ID работы: 10723285

Запомни и молчи

Гет
NC-17
В процессе
342
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 147 страниц, 10 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
342 Нравится 201 Отзывы 80 В сборник Скачать

VIII

Настройки текста
      Дни тянулись рутинно и сливались в памяти в один сплошной, нескончаемо долгий, настолько похожими друг на друга они были. Так прошла неделя, потом — вторая, и Вера опомнилась только, когда выпал первый снег, а дата на отрывном календаре приблизилась к Новому году, с ужасом осознав, что к этой жизни, серой, безрадостной, она привыкла. Уже не казался чужим и незнакомым цвет мелькающей каждый день перед глазами вражеской униформы, светловолосый затылок её обладателя и его пасмурные глаза, вгрызающиеся своим взглядом прямо в душу, стала привычной её комната, скрипучая кровать, окно с гнилой рамой и вид за ним. Всё-всё абсолютно, стало ей знакомым и обыденным.       Тягостные, одинокие будни, состоящие из уборки, готовки и стирки белья ей скрашивали только две вещи: чтение, пусть только и тех книг, что выбирал для неё Вайс — классической литературы и сборников немецкой прозы, и тайное общение с соседками. Каждой прочитанной строкой Вера упивалась так, если бы и вовсе никогда в жизни до этого не читала, даже стихи на ненавистном ей, едва понятном немецком языке, чётко и, казалось, навсегда, отпечатывались у неё в памяти. От скуки девочка превращала их в песни и напевала, выполняя обязанности по дому. А о существовании подруг по несчастью она узнала совершенно случайно, в очередной, пасмурный полдень.       Как оказалось, в этом доме, что располагался на улице Весенней, в частности, на её этаже, квартировалось ещё двое высокопоставленных офицеров, правда, вроде бы, не из СС, а из обычной армии. Так вот у них, так же, как у Вайса, имелось по служанке, и звали их Марина и Галя. Вернее, они были не совсем служанками, а точнее — не такими, как Вера. Они сожительствовали с немцами добровольно и на улице, среди соседей, имели репутацию овчарок. Галя, а как называла её Вера — Галинка, была старше её годов эдак на шесть, хотя всё ещё выглядела юно, и уже имела ребёнка, сынишку четырёх лет отроду, Стёпу. Именно она первая и постучалась к девочке в дверь, нарушив её мучительное, столь долгое одиночество. Вера тогда только вернулась из магазина и ещё даже не успела полностью раздеться и сильно испугалась, но взглянув в дверной зрачок и увидев там хрупкую, женскую фигурку, всё же, решилась открыть. Произошло это, если Верке не изменяла память, двадцать восьмого декабря.       — Ты чего, соседушка, распеваешься на весь дом? — приветливо улыбнувшись, звонко поинтересовалась девушка. Девочка, выглядывая в узкую щёлку между дверью и дверным косяком, нахмурилась.       — Простите?       — Поёшь, говорю, шибко громко! Только вернулась, смотрю? Ты одна, да? Видела, как твой немец утром уходил. Я войду? — и, не дождавшись ответа, Галинка вошла, протиснувшись мимо Веры. Огляделась так по-свойски, вперев руки в бока. — Да, да… Смотрю, немцы квартирку Штернов оставили не тронутой, всё как было стоит. Ну, будем знакомиться? Ты чего стоишь, рот раззявив, дверь-то закрой, иль хочешь, чтобы лишнее ухо какое нас услышало?       Опомнившись, Вера осторожно, беззвучно закрыла дверь и повернулась к гостье.       — А в-вы…?       — Галина я, можно просто Галя. А тебя как звать?       — Я Вера, — представилась в ответ девочка и опомнилась, — простите, мне казалось, я пою не громко… я… больше не буду.       — Да пой, пой, сколько душе угодно, главное, в обеденное время, когда никого нет, чтобы фрицы, не дай Бог, не услышали. Не любят они, когда нам шибко радостно. Что ж, рада знакомству, Вера, — проговорила девушка, задумчиво прищуривая свои яркие, зелёные глаза, буквально, пылающие на фоне её медно-рыжих волос, заплетённых в небрежную косу. — Боже… да ты ещё совсем ребёнок. Тебе лет сколько?       — С-семнадцать.       — Тебя насильно что ли? — догадалась она, сочувственно приподняв брови, и Вера, неожиданно, буквально разразилась слезами, разрыдалась так сильно, громко и отчаянно, что Галина ещё добрый час приводила её в чувства.       Так они и подружились. Галя оказалась девушкой очень хорошей, понимающей, и с первого дня относилась к Вере с какой-то материнской опекой что ли и теплотой, которых ей давно и очень сильно не хватало. Она постоянно, неустанно подбадривала и её, и, тем самым, себя, и не давала Марине, их третьей соседке по этажу, как она выражалась — сожрать бедную мышку с потрохами. Галина за глаза сравнивала её со змеюкой, но, по мнению Веры, Марина была самой настоящей выдрой. В общем и целом, проще говоря, эта женщина была из тех людей, в чью рожу, едва они открывали рот, сразу непременно хотелось плюнуть. В их первую встречу, спустя неделю после знакомства Веры с Галинкой, когда последняя тайком пригласила их к себе в гости на часик, чтобы справить прошедший Новый год, Марина всё расспрашивала у девочки, как обстоит её жизнь с немцем.       — И что же, вы живёте вместе уже месяц, и он ещё ни разу тебя не изнасильничал? — недоверчиво усмехнувшись, в очередной раз спросила Марина.       — Н-ну д-да. А что?       — А что, а что? А что так не бывает! — воскликнула она, всплеснув руками.       — Да, брось ты, Маринка, кто знает, может девочке попался хороший немец, а? Как мой.       — Нет, не бывает их хороших. А твой — выродок, один — на миллион, таких во всей немецкой армии больше не сыщешь, это уж точно. К тому же, знаю я, с кем она живёт.       — Правда? — вскинув тонкие, рыжие брови, удивилась Галя.       — Что вы знаете? — тихо поинтересовалась Вера.       — Во-первых, то, что он — эсэсовец, что по определению означает отъявленного ублюдка и конченную сволочь.       — Марина…       — Не маринкай. Во-вторых, что этот твой Вайс, вроде как, в гестапо служит на не последней должности. Я слышала, как Ротман говорил о нём с кем-то по телефону в не самом хорошем ключе. А кого мы недолюбливаем? Только тех, кого уважаем и боимся. Верно? Верно. Что такое гестапо, тебе, надеюсь, рассказывать не нужно?       Вера подняла напряжённый взгляд. Марина закатила водянисто-голубые глаза.       — Немецкая полиция, — миролюбиво пояснила Галина.       — Самая страшная нацистская сила, — добавила женщина, — они ищут подпольщиков, противников нового режима, евреев и тех, кто им помогает. Тех, к кому у гестапо возникли вопросы, ждёт только одна судьба. Ты, наверное, ещё не видела центральную площадь?       — Нет, не видела, — сбитая с толку, Вера покачала головой, — он… редко выпускает меня из дома и даёт… ключи и д-документы, аусвайс, только в дни, когда нужно сходить за продуктами, как сегодня. Я боюсь, что если пойду куда-то, куда нет надобности, он обязательно узнает. А если решу выйти без удостоверения, сказал, сразу расстреляют.       — Правильно сказал. Не вздумай.       — Ну, рано или поздно, всё равно увидишь. А когда увидишь, знай, на той висельнице людей вешает именно гестапо, именно твой Вайс. Так что, вляпалась, крошка, ты по самое не хочу. Ты как в лапы-то к нему попала? Где твои родители? Живы?       — Нет, — снова повторила Вера и плотно сжала губы, стараясь унять подступающие слёзы, — всех, кто у меня был, он убил.       — Ну-ну, — Галя потянулась через стол и утешительно погладила девочку по предплечью, — вот видишь, Маринка, твои расспросы только расстроили её.       — Что произошло? — не моргнув, пытливо поинтересовалась женщина.       — Можешь не рассказывать, если не хочешь…       — Мы жили в деревне, Червонец, если слышали про такую, от города не совсем далеко, — девочка, всё же, решила рассказать свою историю, потому как истории Гали и Марины ей уже были известны. — И они жили там. Вошли в самом начале войны, а потом… потом в округе появились партизаны. Их всё били, били да добить никак не могли, сколько их не стреляли, казалось, с каждым убитым партизанство только ещё больше плодилось. А вначале зимы они решили… Они просто… Всё сожгли. Всех сожгли. Нашей и двух соседних деревень будто не бывало.       Галя охнула.       — Господь милосердный, я же говорила тебе, что это правда! — воскликнула девушка и, наклонившись ближе к Вере, понизив голос, рассказала: — У нас этим летом в гетто восстание вспыхнуло, кучу немцев и полицаев положили, правда, евреем это не сильно помогло… извели их всех, подчистую… В прошлом году там тысячи людей жили, а к началу этого августа — никого не осталось. Говорят, кому-то, всё-таки, удалось спастись, но этих счастливчиков — единицы… После восстания немчура как с цепи сорвалась, в каждом встречном-поперечном партизана-подпольщика видят, постоянно рейды по домам устраивают, на улицах всех шпыняют, шманают, видать, приказ у них такой пошёл, в отместку за произошедшее: валить всех, не разбираясь, партизан, не партизан… чтоб неповадно было.       — А ты как выжила? — дождавшись, когда Галя закончит, спросила Марина.       — Я бы не выжила, я жива, только благодаря ему. Мы с мамой поняли, что немцы собираются сделать и решили бежать. Лесом. Нас и ещё одну семью нашли. Всех убили. Мою м-мамочку… застрелили у м-меня н-на глазах. А меня он решил забрать. Н-не знаю, почему.       — Милая… — Галина, придвинув стул, крепко обняла Веру, положив ей голову на плечо и добавила: — Мы все от этих иродов натерпелись.       — Видать, шибко ты ему понравилась, — скользнув липким взглядом по вериному, заплаканному лицу, сказала Марина едко, — только почему, понять не могу. А раз понравилась, значит, готовься, скоро придёт к тебе ночью. Мужикам это самое необходимо как воздух.       — И что же мне делать? — ужаснулась Вера.       — Как что, — усмехнулась женщина, — ноги пошире раздвинуть и постараться расслабиться! И Богу молиться, чтоб зверем в постели не оказался. Как мой.       С того самого дня Вера практически перестала спать. Несмотря на то, в каком тоне были сказаны слова Марины, доля правды и логики в них была. И девочка страшилась того дня, той ночи, когда они решат исполниться. И так пугливая и зашуганная, Вера от Вайса начала буквально шарахаться, в бок, назад, за угол, куда была возможность. Она перестала отвечать на вопросы, на которые можно было не отвечать, вроде «хорошо», «как скажете», «сейчас», вместо этого просто кивая, не поднимала глаз и подручными средствами подпирала дверь в комнату на ночь.       Марину понять было тоже можно. Её прошлое ничуть не уступало вериному в трагичности, впрочем, как и прошлое Гали. Пусть и по своей воле они оказались под одной крышей с нацистами, но пошли на это не от хорошей жизни. У Марины, как и у Галины, был ребёнок, да не один, а двое, и пожилая мать. Долгое время они голодали, ели даже комнатные цветы, пока однажды, на женщину, отнюдь не красавицу, крупнотелую и широколицую, не обратил своё внимание гауптманн Йозеф Ротман. И она свой шанс не упустила.       