Persuasion & Prejudice
20 мая 2021 г. в 17:33
Примечания:
*Господин Никто (Немо Никто) — главный герой одноименного фильма Жако Ван Дормаля, 118-летний старик, последний смертный человек на Земле.
*«If you love me, let me know» — «Если любишь меня, дай мне знать».
*Lucky Charms — американские глазированные хлопья, смешанные с маршмеллоу.
*Тиффани на пятой авеню — знаменитый флагманский магазин Tiffany & Co. по адресу 727 Пятая авеню на Манхэттене, где Одри Хепберн изящно уплетала выпечку в книге/кинокартине «Завтрак у Тиффани».
Чонгук любит баскетбол и музыку. Покупает пластинки в магазинах на Сент-Маркс-плейс и играет с молодёжью на спортивной площадке жилого комплекса прямо за домом.
Чонгук носит на теле шрамы, слишком часто слушает Стинга и макает двойной чизбургер в соус барбекю.
Чонгук умеет готовить простые блюда, пьёт чёрный кофе без молока и сахара, злоупотребляет острой пищей и всегда доедает у пиццы сухую часть корки.
Чонгук снимает футболки, хватаясь за заднюю часть воротника, дома носит широкие свободные брюки, прячет пистолет под подушкой, во втором ящике слева от раковины на кухне и в груде журналов между полом и журнальным столом в гостиной.
Чонгук первым выходит из машины, первым заходит в квартиру, первым просыпается утром.
Чонгук вечно крутит головой, рассматривая крыши, окна, изучая коридоры и запоминая расположение дверей. Он ждёт, пока привыкнут глаза, и только после позволяет мне окунать нас обоих в толпы торговых центров или многолюдных улиц.
Чонгук тормозит у главных ворот возле поместья на Эмерсон Хилл и не глушит мотор.
Чонгук касается моих волос спрятанными в перчатку пальцами, чтобы сдвинуть прядь к уху и открыть влажное от слез лицо.
Я не хотел плакать.
Я не хотел делать это сейчас.
Я планировал выйти из машины, пройти через ворота мимо Тони и Хана, дежурящих там сегодня, и, повернув к беседке, поскулить там немного, пока не отпустит.
Я не хотел плакать.
Но пятьдесят минут дороги схлопнулись кратким свистящим мгновением, став первой возможностью остаться наедине со своими мыслями с того момента, как отец вызвал к себе и дал зелёный свет на переезд.
Я не хотел плакать.
Мне просто не достаёт дисциплины и выдержки. Я очень слабый хрупкий и эмоциональный. Весь путь прокручивал в голове каждый эпизод, начиная с первой встречи и заканчивая необдуманными словами, сказанными мной час назад.
Я очень слабый хрупкий и эмоциональный. Захлебнулся пенистыми волнами накатывающей вины и не сразу заметил, что она потекла по щекам, выдавая меня с потрохами.
— Скажи, чем я могу тебе помочь?
— Я не считаю тебя охранным псом.
Две реплики ложатся друг на друга в одно и то же время, переплетая слоги и почему-то провоцируя во мне очередной приступ слез.
— Ты не просто… — что-то лопается прямо в горле, но я втягиваю воздух и ставлю себе целью закончить: — Не просто временный плед. Прости мне мои слова. Я тебя очень ценю. Я не хотел говорить всякую ерунду, просто… так получилось.
— Я понял, всё нормально, — он подгоняет буквы и звенит беспокойством, сводя меня с ума, — скажи мне, почему ты плачешь? Что у тебя случилось?
Ты случился.
Вот так поворот, скажи?
— Эй, — глухой оклик сливается с небрежным постукиванием по водительскому стеклу. Я горблюсь и жмурю глаза, но и по голосу знаю, что это Тони, вышедший за калитку и как всегда неспособный просто терпеливо выполнять свою работу. — Чего стоим, бензин жжём?
Для меня это вроде как знак — отстегнись и на выход, но я не успеваю его прочесть: опущенное стекло впускает поток холодного воздуха цеплять мокрые щеки, стягивая кожу и вызывая зуд.
— Не маячь тут, — Чонгук бросает наружу, — вернись на территорию.
Чужое ворчание сжирает шорох задвигаемого окна, оставляя меня с осознанием своего положения.
— Думаю, — впереди полночи, чтобы взять себя в руки, остудить нервы и высушить глаза: — Мне просто нужно побыть одному.
— И именно поэтому ты сорвался посреди ночи в клуб?
Что тут скажешь?
Я дурак?
О да.
— Тэхён.
— Мм. — Тру щеки костяшками липких ладоней и шмыгаю носом, очень надеясь, что не растёкся соплями по всему салону.
