшего, как мать целует перед сном детей, напоследок и мокрый песок и хмурое море. Волков перехватывает поудобнее неаккуратный букет. И боится никого на пляже не найти. Но закат высвечивает знакомый уже силуэт. Серёжа сидел на перевёрнутой рыбацкой лодке и смотрел на воду.
Сердце сначала защемило, а потом оно рухнуло со свистом куда-то в желудок. Горло сдавило почувствовавшей наконец свободу нежностью. Тихо Олег уселся рядом на сырое дерево и положил цветы себе на колени. На лепестках блестели позолоченные солнцем капли.
— Олег? — пара испуганных глаз тут же впилась ему прямо в душу.
— А кто ещё? — тепло, теплее чем майский ливень и ласковое солнце, улыбнулся Волков. И видит бог, или кто там сегодня за него, что если бы не эта неловкая сцена, он бы снова Разумовского поцеловал. Прямо сейчас. Чтобы на губах уже была соль вперемешку с дождём.
— Послушай, то что было вчера, — зачастил Серёжа, будто не замечая ни улыбки этой, ни ровного света в глазах напротив, даже охапки цветов, и той не замечая, — я… Мне жаль. Я не знаю, что на меня нашло. Я нечасто пью, и я не хотел, то есть, чёрт, я, может, и хотел, но не хотел тебя смущать. И мы ведь друзья, да?
— Серёж…
— Всё так неловко вышло. Бред какой-то, — Разумовский кривовато усмехнулся и заправил за ухо рыжую прядь, — Ты только не подумай ничего...
— Серёж, — свободной рукой Волков поймал чужое запястье, — Тихо. Ты за кого меня держишь? Я так похож на идиота, который тыкнет в тебя пальцем, заржёт и скажет: «Педик»? Перед кем ты оправдываешься? Я сам тебя поцеловал, глупый. Потому что я тоже хотел, Серёж. Именно поэтому люди и целуются. Когда ты вообще так меня боятся начал? — в пойманную им руку Олег торопливо вложил охапку цветов.
Разумовский опустил глаза. Олег говорил ведь, тут же начнёт песок изучать под ногами. Плавали — знаем.
— Друзья-не друзья, какая разница, зови как хочешь. Только не бойся так, я отсюда слышу, как у тебя сердце колотится. Послушай сюда, — Волков взял чужое лицо в ладони. Вот теперь уже взгляд не отвести, — я люблю тебя, Серый. Люблю, и всё тут. Знаешь, как долго я думал? Вот додумался. Люблю.
Серёжа сидел как оглушённый. Только глазами хлопал.
— Олег…
— А кто ещё?
— Любишь, — одними губами проговорил Разумовский и прильнул совсем близко, прижавшись своим лбом к чужому. В нос ударило цветочным ароматом, — Любишь… Это ведь тоже бред, знаешь.
— Может и бред.
— Может и бред, — согласился Серёжа.
На этот раз он целует первый. Осторожно совсем — в уголок губ. Потом смещается к линии челюсти. Олег мягко его приобнимает, чувствуя, как подрагивают от напряжения чужие плечи. Или это от повисшей после дождя в воздухе свежести? Разумовский вдумчиво изучает его лицо губами и пальцами. Губы у него тоже оказываются прохладными.
— Люблю, — шепчет он едва различимо, прежде чем утянуть Волкова уже в полноценный поцелуй. Не сумбурный и болезненно искренний, а неторопливый, тягучий, будто оба осознали, что у них теперь всё время этого проклятого мира есть. И весь мир этот есть. Они словно где-то в начале новой главы и новой страницы. И оба такие живые, какими не были ещё. И цветочная свежесть оседала на волосах.