Она не жила с ним на постоянной основе, как Вера, лишь приходила днём, чтобы прибраться, постирать грязную одежду да наготовить на несколько дней вперёд и иногда, как Вера подсчитала — три раза в неделю, оставалась на ночь. Вернее, её оставляли на ночь. Опосля, уходила Марина только поутру, но ещё до рассвета, чтоб не видел никто, хотя, конечно, род её занятий всё равно ни для кого в доме да и на всей улице секретом не был. Растрёпанная, заплаканная и, часто, побитая, она выносила с собой небольшой кулёк с продуктами — своё вознаграждение за ночь, проведённую в объятиях врага. В какой-то степени, она была благодарна Ротману, ведь получаемой от немца еды ей хватало, чтобы кое-как продолжать держать на плаву свою семью, однако, всё равно, наедине с соседками, называла его не иначе, как «Идолищем Поганым». Марина, в довоенном прошлом будучи учительницей русского языка и литературы, подобрала удивительно точное прозвище своему мучителю. Гауптманн, как и само Идолище из былины, был стар, уродлив на лицо и толст как бочка.       — Чтоб сдохло это Идолище Поганое, — часто повторяла женщина, расчёсывая запястья с новыми гроздьями синяков, облизывая разбитую губу или гладя кончиками пальцев рассечённую бровь, — чтоб сдохло самой поганой смертью это Поганое Идолище.       Вера не знала точно, что именно он делал с ней, кроме самого очевидного, Галя говорить не хотела, мол, маленькая ещё, но догадаться было нетрудно. Он был больным садистом и безнадёжным уродом, гауптманн не только имел её, и имел часто, в самом грубом и жёстком смысле, на который только был способен, ко всему прочему ему доставляло особенное удовольствие, как говорила сама Марина, «пускать ей кровь». А как ей удавалось всё это терпеть, да ещё и сдерживать себя от того, чтобы не вмазать в ответ своим тяжёлым кулаком по наглой немецкой роже, она объясняла просто: зарабатываемая еда ей, конечно, и в горло не лезла, ставала поперёк пищевода, на неё она даже не могла нормально смотреть без тошноты, но детишки её… радовались каждому куску хлеба как самой сладкой и вкусной конфете в мире. А значит — все её муки того стоили. Марина была не самым хорошим человеком, но матерью для своих детей, без сомнений, она была лучшей.       Иногда, она ходила так тяжело и садилась с таким искореженным от боли лицом, что по спине Веры пробегали мурашки от ледяного, жуткого, затаённого страха: а что, если Вайс пожелает делать с ней то же самое, что тогда она будет делать?.. Раздвинешь пошире ноги и расслабишься, — отвечал ей маринин, грубоватый голос в голове. Смотря на женщину и её страдания, Вера понимала, что заставило её стать такой чёрствой и прощала ей её грубость, пусть и всё равно таила какую-то обиду за резкие слова. Она понимала, что Марина зла не только на неё, а зла в принципе, зла на всех и всех ненавидит, ненавидит всё, целый свет, и имеет на это право.       Галине, в каком-то смысле, повезло больше всех. В квартире, в которой она формально соседствовала со своим немцем, она жила ещё до войны — эта квартира принадлежала её покойным родителям. Её муж погиб в первые дни после нападения немцев на Союз, похоронка пришла в конце июня сорок первого, на пограничной заставе, под обстрелом вражеских артиллерийских орудий, и она с сыном осталась совсем одна.       Когда власть в городе взяли нацисты и начали лишать людей их жилья в угоду расположения в нём своих офицеров, на её пороге и появился он — обер-фельдарцт Ганс Зорге — интеллигентный немецкий доктор, высокий, черноволосый, моложавый, по годам, ближе к сорока, с двумя вооружёнными солдатами сопровождения. Её хотели выгнать из собственной квартиры, но он добродушно заявил о том, что ему понадобиться лишь комната, и то, лишь формально, чтобы было, где переночевать в перерывах между командировками, и Галина с сыном могут остаться, если не будут его беспокоить. И, остались. Им крупно подфартило с герром Зорге, наверное, подфартило так, как никому в городе: доктор часто разъезжал по близлежащим городам и сёлам инспектировать местные медицинские службы, и в Несвиже бывал редко, раз или два в месяц.       Немец Галю не насиловал, впервые всё у них произошло по обоюдному согласию, и то, произошло не сразу. Долго между ними были исключительно добрососедские отношения, пока Стёпу в ноябре не свалила внезапная пневмония. Зорге подлечил мальчика, подлечил бескорыстно, потому как в детях, даже в русских, не чаял души. Галя из благодарности его расцеловала, а потом… потом всё получилось как-то само собой. И с тех пор, немец, каждый раз, когда приезжал, приглашал девушку на ночь к себе в комнату, угощал шоколадом и случалось то, что случалось. Доктору не было нужно слишком много или что-то из ряда вон выходящее, Галина говорила, что спал он с ней исключительно ради «здоровья», но относился уважительно, и ей этого было достаточно, она была благодарна, ведь, если бы не он, жила бы с сыном впроголодь.       