— Я же вижу, ты хочешь поговорить, но сдерживаешься. Ты действительно так мне не доверяешь? — Это кислая, отталкивающая фраза. Даже в его устах оттеняется явной и неприкрытой досадой. — Если хочешь выговориться, но боишься, что узнает отец, так и скажи: «Чонгук, ни при каких условиях не говори отцу», и я не посмею ослушаться. Он мой босс, но его слово против твоего ничего не весит. Мне казалось, мы давно это установили и ты всё понимаешь. Если забыл, мне несложно напомнить, но вопрос остаётся: что заставило тебя думать, будто я могу пренебречь твоим доверием?
Мне не следует на него смотреть, но я оборачиваюсь, потому что голос не скрывает тонов, потому что кто угодно может говорить, будто он — человек-робот, ограниченный в проявлении эмоций, но мне лучше всех известно, сколько настроений может обитать за любым словом, даже будь оно задумано им абсолютно бесцветным.
— Если бы ты прямо сейчас сказал, что, сиганув со смотровой площадки Эмпайр-Стейт, я полечу пером и приземлюсь в центре Бродвея феей ярких вывесок, я бы доверился и прыгнул. — Даже если бы он молчал, я бы всё понял по глазам. Через них из дюжины слоев напускной однотонности на меня смотрят реакция и восприимчивость: я вижу их даже в полумраке салона, даже ночью, даже вот так — за тенями и препятствиями. Вижу, что его задевает, и немедленно хочу развеять. — Но дело не в доверии. Есть знания, которые, вне зависимости от твоего желания, окажут на тебя влияние и отдалят от меня. А я не хочу этого.
Чонгук замирает на несколько взвешенных секунд. Сжимает в обеих руках верхний обод руля, пригнувшись к нему лицом, и глядит на меня через плечо:
— Интересно. — Урчание двигателя и шумное соло моего пульса в ушах разбавляется чужим мычанием. — Я забивал людей насмерть из-за денег и процветания чужой власти, но хронический пацифист, — указательный палец левой руки плавно отклеивается от кожаной обивки и недвусмысленно показывает на меня, — продолжает делить со мной картошку фри и перебираться ко мне в спальню с дивана. Что же такого в тебе, по-твоему, может так сильно пойти вразрез с моим мироощущением, что мне непременно потребуется дистанция?
Если я скажу, станет легче? Лучше? Свободнее? Чего я добьюсь, поддавшись этой острой жажде выдать себя и глядеть на его реакцию? Как он посмотрит. Что скажет. Насколько долго будет подбирать слова.
Вот я сброшу, подкину, сдеру личину и покажу лицо, чтобы что?
Он ведь никуда не денется, это ясно. Не те обстоятельства и положение. Дело лишь в отношении. Насколько оно изменится? Заострятся углы? Родится напряжение или неловкость? Такой человек, как он, вряд ли начнёт демонстративно воротить нос, Чонгук примет и уживётся, но вопрос в том, хочу ли я, чтобы он уживался, нужно ли мне вручать ему ещё и знания в догонку к сердцу и властью над собой.
Всё это, если честно, вопросы второго сорта.
А самый главный звучит элементарно и совокупно: если я доверяю ему настолько, насколько берусь утверждать, так ли это правильно — отмалчиваться, если откровение всё равно не грозит мне разлукой с ним?
— Тэхён.
Чонгук похоронил отца.
У его матери деменция. Я ее видел, я навещаю ее вместе с ним. Она забывает мое имя и плохо помнит, что у неё есть сын.
У этого сына такая работа, что один проблемный избалованный мальчишка забирает у него слишком много часов, не оставляя времени на кого-то, кто мог бы поселиться в его жизни, или сердце, или квартире, или везде разом, словом, важно здесь лишь одно: Чон Чонгуку никто не говорит «я люблю тебя».
Ни искренне, ни заискивающе, ни между делом, ни с чётким желанием поставить в известность.
Чон Чонгук, наверное, думает, что он расходный, что не представляет величины, что никто не станет возвращаться в кишащий зомби центр города ради него одного и никому никогда не придёт в голову использовать его в качестве объекта для вымогательства или рычага давления на другого человека.
Чон Чонгук, вероятно, считает себя одиночкой, не имеющей места ни в чьём списке приоритетов.
Ему невдомек, что один трусливый молокосос поперся бы за ним через толпы ходячих мертвецов и сдался бы в любые руки в обмен на его безопасность. То есть он знать не знает, что один хронический пацифист ради него пошёл бы и на убийство.
— Я тебе сейчас скажу кое-что. — Как там завещал Господин Никто*? «Всегда нужно признаваться в любви тому, кого любишь»? — Ты ничего не отвечай. Просто услышь, подумай об этом немного, но завтра, когда приедешь, веди себя так, будто я вышел из машины минутой ранее и дальнейшего разговора не было. — Черт возьми, у меня что, голос… дрожит? — То, что я скажу, тебя ничем не обязывает. Не заботься о том, как реагировать. Просто запомни и как бы… отложи на чёрный день. Договорились?
