***
— Пусти! — В детском голосе Огедая — ненавистная Чагатаю плаксивость. Ему плевать, что, в сущности, им было сказано явиться на праздничный вечер вместе, и он сильнее наваливается на двери. Какое-то неправильное, почти физическое наслаждение от воплей вроде как старшего братца и ударов кулаками по двери заставляет Чагатая ухмыльнуться. — Чагатай, пусти! Но Чагатай не слушает. Он дожидается, пока Огедай устанет ломиться, и крадется к выходу. Миновав распахнутые двери особняка, бежит по белоснежно-мраморной дороге, к железным воротам. Огедай бросается следом, но Чагатай уже слишком далеко. Личный водитель отца приветствует его, и он забирается в кожаный салон дорогущего бенца. Огедай, как всегда, прибегает вторым. Чагатай злобно на него поглядывает, и странная мысль прокрадывается в голову. Он не понимает, почему он должен делить все с таким ничтожеством. Мама рассказывала, что Огедай не получал ничего даже в детстве: Чагатай умудрялся забирать почти все, что предназначалось им обоим. Мама рассказывала так, словно гордилась. — Ты — настоящая сила этого рода, — говорила она, гладя Чагатая по голове. — Старший брат тебе не ровня. Ты пойдешь по стопам отца, унаследуешь все его дела. Никто не сможет помешать тебе. Тогда Чагатай не понимал, о чем она говорила. Теперь, думается ему, он понимает.***
При виде отца он встает из-за стола и складывает руки перед собой. Дженгиз заходит и неторопливо осматривает кабинет, доставшийся Чагатаю на днях, когда ему исполнилось семнадцать. Кабинет выглядит необжитым, пустым. Единственный предмет, так или иначе выделяющийся, — повернутый к письменному столу мольберт с картиной. На ней — моряки, которым посчастливилось выжить, захлебываясь соленой морской водой, плывут к берегу, а позади них рыжевато-красная стена из пламени поглощает суда. Не выспавшийся Чагатай устало смотрит на отца. Этой ночью он впервые допустил его к своим делам, пусть и опосредованно, но позволил наблюдать за встречей с афганцами. Те были будто одинаковые: хмурые, неопрятные, молчаливые. Чагатай таких недолюбливал. Неотесанные болваны, они смотрелись нелепо рядом с одетым в выглаженный костюм Дженгизом. Впрочем, и тот не был идеалом. Порой Чагатай думал, что мог бы поступать куда обдуманнее, быть куда дальновиднее. Возможно, за годы монополии на черном рынке Дженгиз стал слишком самоуверенным? — Сынок, — нарочито приветливо говорит он. — Как тебе кабинет, понравился? — Понравился, отец. — Прекрасно, — улыбается Дженгиз. Выглядит неискренне. — Если ты продолжишь усердно учиться, то он станет твоим навсегда. Я состарюсь, и мне понадобится наследник… Чагатай с трудом сдерживает смешок: актер из отца никакой, а эвфемизмы у него всегда выходили дурацкие. «Я буду использовать тебя, потому что могу», — говорит настоящий Дженгиз в голове Чагатая. Но тот не против. Пусть думает, что ему безоговорочно доверяют. Он не гонится за искренностью, потому что знает, что в Дженгизе ее ни грамма. И не гонится за любовью, потому что в нее не верит. Он верит только в мутуализм — и этого хватает. В отличие от загнанного, опасливого Огедая, Чагатай умеет думать о себе и о своих целях. Когда, наконец, очкастый слабак поймет, по каким правилам живет эта семья? Вечное презрение снова вспыхивает в голове, но не настолько сильное, как в детстве. Теперь оно снисходительное, насмешливое: Огедай вне игры. Он так и не стал преградой, которую Чагатаю предстояло выжечь. Дженгиз тем временем добавляет: — Послезавтра в восемь я жду тебя у себя в кабинете. Я дам тебе шанс, который не советую упускать. Тем более ты уже заочно знаком с моими афганскими партнерами. Глаза Чагатая загораются: то ли азарт, то ли отражение пламени с картины. «Неужели он меня с ними познакомит? Нет, в их глазах я буду посмешищем, — думает он. — Тогда… поставка с югов?» Он не решается спросить: отец не любит излишнее любопытство — и просто сдержанно кивает.***
Уже через день Чагатай наблюдает, как небольшой сухогруз рассекает воды Босфора. Клубится ночь, и льется лунный свет. Огни Стамбула по ту сторону пролива лишние, чуждые. Здесь место другим огням. Чагатай закрывает глаза и вспоминает. Он видит, как горят корабли. Опоясанные цепким дымным дыханием ночи, увязшие в синих водах пролива, они испускают последние вздохи. Огонь плотоядно облизывается, перебираясь с многопушечных судов на более скромные шебеки. Больше это не пламя — а пламенная стена, опаляющая небосвод. Грозный османский флаг беспомощно развевается, прежде чем обжигающие языки добираются и до него. В огне Чагатаю видится величие, та сила, которую никто не может побороть. Сила, которая забирает себе все, что попадается ей на пути. Голос матери почти призрачный, фантомный. Он шепчет: «Ты и есть эта сила». Чагатай открывает глаза и самодовольно улыбается.