Уезжая, герр доктор оставлял ей несколько талонов на продукты, если требовалось — лекарства, а Стёпе — шоколад. Его приезда, как сама честно признавалась, девушка ждала с нетерпением, потому как, когда мужчина был в городе, они питались гораздо лучше, нежели чем, когда его не было, и им приходилось существовать на считанные гроши, которые она зарабатывала на хлебокомбинате. Да, возможно, для кого-то она была предательницей своей Родины, самой последней тварью и вшивой овчаркой, но зато её сын был жив и сыт, а вместе с ним — и она.       Вот такие разные и, одновременно, похожие своей трагичностью судьбы у них были. Даже несмотря на свои характеры, девушки всё равно держались друг за друга, потому что вместе было легче выносить тяготы военной судьбы. Их встречи были редкими и оттого — ещё более радостными, чаще же они просто махали друг другу из окон, дом был угловым и расположение квартир позволяло им эти краткие встречи.       Новый год Вера отмечала в тишине и темноте своей комнаты. Наверное, так его отмечали все её соотечественники. Укутавшись в одеяло, она сидела на подоконнике и смотрела на ночной пейзаж тихой несвижской улочки, вглядывалась в удивительно ясное для зимы небо, на котором отчётливо проступали подмигивающие звёзды и одинокий, молодой месяц и гадала, что принесёт с собой новый, сорок третий, год.       К Вайсу тем вечером пришли гости. Вроде бы, двое мужчин. Перед их приходом он наказал ей вести себя тихо и никак не напоминать о своём присутствии, для прочей верности, он запер на ключ дверь в её комнату. Гости его вели себя непривычно шумно, были веселы и много, гортанно смеялись. Вере это сборище жутко напоминало шабаш чертей. Через стенку слышался шум нескончаемых разговоров и звон бокалов, а в полночь, когда немцы радостно закричали, Вера, прятавшаяся в своей комнате, словно погребная мышка, загадала своё сокровенное желание. Оно было простым, но безнадёжно искренним: девочка просила, сама не зная у кого, чтобы неведомым чудом и самым невероятным образом, с ней не случалось больше никаких несчастий. И она знала, пусть ей и была противная сама мысль об этом, что единственным человеком в её жизни, способным исполнить это желание, был вражеский солдат, убийца, который в нормальном мире не должен был обладать такой властью — штурмбаннфюрер СС Герхард Вайс.       К концу января верины раны, на ноге и животе, практически полностью затянулись, оставив в напоминание о себе красноватые, молодые рубцы. В середине месяца ударили сильные морозы, температура воздуха по ночам опускалась ниже минус пятнадцати, а то и минус двадцати градусов, было жутко холодно и мрачно, и жить было ещё невыносимее. Вера постоянно мёрзла, гнилая оконная рама пропускала в комнату ледяной воздух и влагу, чем бы она ни затыкала щели, а её тоненькое, ватное одеялко, под которым она спала, совсем не спасало от холода. По дому она ходила, натянув обязательно две пары шерстяных чулок и вязаные толстой нитью носки, шерстяные брюки, свитер и укутавшись в колючую шаль, и всё равно дрогла. Только лишь благо — не болела, немец навряд ли позвал бы ради неё в дом врача. Ещё раз.       Иногда, смотря на себя в зеркало, Вера с отвращением вспоминала, что всё, что у неё имелось, всё, что ее окружало, у неё было исключительно благодаря Вайсу. Он принёс ей целый чемодан одежды спустя несколько дней после того, как они приехали в город, и ещё один — в начале января, с тёплой одеждой. Вещи были еврейские, — так сказала Марина, — на вокзале, откуда в неизвестном направлении уходили составы, набитые людьми, добра этого было навалом. Вера всё расспрашивала, куда их всех отправляли и почему отбирали вещи, на что женщина цинично отвечала, мол в места, откуда не возвращаются. Поезда курсировали часто, а обратно приходили пустыми, и, раз немчура высылала людской багаж отдельно, значит, изначально подразумевалась его не особая надобность владельцам в пункте назначения. Получается, она носила ворованное, украденное, отобранное, она носила чью-то жизнь, чьи-то воспоминания, чью-то историю, поэтому носила с омерзением и отвращением, стараясь избегать зеркал, а не носить — не могла, потому что хотела, всё-таки хотела жить.       Во втором чемодане, спрятанной за внутренней подкладкой, выглядывающую из узенькой дырочки в ткани, Вера нашла сложенную вдвое, небольшую тетрадь. Вероятно, Вайс или тот, кто досматривал багаж, пропустил её, иначе бы она к ней не попала. Так или иначе, оно было у неё — тайное, сокровенное послание от такой же мученицы, как и она. Небольшой огонёчек в её бесконечной печали, верный друг, с которым она могла поговорить, который всегда готов был услышать её и которого могла услышать она, с кем могла поделиться всем, что кипело на душе, не скрывая, не стесняясь, ведь Галине и Марине она могла рассказать не всё. Она занимала все её мысли — девушка, которой принадлежала тетрадь — интересно, что с ней стало, что случилось, где она? Вера вчитывалась в серые буквы снова и снова, пытаясь найти ответ. Наверное, она была старше её, потому что мысли её были очень умными и слаженными. Последняя запись, оборванная, не дописанная, предвещающая беду, была такой:       «Они могут истязать наши тела, но наши души останутся чисты, священны, они до них не доберутся, они принадлежат Богу и он нас спасёт. Скоро за нами придут и лишат даже этого, мнимого, но дома. Я знаю, что мы умрём, но всех им не убить. Человеческий дух неукротим и, рано или поздно, он победит…

— 20 июля 1942 года».