Он всё замечает. И голос, и состояние, и нелепую торжественность:
— Это приказ?
Как будто я когда-нибудь приказывал ему что-либо:
— Просьба.
— Хорошо.
Хорошо.
Очень хорошо.
Теперь вдохнуть и выдохнуть.
Отстегнуть ремень безопасности, проверить, снял ли он блокировку с дверей, сосчитать до трёх и… лучше до пяти.
Да.
Лучше до пяти.
Итак, раз.
В фильме «Мы купили зоопарк» в одной из сцен на двери появляется неоновая вывеска. Она гласит: «If you love me, let me know»*.
Два.
Должно быть какое-то значение у того, что именно этот фильм вчера попался первым в рекомендациях? Мне следует считать это за знак или я попусту высасываю из пальца?
Три.
Наверное, это неважно. Важно, что Чон Чонгуку никто не говорит «я люблю тебя».
Четыре.
А тот, кто мог бы, молчит уже не первый год, как партизан на выдуманной им войне.
Пять.
— Я тебя люблю.
О, Боже.
— В смысле не только как… В том смысле люблю. — Это кошмар. — То есть во всех.
Ели вдоль каменной стены шатаются от сильного ветра, как все мои внутренности.
Дышать выходит рвано и только через рот.
Он, конечно, ещё здесь.
Если кому бежать, то только мне. Чонгук же — это Чонгук.
Перемещается глазами между моими с чем-то вроде затяжной медлительной экспертизы.
И щурится.
Или хмурится?
Или я рисую гримасы на его лице, чтобы было проще пережить это мгновение?
У меня внутри — где-то под ключицами — что-то страшно жжется и разгорается, подбираясь к горлу так неминуемо быстро, что слишком дёргано толкаю приоткрытую дверь локтем, не рассчитав силы — острым ноющим импульсом пробирает до самого плеча. Отвернувшись, жмурюсь и, наверное, выгляжу как невротик, пытающийся выскрести себя из салона.
Подошвы находят асфальт, влажный воздух скатывается за воротник, и горит свет на третьем этаже. Мне уже не хочется в беседку, не хочется подниматься по лестнице, прятаться в комнате, стараться заснуть.
Одиночество скатывается с металлической крыши прямо на голову и впервые так основательно пугает.
Я сейчас не засну.
Мне нужно добраться до телефона, позвонить Чимину, или Элис, или двоим одновременно и всё выложить, выдать, рассказать, выдернуть больше и шире трёх скупых слов, иначе я задохнусь или свалюсь в чертовом нервном припадке.
Вот как сейчас.
Когда чужая рука несильно хватает выше локтя, снова утягивая в салон.
— Залезай обратно. — Мягко-твёрдый тон ползёт по спине дебильными хамелеонами, вместо окраса меняя температуру.
Я мотаю головой — царапаю собственными волосами глаза:
— Я же попросил…
— Завтра утром сделаю, как ты сказал, а сейчас закрой дверь и пристегнись.
Для чего? Расставить все точки, объяснить мне на пальцах? Я же по тону слышу это приторное снисхождение!
Слышу…
…и покорно забираюсь обратно.
Я не хочу уходить. Я хочу домой. Я хочу к нему.
Я дурак.
— Монтана! — За хлопком двери не замечаю, как снова отъезжает водительское стекло.
— Ну?
— Передай боссу, что Тэхён будет у меня.
Ну да.
Тэхён у тебя.
Потому что с тобой Тэхён быть не может.
Считается, что я ополоумел, если очень хочется расхохотаться?
Почему я остался в машине? Почему это так сложно — покинуть ее, его, нас? Так мало нужно, на самом-то деле. Просто отпустить, и можно начинать дышать где-нибудь вдали от семьи, от этого злополучного города, от демонов и высоток, на которых они дежурят на пару с горгульями.
Я найду кого-нибудь ещё. Влюблюсь, и будет квартира на двоих, и секс, и, может, даже дети — свои или чужие: зависит от пола того, другого, который будет не он, не Чонгук. Владелец другой походки, носитель других запахов, обладатель других ресниц. Тот, нечонгук, станет что-то значить, станет кем-то важным, но во сне всякий раз буду видеть этого, своего, оставленного здесь, а потом, через год или пять, мне позвонят, или я позвоню, а вообще, наверное, просто почувствую — потому что да, в таком нервном состоянии больше обычного кажется, что, ежели он умрет, я пойму и без звонка. Думаю, что-то заболит очень сильно в груди, потом — в голове, несколько мгновений острой нестерпимой боли, как если за миг из чьей-то черепушки в мою перекочует разбухшая лопнувшая аневризма — и я упаду замертво.