      Человеческий дух неукротим, — писала незнакомка, — в ответ на это Вере хотелось спросить: не благодаря ли надежде живёт в человеке его сила духа и что делать тогда, когда иссякла и она? Что делать тем, у кого не осталось ни единой причины просыпаться по утрам?.. Девочка задумывалась над этим и не раз, о том, чтобы убить себя: повеситься на люстре или вспороть вены осколком зеркала, но пришла к выводу, что не хватит у неё этой самой силы духа, чтобы решиться на подобное, а ещё — совесть не позволит, и призрачные голоса в её больной голове. Веру поражал тот факт, как эта незнакомка, она звала её Евой (так звали одну знакомую девочку-еврейку в вериной школе), даже на пороге смерти, невзирая на страх смерти, буквально — смотря этой самой смерти в глаза, продолжала верить в лучшее, в победу, которая ей не достанется и которой она не сможет насладиться. Ева верила в светлое будущее не для себя, а для других и ни капельки не сомневалась в нём, будто показывая девочке пример.       Иногда, она ей снилась: незнакомка была с пышной, кучерявой копной угольно-чёрных волос и большими, круглыми, оленьими глазами, темно-карими, будто бусинками, какие, бывает, пришивают к блузкам. Её расправленные плечи, высоко вздёрнутый подбородок и гордый, смелый, прямой взгляд, будто говорил девочке: я не боялась и ты — не бойся, будь сильной, ты сможешь, ты справишься, я в тебя верю. Невероятным образом эти сны, вернее — встречи в них с Евой, вселяли в Веру капельку надежды, пробуждали в ней молодые, хрупкие и, пока ещё незаметные даже для неё самой зачатки ещё не смелости, но стойкости и силы духа. Теперь у неё был пример, и пусть её незнакомка была призрачным, вымышленным образом, навеянным отчаявшимся воображением и одиночеством, и, скорее всего, в реальности не была столь идеалистической и героически-безукоризненной, она всё равно помогала ей, одним своим присутствием в её голове. Она была для Веры как старшая сестра, которой у неё никогда не было, которая точно знала, как должно быть правильно.       Раздобыв у Галинки карандаш, девочка стала делать в тетради свои записи. Это не было что-то логическое и структурированное, скорее — поток её мыслей. Иногда, она писала о том, как скучает по маме, о том, что иногда, будто, ощущает её присутствие, чувствует призрачные прикосновения, иногда — просто о своих мыслях, переживаниях и чувствах, но чаще — о том, как сильно она ненавидит всё, что её окружает и того, кто чаще всего её окружает — немца. Если бы обычные слова, начертанные простым карандашом могли насылать на людей беды и несчастья, то штурмбаннфюрер Вайс, вне всякого сомнения, был бы уже давно проклят и рассыпался бы в прах, такая жгучая, кипучая, рьяная ненависть к нему жила в верином сердце.       Марина её ненависти не понимала и не разделяла, впрочем, Вера и не стремилась ей что-либо сама рассказывать, чтобы у той не возникло желания её лишний раз осудить, но женщина обладала удивительной способностью выпытывать у девочки против её воли всё, вплоть до мельчайших подробностей. И вот как раз в такие моменты она не забывала упомянуть, какая Верка, всё-таки, бестолковая и изнеженная. Как-то, произошло это вначале февраля, они тогда сидели у Галины в гостиной, за круглым обеденным столом, что стоял у окна, за которым разыгрывалась метелица, она в очередной раз сказала ей:       — Знаешь, не всё у тебя так плохо, Верка, не всё так плохо, как ты думаешь, — Вера, помешивая заваренную кипятком ромашку, что Галя насобирала в конце лета и засушила у себя на балконе, устало подняла взгляд. Женщина говорила ей это уже… который?.. Первый… второй… третий! Третий раз она пыталась убедить её, что она должна радоваться своему положению. И благодарить судьбу за то, как всё у неё сложилось, ведь могло быть гораздо хуже. — Подними свой нос, наконец, — твердила женщина, — и посмотри правде в глаза.       — И что же хорошего в моём положении? — не выдержав, огрызнулась девочка.       — А посмотри хоть раз на людей на улице, на детей посмотри. Ты могла быть на их месте: жить на морозе, голодать по несколько дней, или шлюхой солдатской стать: ты, видать, ещё нетронутая, раз не понимаешь, что для женщины значит, когда её берут против воли, какая это может быть боль. Живёшь себе припеваючи: постирала пару тряпок, сготовила харчей для своей свиньи и лежишь бревном на кровати, книжки свои читаешь, хоть бы помогла чем людям…       — Я всё это прекрасно понимаю, Марина, — холодно ответила Вера, — понимаю, что тебе намного тяжелее, чем мне, но своей точки зрения не поменяю никогда. И, разве я тебе жалуюсь? — девочка непонимающе покачала головой, чувствуя, как от подступающих от обиды слёз начинает жечь глаза. — Разве плачусь тебе в жилетку? Чего ж я тебе всё никак не даю покоя? Чего пристаёшь с расспросами? Отстань от меня, если я такая непутёвая!       — Марин, действительно, девочка потеряла родителей, ты бы помягче, — встряла Галина. — У каждого своя война, свой бой и каждый сам вправе выбирать, как воевать.       — Как тут помягче, когда кто-то рискует всем, делает всё, а кто-то — ничего!       — Ну что? — девочка сплеснула руками, вскакивая со стула. — Что я должна делать? Как я могу кому-либо помочь, если самой себе даже помочь нечем?!       — О, ты очень даже можешь… — горько усмехнулась Марина, откидываясь на спинку стула. Её узкие глаза в зимнем холодном полумраке пугающе блеснули.       — Хватит! — вдруг, совершенно нехарактерно для себя, громко рявкнула Галя и, угрожающе выставив вперёд палец, приблизилась к женщине и прошипела: — Я запрещаю тебе втягивать её в это!       — Втягивать во что? — удивлённо спросила Вера, смутно догадываясь, о чём идёт речь.       — Ни во что! — отрезала Галина.       Марина, напряжённо выдохнув и облизнув губы, проговорила:       — Ладно… Как бы то ни было, он, видать, импотент, Вайс-то твой этот…       — Он не мой! — снова вскрикнула девочка. — Хватит так говорить!       — Раз у него на молодую девку не встаёт… — женщина невозмутимо продолжила говорить. Вере захотелось закрыть уши руками. — Иль на голову больной. В любом случае, любой его хвори ты радоваться должна, иначе б была бы как я. Ротман, это похотливое животное, на тебе бы и живого места не оставил, вся бы была… изувеченная и передвигалась бы с трудом, когда бы он тебе там всё порвал, и мечтала б о смерти, — в Марине говорила колкая, горькая зависть. Вера промолчала, но про себя, всё-таки, приняла тот факт, что будь на месте Вайса любой другой немец, вроде марининого Идолища, она бы уже давно умерла самой страшной и мучительной смертью. И поэтому, девочка всё чаще стала задаваться вопросом для чего же или почему он, всё-таки, оставил её в живых, для чего привёз в город и поселил рядом с собой. Может, он и сам не знал? Не могла же отчаянная, но всё ещё простая, предсмертная мольба её матери разжалобить его скупое, чёрствое сердце?       А в середине февраля, как раз, когда сильные морозы немного спали, Марина умерла.       Тем вечером, Вера, как обычно, хлопотала у плиты, готовя ужин. Вайс с минуты на минуту должен был вернуться со службы и девочка старалась как можно быстрее всё закончить, чтобы успеть уйти к себе в комнату, дабы лишний раз не пересекаться с мужчиной. Однако, несмотря на все её старания, когда в замочной скважине звякнул ключ, картошка в кастрюле только-только закипала. Сквозь череду знакомых звуков, до девочки вдруг донеслись непривычные: на лестничной клетке стоял гул голосов и слышался топот множества ног. Дверь открылась, и Вера чётко уловила голос Вайса, мужчина что-то кому-то ответил напоследок и скрылся в квартире. Спустя минуты две, раздевшись, немец вошёл на кухню и остановился в самых дверях. Девочка, опустив руки, в которых нервно мяла кухонное полотенце, повернулась и присела, склонив голову.       — Guten Abend, Herr Offizier. Entschuldigen Sie… das Abendessen ist noch nicht fertig. Wir müssen… zwanzig Minuten warten. Entschuldigung.       Вайс молча кивнул и невозмутимо присел на табурет. На краткий, недоумённый взгляд Веры, мужчина ответил:       — Endest. Ich werde warten.       — Danke, — тихо проговорила девочка и, поджав губы, снова отвернулась к плите, чуть было не поперхнувшись слюной. В мгновение ставшая ненавистной кастрюля с картошкой всё никак не хотела готовиться быстрее, от нервов Вера постукивала пальцами по краю плиты, то и дело, кидая косой взгляд на окно, за которым, на улице, слышался шум и, похоже, происходило что-то неладное. Шум этот заставлял её нервничать: в доме, да и на всей улице, за всё время её проживания, никогда не было такого оживления. В конце концов, не выдержав, девочка, как бы для того, чтобы повесить мокрое полотенце на батарею под подоконником, невзначай подошла к окну и выглянула наружу.       На подъездной дорожке стоял военный грузовик, около которого, покуривая, стояло несколько, громко разговаривающих солдат. В этот самый момент из подъезда вышло ещё трое или четверо фрицев. В темноте Вера разобрала не сразу, но когда на них упал свет уличного фонаря, она в ужасе отпрянула от окна. Солдаты, держа под руки и за ноги, волокли к кузову женское, изувеченное тело. Если бы не тугая, длинная каштановая коса и Маринино, знакомое девочке, коричневое шерстяное платье, она бы даже и не узнала женщину, вернее, то, что от неё осталось. Марину закинули в грузовик, как обычно в колхозе грузили мешки с мукой или с овощами: с размаху подкинув в кузов. Одна нога её осталась свисать с края и на белый, вытоптанный снег закапала, ставшая в темноте вечера чёрной, кровь.       Прикрыв рот ладонью, Вера на нетвёрдых ногах отошла обратно к плите так, чтобы немец не увидел её лица. Грудную клетку сковал спазм задушенного плача. Картошка вовсю кипела, брызгая через крышку кипятком на плиту и девочке на руки, а Вайс, неподвижно сидящий всё на том же табурете за её спиной, непроницаемо наблюдал за ней. Когда Вера опомнилась, схватила полотенце и трясущимися руками обхватила кастрюлю за ручки, чтобы слить воду в раковину, мужчина спросил, спросил спокойно, невозмутимо, равнодушно:       — Kanntest du sie? — звякнула зажигалка: он закурил.       — Н-нет. Nein. Entschuldigen Sie.       — Sich umdrehen, — девочка не разобрала слов, поэтому, слив воду, с грохотом поставила кастрюлю на стол, сделав вид, что ничего не услышала. Ложка, что она схватила трясущейся рукой, чтобы перемешать картофель, касаясь алюминиевой стенки кастрюли, издавала негромкий звон. — Повернись, — вскоре скомандовал немец по-русски.       Вера поняла, что из глаз её текут горькие слёзы, только когда послушно повернула одеревеневшее туловище в сторону мужчины. Полупрозрачная пелена застилала глаза, но так, наверное, было даже проще: за ней жёсткое, строгое лицо эсэсовца становилось размытым пятном, следовательно, не таким страшным. Сверив девочку анализирующим взглядом, Вайс несколько раз кратко кивнул, убеждаясь в своём выводе.       — Ja. Du kanntest sie. Woher?       — Ich weiß nicht, wer das ist, — по слогам проговорила девочка. — Sie… В-вы запретили мне с кем-либо общаться. Entschuldigung, ich weiß nicht, wie ich das auf Deutsch sagen.        Вайс опустил недокуренную сигарету в стоящую на столе пепельницу и встал, девочка инстинктивно сразу дёрнулась назад, вжавшись поясницей в накалённый край плиты. Мужчина сделал два неторопливых шага и остановился от Веры на расстоянии вытянутой руки. Она упёрлась дрожащим взглядом в чёрный металлический крест, висящий на его воротнике.       — Почему тогда ты плакать? — он спросил не зло, а, как показалась Вере, так, если бы ему действительно было интересно узнать ответ.       — Entschuldigung, — девочка покачала головой, смахивая ладонями слёзы со щёк. Она всё пятилась назад, хотя пятки уже давно упёрлись в днище плиты, и как бы она ни старалась быть дальше от мужчины, он становился всё ближе, хотя при этом, казалось, совершенно не двигался. Он просто с каждой секундой всё возвышался над ней, вырастал ещё больше, выше и шире, пока не заполнил собой всё окружающее пространство.       — Ответить правда. За правда я ничего не сделать. Откуда ты знать её?       Вера потупила взгляд.       — М-мы п-просто иногда встречались в подъезде… Я толком не знала её. Простите.       — И ты плакать по тому, кого не знать? — прищурив глаза, спросил Вайс. Его дыхание, не человеческое, не тёплое, а холодное, морозило верину щёку. Девочка неуверенно пожала вздрагивающими плечами. — Ты знать, кто она?       — Что с-с ней случилось? — шёпотом спросила Вера, бродя рассредоточенным взглядом по его груди, увешанной орденами.       — Ты разговаривать с ней? — настойчиво ответил вопросом на вопрос мужчина, опустив голову вниз, пытаясь заглянуть девочке в глаза.       — Иногда. Простите.       — Она не просить теб’я ничего делать?       — Нет.       — О чём вы говорить? Она спрашивать про мен’я?       — Н-нет, — её голос предательски дрогнул и она запнулась. Немец заинтересованно вскинул брови и, неожиданно протянув ладонь, коснулся ею вериного подбородка, приподнимая его. Это прикосновение отдалось в её теле электрическим разрядом, проморозившим позвоночник. Его жест и настойчивый взгляд, который она не видела, а скорее чувствовала, потому что боялась поднять глаза, вынудил признаться. — Она не спрашивала про вас, а наоборот, рассказывала… Немного.       — И что она рассказывать?       Девочка неуверенно поджала дрожащие губы, судорожно подбирая слова в голове.       — Что вы убиваете людей. И чт-то вы… один из самых страшных людей в городе. Она не была п-партизанкой, совсем нет, если вы так п-подумали. Наоборот…       — Was?       — Он-на г-говорила, что несмотря на всё, мне очень повезло и я должна быть вам благодарна.       Послышалась изумлённая усмешка.       — Почему она так думать? — Вера боязливо приподняла взгляд и немец, наконец, поймал его.       — Н-ну потому что… я живу не так, к-как она… что меня не… меня не на… — девочка снова запнулась, чувствуя, как загораются румянцем щёки. — Пожалуйста, скажите, что с ней случилось?       Мужчина расслабил пальцы и выпустил из них верин подбородок, отходя на шаг назад. Он отвёл взгляд в сторону, размышляя.       — Она быть шлюхой и умереть смертью шлюхи, — дёрнув верхней губой, спустя время, равнодушно ответил он.       — Она б-была такой не по своей воле! — горько парировала Вера с такой звенящей в голосе обидой, будто эсэсовец оскорбил лично её, а не едва знакомую и не особо приятную ей женщину. Немец стоял прямо напротив неё и она неожиданно поняла, что уже долгое время напряжённо, не боясь, смотрела прямо на него.       — So ist es? — мужчина усмехнулся.       — Ответьте, зачем вы нас убиваете? — неожиданно спросила девочка, Вайс нахмурился, но ответил:       — Это цена нашей победы.       — Так вот, такова цена нашей жизни в мире, где вы победили! У Марины было двое детей и мать, и им нечего было есть, у неё… у неё не было выбора… Она терпела это всё, все эти… измывательства ради них. Но у вас-то выбор есть!       — Ты не должна больше общаться с такими, как она, если не хотеть умереть её смерть, — угрожающе перебил её немец, — ты больше не выйти отсюда.       — Зачем я вам?! — не выдержав, воскликнула девочка. — Зачем я вам здесь?! К чему вам такое недоразумение как я? Ведь я даже не шлюха, какой вам вообще от меня прок? Если решили запереть здесь, то лучше пристрелите, мне жизнь и так не мила, а так — уж тем более! — вот-вот, и её голос сорвался бы на плач.       — Ты здесь, потому что я решить пощадить теб’я, потому что об этом просить твоя мать. Ты здесь, потому что я так захотеть. Место русских прислуживать немцам, — процедил мужчина в ответ дрожащим от злости голосом. — Если я узнать, что ты разговаривать с кем-то, я арестовать и их, и теб’я.       — И повесите на площади, да?       Пощёчина была несильной, без размаха, просто чтобы привести её в чувства. Слабая вспышка боли и звук удара о кожу — и вот, Вера стояла, снова потупив взгляд, прижав ладонь к пылающей стороне лица. Откуда в ней появлялась эта безрассудная, опрометчивая, глупая смелость? На короткие секунды она, сама не понимая как, внезапно лишалась всякого страха, разум застилало лишь одно чувство — гнев, такой всеобъемлющий, всепоглощающий, что вырывалось всё, что кипело в голове, всё, что она раньше никогда бы не осмелилась произнести вслух.       — Entschuldigung, — едва слышно проговорила Вера.       — Undankbare Schlampe, — процедил в ответ Вайс, приблизившись на опасно близкое расстояние, так, что от гневно брошенной фразы ей на лицо попала его слюна. Словно от кислоты, от неё начала жечь кожа. Девочка попыталась было смахнуть её с лица, незаметно, будто стирая слёзы, но мужчина вдруг перехватил её руку за запястье.       Вера испуганно подняла на немца взгляд и застыла, впервые увидев на его застарело-каменном, маскоподобном лице настоящие, неподдельные, живые человеческие эмоции. Его глаза вдруг вспыхнули ярко-голубым, их белки, от напряжения, покрылись бледно-красной сетью сосудов, а белые щёки и серые губы налились красками. Произошло то, что, по представлениям Веры, произойти никак не могло или, хотя бы, не должно было — немец показался ей живым. Нет, он и раньше злился, и раньше проявлял какие-то эмоции, и не раз, просто тогда это было… будто, не по-настоящему, будто раньше они проявлялись на его лице как-то по-другому, не совсем по-человечески. Возможно, она просто раньше никогда не рассматривала его лицо настолько вблизи?..       Мужчина сделал последний шаг вперёд, всё ещё держа девочку за руку, сжимая своими ледяными, словно вырубленными изо льда пальцами её тонкие кости, обтянутые полупрозрачной кожей всё сильнее и сильнее, и его тело прижалось к её, вжимая Веру в накалённый, острый край плиты.       — Если ты быть связана с партизанами или с городским сопротивлением, Вера не быть повешена, Вера быть отдана солдатам. Вера умереть смерть той женщины. Verstenden?       — Простите меня, — снова повторила девочка, сморгнув слёзы. Взгляд мужчины зацепился за это простое действие, и проследил за мокрыми дорожками, пока крупные капли не упали с её подбородка на его китель.       