Проблема тут не в том, что мне без Чонгука, вот этого — своего, здесь не очень-то хочется быть. Дело куда просторечнее: я элементарно не справлюсь с обвалом боли и скорби, который вклинится в меня через голову дамокловым мечом, если с ним, моим вечно чёрным, очень тихим, реактивным и думающим, случится что-то плохое.
Полагаю, людям нельзя жить для других и умирать вслед за ними, это однозначно не заключённый в основу бытия принцип, но с другой стороны — той, к которой так приятно обращаться в подобные моменты — кто устанавливает правила и диктует идеальный расклад?
Да и что я могу поделать, если мир, что бы там ни было задумано его основой, для меня по какой-то причине состоит из моего Чонгука и миллиардов не моих?
Я способен найти среди них замечательных и достойных, могу отыскать потрясающих и божественных — светлых добрых гениев, влюблённых в меня ответно, но ночами всё равно будет сниться кишащий зомби город, в котором я рыскаю с трясущимися коленями в поисках лишь одного конкретного — со шрамом на щеке и следом от ожога на шее.
Как хорошо и как плохо одновременно, что любовь не измеряется одной только жертвенностью. Иначе масштабы моей расползлись бы гораздо дальше восточного побережья, рано или поздно проглотив парочку других стран.
И даже с учётом этого опять же очень плохо и хорошо одновременно, что размеры чужой любви не могут породить ответную в ком-то другом, став при этом праотцами нелепых заменителей вроде благодарности, вины или чувства упущенной роскоши, с которыми мне бы точно не хотелось сталкиваться.
На мосту глаза режут повторяющиеся как в матрице фонари.
А после него колени уже не трясутся, дышится медленнее, но ладони всё равно влажные и ледяные.
Ист-Виллидж затемнён, сер и тих. Мое истерзанное мироощущение мажет бесцветным даже палитру ярко разукрашенных четырёхэтажек, сливая каждую с мрачными тенистыми зигзагами пожарных лестниц. Граффити, работающие пабы, ещё открытые бары съезжают краткими вспышками по конвейеру улиц, пока перемотка не застревает лентой на обочине возле кирпичного жилого дома в те же четыре этажа, так свойственных этому кварталу.
На Чонгука я не смотрю.
Трушу.
Плетусь за ним заторможенной улиткой, вперив взгляд под ноги, прячу руки в карманах и слишком переигрываю в попытке делать вид, что расслаблен и не собираюсь в нервозной спешке биться локтями об углы и двери.
Мой страж живет на четвёртом этаже. В его квартире, едва только заходишь, пахнет освежителем для белья с ароматом манго, вездесущим Hugo Boss Red и немного землей — в коридоре на стыке гостиной стоит высокий фикус, который я купил лично, когда меня слишком нервировал этот пустой угол.
Квартира Чонгука иногда кажется и не его вовсе. В ней минимум мебели, мало цветов и даже шторы густого лакричного оттенка. Квартира Чонгука небольшая, обыкновенная и простая. На грифельных обоях картины от сборки «под ключ», в компактной кухне стол с двумя стульями, барная стойка вместо стены — условный разделитель гостиной вместе с серым угловым диваном перед телевизором, который включаю и выключаю лишь я один.
Прямо сейчас с меня не сводят пристального выжигающего взгляда. Своим я его не поощряю, просто знаю и чувствую, что он смотрит.
Смотрит, когда возвращается в коридор, по обыкновению изведав квартиру на незваных гостей и потенциальные опасности. Смотрит, пока я вешаю куртку, разуваюсь и привычно здороваюсь пальцами с отражающими свет овальными листьями цветка.
В гостиной полно моих вещей.
Чёрные наволочки двух подушек, бежевый пуловер на одном из подлокотников, планшет на журнальном столе и сложенные а4-листы с материалами для заключительной части дипломной работы — обычно они валяются повсюду, но хозяин как всегда прибрал за мной беспорядок: освободил стол от пустых коробок Lucky Charms* и сложил одеяло идеальным квадратом в углу дивана.
Я забираюсь на него с ногами в лучших традициях Турции, чтобы сжать в пальцах влажно холодные ступни и уставиться на них в очередной нелепой попытке казаться спокойным и бесстрастным.
— Сделать тебе кофе? — Теплый ласковый шлейф одеколона касается щеки, когда Чонгук нависает совсем рядом.
— Не нужно мне кофе. — Я поднимаю голову, но смотрю вперёд — в центр матового экрана плазмы, отражающей верхний свет. — Я собираюсь сходить в душ и лечь спать, а не хлебать кофе, чтобы ты мог весь остаток ночи читать мне лекции, содержание которых мне и так понятно. Я не глупый и всё…
Его ладонь оказывается на уровне моего лица и тыльной стороной прижимается к носу.
Он часто так делает, чтобы проверить, замёрз я или нет, потому что обычно мне свойственно говорить, что нет, а потом валяться неделями, шмыгая носом и хлебая сироп от кашля.
Я уже привык и знаю, что так проявляется его многоуровневая опека, но сейчас слова глохнут с глупым бульканьем где-то поперёк горла, делая весь мой вид ещё более неловким.
Не успеваю ни демонстративно отпрянуть, ни скрыть заминку резво возобновленной речью — хозяин положения уже проходит мимо телевизора и опускается на единственное кресло у окна, подсвеченного желтизной работающего торшера.
По ощущениям напоминаю себе нерадивого зверька, угодившего в капкан посреди целого поля, открытого со всех сторон для хищников и людей, считающих допустимым делать охоту распространённым досугом.
Под его взглядом — а я снова чувствую его всеми участками кожи — сейчас хочется закрыться одеялом, спрятать лицо, острые коленки, бледные пальцы и сидеть, пока ему не наскучит бестолковое ожидание.
На чем-то вроде рефлексов сгребаю с подлокотника вязаный пуловер и зарываюсь пальцами. Не забываю обязательно махнуть при этом головой, чтобы убрать с лица волосы и показать, что я вообще-то всё тот же крутой парень, и черта с два мне придёт в голову тупить взгляд и нервно мять в пальцах мягкую ткань, а то, что именно этим я и занят — лишь свойство праздной рутины и стремление прогнать сонливость!
Он зачем-то молчит.
Я зачем-то тоже.
Хочется показать характер, вздернуть подбородок, демонстративно зевнуть — всё что угодно, лишь бы только не давило режущее внутренности напряжение.
— Когда тебе пришло это в голову?
Голос не выровнен по линейке.
В нем что-то очень легко читаемое, но я отвлекаюсь на растерянность:
— Пришло что?
— Что ты в меня влюблён.
Я поднимаю голову особенно резко.
Из-под чужих ресниц на меня глядит усталое снисхождение.
Ну конечно…
Избалованный мальчик, скорее всего, просто заскучал. Ищет острых ощущений и не имеет в виду ничего серьёзного.
— На днях. — У избалованного мальчика было полчаса — он наскрёб сил защищаться. — У меня на тебя встал, и я такой: о, да я его, походу, люблю.
Чонгук на это не ведётся.
Размеренный вдох, шелестящий в тишине выдох: грудь поднимается, опускается.
На нем теперь нет плаща. Чёрная футболка обрывается короткими рукавами на предплечьях, растекается чернилами по обеим рукам до самых кистей.
Я знаю рисунки наизусть. Левый холст — щенок в лесу, маленький, пушистый, беззащитный, сидит у озера, смотрит на своё отражение: вода рябью колец спускается к запястью, показывая взрослого пса вместо юного. У него — уже большого и опасного — три головы, шесть глаз и свирепый предупреждающий оскал клыкастых пастей.
Правый холст — солнце наполовину над линией горизонта: лучи тянутся, как свет из коридора при открытой немного двери — ломаной трапецией до пальцев, освещая пять гробов, завёрнутых в звездно-полосатую ткань.
— Терять и оставаться с воспоминаниями — уже часть моей истории, Тэхён, но я не хочу ее пополнять.
— Что это значит?
— Что я не подхожу для статуса временного увлечения и экзотического эксперимента.
— По-твоему, — в груди что-то больно царапает, как зверь, скребущийся по земле, пытаясь не упасть с утеса, — это то, кем я тебя считаю?
— Нет. Думаю, ты пока ещё сам не понимаешь. — Левый локоть опирается на мягкий подлокотник — позволяет хозяину сгорбиться и подпереть висок сжатой в кулак ладонью. — У тебя были мужчины моего возраста?
Звучит просто и дежурно. Плотным комом поперёк горла.
— Ты три года всегда рядом, вот и скажи мне, Чонгук, у меня вообще был хоть кто-то?
На мгновение кажется, будто этим можно здорово его присмирить, осечь и поставить на место, мол, эй, ты, да, ты, ты ведь везде, постоянно и повсюду со мной так плотно, что даже моя сексуальная ориентация стала явной примитивной деталью вроде границы государств на контурной карте, так что за глупые вопросы приходят в твою недурную голову?
На крошечный миг почудилось, будто мне удалось покрыть его тон, убить предубеждённость и рассыпать произвол формулировок, выйдя победителем, но потом, в следующую секунду, чужие брови прыгают к линии волос, и один только взгляд — понятный и безыскусный — бьет под дых нескрываемым очевидным недоверием.
— Что это сейчас было? — Зачем-то подаюсь вперёд непослушным сгорбленным корпусом и чувствую, как на зубах от сильного парного натиска собирается боль. — Ты думаешь, я вру? Это настолько у тебя херовое обо мне мнение?
— Месяц назад на дне рождения парня с дредами.
— Мы купались в крытом бассейне! — Вырывается прежде, чем вспоминаю, что нужно держать лицо, а не бросаться с головой в оправдания. — Я был в стельку, снял мокрые плавки, когда завалился спать!
Чонгук даже не моргает:
— В кровать с двумя обнаженными людьми?
— Обнаженных людей зовут Лили и Стив, они с политологии и встречаются с Рождества. — Сцеживаю со смысловыми паузами между словами, кроя ладонями колени и пригвождая себя к дивану: очень велико желание бросить в раздражающий субъект пульт от телевизора и сбежать от него подальше. — Совершенно не удивлюсь, если они трахались, пока я дрых рядом — мест было не так много. А я не большой любитель спать на диване, уж тебе это известно.
Меня зачем-то кутают взглядом: от глаз до щиколоток — слитой волной лазерного сканирующего радара — будто могут засветиться чужие отпечатки, опровергая мои слова.
— До того, как я оказался подле тебя, были?
— Мужчины твоего возраста? — Он просто кивает, а я не собираюсь мямлить или поддаваться неуместному чувству томления. Всё не так просто. — А какое тебе дело?
— Были, значит. — На самом деле я знаю, какое дело. Знаю, чего он добивается: — Понравилось, но не сложилось?
Знаю, как реагировать и как обороняться:
— А меня, по-твоему, все сексуальные партнеры должны оставлять под впечатлением? Чтобы я потом после секса со взрослым мужиком посмотрел на своего телохранителя и такой: а он ведь тоже ничего, надо срочно подкатить. Ты же об этом сейчас думаешь? Типа, угадал цепь развития событий? Я тебя разочарую. — Говорить несложно, говорить небольно. Просто… не думал, что до этого дойдёт. — У меня был только один мужик твоего возраста. Я нашёл его через приложение, когда первый раз понял, что дрочу на тебя. Между прочим, морская пехота и мизинец на месте. — Подмигиваю бессознательно. Дешевая смесь из желания выглядеть беспечно. — Мой первый мужской секс, кстати.
Его грудь вздымается, опускается. Пахнет домом и сладкой горечью. За окном чей-то свист поглощает уединение и толкает обратно в большой населённый мир.
— Что потом?
— Потом? Мы встретились ещё раз. А на третий ему не понравилось, что я кончил с твоим именем на губах.
Воспоминания стары, воспоминания услужливы. Сенсорно-визуальный микс щипается и хлыщет общей поучительной плетью от затылка до копчика — имитирует чужие грубые пальцы и колюще-режущие ладони.
— Насколько не понравилось? — Меня как всегда читают на ура.
— Достаточно, чтобы перехотелось иметь хоть что-то общее с латентными геями нашей доблестной армии.
В подобные моменты вокруг тела моего хранителя всегда виснет особо давящая температура.
Он весь выпрямляется. Плечи, голова, спина. Руки по-донорски опускаются вдоль подлокотников, голос свистит тонким наточенным лезвием:
— Ты запомнил имя?
— Нет. — Всё, что полагалось — короткое «зови меня Энди» и самодовольные байки про учебу и службу сразу после траха. — Забудь. — Потому что я точно не помню даже лица. Не смотрел и не приглядывался. Морпех трахал меня только со спины, облегчая уровень необходимости приписывать чужой облик. Энди казался самым обычным, пока вместо своего имени не услышал чужое. Шесть букв, собранных в одно чужеродное звучание, одним лихим примером научили меня очень многому. — Это был мне урок.
— Ты хоть понимаешь, что за люди могут сидеть по ту сторону симпатичной картинки на сайте знакомств? — Чонгук — это россыпь заряженных частиц, ток микрореакций и кулаки, сжимающиеся в охранном инстинкте. — Что они могут с тобой сделать за закрытой дверью, Тэхён? Почему ведёшь себя так беспечно? У тебя совсем нет чувства самосохранения?
— Это было пять лет назад! Мне было девятнадцать! — Меньше всего мне сейчас нужно потрошить ошибки юности и выслушивать лекции! — Больше я подобным не занимался, окей? А тогда сделал на эмоциях, тупанул, никакой катастрофы, случается всякое!
А потом — вот прямо на этом моменте — меня окончательно осеняет. Прошибает ярко и насквозь простотой сформированного настроения.
Меня не воспринимают серьезно.
То есть да, мы дружим, он обо мне заботится, он меня слушает и со мной считается, но я для него не больше обыкновенного юнца с набором примитивных особенностей. Черт характера и маркеров возраста, с которыми он вынужден мириться. Которые составляют куда более непреодолимую пропасть в сравнении с очевидной разницей наших с ним сексуальных ориентаций.
— Я понял. Ты считаешь, это всё от скуки. Блажь и желание разбавить будни и сексуальную жизнь. — Что-то кислотное разбредается жжением по желудку. — Типа, раз я, по-твоему, принимаю участие в тройничках, с тобой мне хочется тупо потрахаться, чтобы потом поставить галочку в дневнике побед и пойти трубить, как мне повезло проехаться верхом на пурпурном сердце в отставке. — Плечи пожимаются сами — нервный дёрганый жест — сопроводительная декорация гнусной пьесы: — Типа, было классно, ребята, у него вся спина в шрамах от осколочной гранаты, зацените, я втихаря сфоткал! А на плече пулевое, глядите, это он друга пытался тащить под автоматной очередью, супер, да? Ты так себе это представляешь? — Я сползаю на край дивана, касаюсь ступнями пола и чувствую, как желание сбежать простреливает даже в коленях. — Ладно, у тебя, судя по всему, ко мне никакого уважения, но с чего ты решил, что я настолько ни во что тебя не ставлю, что готов признаваться в любви, чтобы просто поиграться и поэкспериментировать?
— К тебе у меня предостаточно и уважения, и доверия, Тэхён, — сухие губы движутся, на этот раз задевая все прочие мышцы лица — мне показывают уровень честности, — я знаю, что ты искренен, знаю, сколько мужества нужно, чтобы сказать то, что ты сказал мне в машине. Я знаю. — Взгляд застывает смысловой нагрузкой, прожигая мне нервы, чтобы после резко всполохнуть насквозь: — И поэтому прости за мой скептицизм — его слишком много скопилось за жизнь — но мне кажется, ты ещё сам не понимаешь, что заблуждаешься. Мы с тобой по…
— Замолчи, пожалуйста.
Я жмурюсь, чтобы сбавить градус сопротивления.
Жмурюсь, потому что хочется хлопнуть со всей дури по стеклянному столу и разбить вдребезги, расплескав возмущение и обиду по всему ворсистому ковру, чтобы этот напыщенный индюк потом пылесосил и ползал с лупой, отыскивая крохотные бесцветные щепки.
— Замолчи. Хватит. Не надо думать, как проще меня отшить, я не дурак, я всё понимаю. — Сползаю глазами по его груди к ногам. Сливаю цвета и образы стеклянной расфокусировкой. — Я признался тебе, потому что решил наконец, что ты должен знать: в этом гребаном мире есть человек, для которого ты значишь невероятно много и который, случись что, всегда будет готов о тебе заботиться. Я подумал, тебе следует это знать. Кому угодно следует знать нечто подобное. Вот и всё. Я не жду и не ждал твоего расположения и какого-то ответа. Я даже не хотел, чтобы этот разговор вообще происходил, но сейчас, когда он происходит, мне не верится, что вместо простого и короткого «прости, ты же понимаешь, что ничего не выйдет» тебе пришло в голову начать обвинять меня в легкомыслии и прямым текстом заявлять, что я — инфантильный ненадежный карапуз, с которым ты, взрослый и дисциплинированный натурал, никогда не будешь.
— Тэх…
— Что бы там ни было, ты ведёшь себя как высокомерный мудак, считая, что разбираешься во мне лучше меня самого. — Взгляд добирается до журнального стола и застывает на ещё не открытой упаковке Lucky Charms. С неё мне светит глупая зубастая улыбка рыжего лепрекона в обрамлении разноцветных фигурок на фоне радуги. Забавно. Если все-таки рассмеюсь и заплачу одновременно, это будет достаточным основанием, чтобы охранный демон у окна начал воспринимать мои слова серьезно? — У тебя нет никакого права принижать мои чувства. У меня были годы, чтобы в них разобраться. — Поднять себя с дивана, поднять взгляд, найти глаза: — Я люблю тебя. — Хорошо… — Люблю, наверное, с тех самых пор, как ты появился. Просто тогда не понимал, не мог так сразу разобраться, что со мной происходит. А сейчас разобрался. Давно разобрался, Чонгук. Я без тебя жизни не представляю, понимаешь?
Снизу вверх его взгляд вбирает отблески от торшера и разбредается целой завесой, осветляя привычную мне черноту. Но я не боюсь темноты. Засыпать не страшно. Обычно страшно просыпаться:
— Когда сплю, мне снится, что я тебя спасаю. Не ты меня, а наоборот. Последний раз ты чуть не погиб под обрушивающимся зданием, и я бежал, падал, чувствовал, что время поджимает, как будто мне кто-то заранее сказал, где ты будешь и что с тобой может случиться. Я бежал, Чонгук. И я успел. Я тебя спас. — Это вчерашний сон: воспоминания свежи, цветасты и всё ещё несут отпечатки. Может, мне не стоит о них говорить, но что поделать теперь, когда я уже не могу остановиться? — Ты был в армейской форме. И весь пыльный. Даже лицо. А я целовал тебя всего, каждый фрагмент, и побелка оставалась на губах, но я не чувствовал этого. Мне было сладко. И солено тоже, я плакал. Испугался. Я всегда боюсь.
Он сейчас кажется таким странным. Немного смешным. Чуточку растерянным. Несобранные пряди на затылке выглядывают с обеих сторон крупной шеи любопытными детьми, убавляя владельцу года и притупляя мою строгость. Тянет улыбнуться. Хочется нежно. Выходит грустно:
— Боюсь, что однажды настанет утро, а ты не встретишь меня на кухне или не будешь сидеть за рулём, когда я выйду за ворота. Боюсь уезжать отсюда, потому что, пока ты таскаешься со мной, ты в порядке, а если уеду, больше не будет причины позволять простаивать человеку с твоими навыками, тебя станут бросать в самое пекло, в самый смрад, — это сейчас мне достаточно разыграть сцену, талантливо капая на нервы — и вот отец уже бросает затею, отменяя свои периодические «завтра посиди дома, Чонгук будет нужен ребятам», а стоит мне только уехать, — и рано или поздно я позвоню, и мне скажут, что тебе пустили пулю в лоб на очередной перестрелке — это случится непременно, всего лишь вопрос времени, я не просто это знаю, я это, блять, чувствую!
Только когда мой голос затихает, становится понятно, что я здорово его повышал. Если бы не бешеная симфония пульса в заложенных ушах, в напавшей тишине мне, наверное, было бы слышно, насколько шумно гудят лампы над головой.
Из-за смены громкости здорово теряюсь, вытирая ладони о бедный пуловер, и отбрасываю его обратно на подлокотник, чтобы липкими пальцами зачесать волосы за уши.
Мне так… досадно и тоскливо, что кажется, будто я с охотой обменял бы этот жалкий миг на перспективу оказаться глупым и обнаженным на большой сцене перед залом, под завязку заполненным людьми. И пусть начнёт тошнить, и станут трястись руки, и над верхней губой соберётся мерзкий-премерзкий пот — что угодно, только не всё это.
— Тэхён?
— Ну?
Я на него не смотрю.
Тяжело.
— Я и есть та причина, из-за которой ты не хочешь переезжать отсюда?
— Нет. — Сарказм и ехидство — лучшая самозащита. — Причина в ночном Таймс-сквер и Тиффани на пятой авеню*.
Мне очень — очень — хочется разозлиться, хочется обижаться, молчать, скрипеть зубами, смотреть на бывшего пехотинца мстительно-мстительно и одними глазами показывать, какой он бессовестный дремучий придурок, но сейчас я совершенно не в той форме.
Сейчас мне нужно спрятаться в ванной, постоять под душем, проанализировать свои слова, его слова, даже слова Чимина с Элис, то есть весь вечер и всю ночь, переиграть партию, сбросить уязвимость и принять окончательно всё то личное и интимное, что я только что так опрометчиво вывалил.
Словом, сейчас необходимо, продолжая его игнорировать, пройти в спальню, взять из гардероба свои спортивные штаны с футболкой, после уйти в ванную и, как только закроется дверь, начать постепенно приходить в себя.
Итак. Я справляюсь на ура.
В спальне выключен свет, но я наизусть знаю, какой ящик выдвинуть и где что взять.
Чонгук сидит на кресле, судя по наклону головы, изучает пол, что просто здорово: пройти будет легче, зная, что он не провожает меня глазами.
— Прошу тебя, — это мой относительно стойкий голос, который я снова вынужден подать, тормознув у входа в ванную комнату, — освободи гостиную к моему возвращению. Я хочу спать. — Конечно, смотрю на зажатую в пальцах ручку двери, но хотя бы звучу недурно. — И будь добр, выполни мою просьбу: с утра веди себя так, словно тогда в машине я просто попросил тебя привезти меня сюда и заснул по дороге. Никакого разговора не было. Спокойной ночи.
Красавец.
Молодчина.
Герой и просто умница, у которого первым делом слегка сдают ноги.
Опускаюсь на пол по запертой двери, бросаю вещи рядом и закрываю лицо ладонями, жмурясь до искрящегося конфетти на фоне биологического мрака.
Вот же дурень…
Зачем вообще открыл рот?
Хотел, блять, подарить ему знание, а кто бы предупредил, что оно ему, может, нахрен не сдалось?
Он так смотрел… Словно я его своим признанием обижаю! Словно у меня каждый месяц новые отношения, новый партнёр и новое «люблю», с которым по итогу мне пришло в голову докопаться и до него! Типа…
…ох, мамочки…
…да я плачу.
Вот же потеха врагам и стервятникам:
« — А вы знаете, что Тэхён из клана Ким влюблён в своего телохранителя? Да-да, в мужчину с цербером на левой руке. Слыхал, он плачет из-за него в ванной и везде таскает с собой по городу, чтобы глава клана не решил, будто мужик простаивает без дела, и не отправил на какой-нибудь замес решать насущные проблемы.»
Представьте себе, прямо сейчас он действительно стоит под душем, смешивает соленую воду с проточной и старается утихомирить нервы в надежде, что утром всё как-нибудь встанет на свои места.