В вериной голове с ней заговорил голос мёртвой Марины, грубоватый, хриплый, как всегда обвиняющий. Хочешь быть такой, как я? Неблагодарная, глупая девчонка. Хочешь оказаться в том грузовике на моём месте?.. Вера покачала головой и надрывный, не истерический, а усталый плач сам вырвался из груди. Нет, она не хотела. Не хотела стать Мариной, не хотела стать Варей.       — Простите меня. Я не хочу умереть как они… Я всё поняла, — заикаясь, выдавила из себя Вера, проплакав с минуту. Немец, напряжённо закусив щёку изнутри, кивнул и медленно ослабил хватку. Выдохнул через нос, всё ещё бродя липким взглядом по лицу девочки. Гнев в его пылающих, искрящихся глазах медленно затухал, возвращая им привычный, равнодушный, ледяной покой. Во взгляде его было буквально видно, как его демоны и бесы медленно склоняли головы, засыпая, а будь они, проклятые его глаза, водной, беспокойной, бушующей гладью — как размеренно приходит штиль, не тот, что пестует ещё большую бурю, а тот, что знаменует её окончание.       — Если я узнать, что…       — Я не сделаю ничего запрещённого, обещаю, — перебив, тихо проговорила девочка охрипшим голосом и с мольбой взглянула мужчине в глаза, — прошу, не запирайте меня… п-прогулки — это единственное, что приносит мне радость. Я не сделаю ничего плохого, клянусь! Мне бы хоть иногда воздухом свежим подышать, на небо посмотреть не из окна да по снегу пройтись. Я так… хотя бы иногда чувствую себя живой.       — Хорошо, — подумав, всё же согласился Вайс и Вера облегчённо выдохнула, — если ты выполнять обещание. Если нет — я узнать об этом, узнать быстро и реагировать… grausam. Как это… Жестко. Und man sollte besser nie genau wissen, wie.       — Обещаю! — губ девочки коснулась тень улыбки, которую она тут же постаралась скрыть. Она отвернулась к плите, краем глаза отметив, что немец, успокоившись, отошёл обратно к обеденному столу, сел на табуретку, широко расставив ноги в высоких сапогах, потянулся к недокуренной сигарете, снова подпалил её зажигалкой и с большим удовольствием затянулся едким дымом. Его пристальные глаза чутко наблюдали за каждым вериным движением, пока она заканчивала приготовление успевшего подстыть ужина и накладывала его в тарелку.       — Guten Appetit, — тихо проговорила девочка, ставя перед мужчиной тарелку.       — Danke, — коротко кивнул немец и, когда Вера уже выходила с кухни, внезапно окликнул её. — Du isst nicht?       — Ich… Ich werde nach dir essen.              — Nein, — вдруг отрезал он. — Setzen Sie sich jetzt hin und essen Sie. Hier, — Вера недоумённо уставилась на мужчину, поджав губы, он, обернувшись через плечо, выжидающе приподнял светлые брови и нетерпеливо добавил: — Schnell!              Нервно дёрнувшись с места, девочка последовала указаниям и уже вскоре сидела напротив немца с тарелкой еды. На самом деле, есть ей не хотелось от слова совсем, после произошедшего желудок стянуло болезненным спазмом, а всё ещё стоящий перед глазами вид марининого обезображенного трупа вызывал стойкую, непроходящую тошноту. Вера сконфуженно ковырялась вилкой в тарелке, из-под опущенных ресниц наблюдая за мужчиной.       — Essen! — скомандовал он, заметив, что она так и не притронулась к пище, и девочка сразу засунула вилку в рот и стала механически пережёвывать. Спустя пару минут неловкого, напряжённого молчания, немец, доев последнюю картофелину, подал голос: — Was machst du, während ich weg bin? — а потом чуть ли не сразу попытался повторить реплику по-русски, но Вера робко перебила его.       — Ich habe verstanden. Ich… putze das Haus… Lese. Und… singe.       — Singst du? — спросил Вайс удивлённо, кладя вилку на стол. — Und was singst du?       Щёки её и кончики ушей горели так, будто их облили керосином и подожгли. Ей не нравилось столь пристальное внимание и, вообще, любое его внимание и, тем более, интерес к ней. А сейчас во взгляде немца и вовсе читалась весёлая заинтересованность, полностью сбивающая с толку. Вера поражалась тому, насколько быстро и полярно могло меняться его настроение. Скажем например, в одно мгновение он мог быть откровенно взбешен и зол, словно чёрт, а в следующее — скупо благодушен и невозмутим, и поэтому было совершенно невозможно определить его истинное расположение духа и то, насколько благосклонен он будет через минуту или две. Девочка смущённо пожала плечами.       — Russische Lieder.       — Sing mir.       — Nein, — ответила она как отрезала, чем удивила и эсэсовца, и себя.       — Nein?       — Nein.       — Hast du Angst?       Вера осторожно кивнула, продолжая жевать картошку с консервами, во рту, кажущиеся уже резиновыми. Немец усмехнулся, но улыбка быстро сползла с его лица и дальше он спросил вполне серьёзно, без тени веселья, и на русском: навряд ли девочка бы поняла его следующую, достаточно сложную реплику по-немецки.       — Я понимать, как ты здесь грустить. Наверное, ты только мечтать убить мен’я и сбежать. Ja?       Как же ей хотелось сказать: да! Да! Да! Да! Я ненавижу вас всем сердцем, всей душой, всем своим естеством! Я хочу чтобы вы умерли самой ужасной из возможных смертей, хочу чтобы вы страдали и мучались! Хочу, чтобы вся моя боль и боль моих близких были отмщены вашей болью, чтобы вы ощутили чувство, что хуже смерти — чувство доведённого до абсолюта безнадёжного отчаяния и полного одиночества, когда впору выть, но даже этого нельзя, и всё, что остаётся — это, мучаясь, молчать и просто помнить…       — Нет, — тихо ответила Вера, теряясь в размышлениях к чему была эта очередная провокация. — Я мечтаю лишь об одном: чтобы время обернулось вспять и никогда вообще этой войны не случалось, и мы с вами никогда не встречались, и все были живы.       Немец, опустив руки на колени, сидел неподвижно с ровной спиной и, не моргая, прямо смотрел на Веру. Её юное лицо — оно плохо скрывало эмоции, а покрасневшие от напряжения, сильно распахнутые глаза с, будто стеклянной, прозрачной пеленой слёз, что появлялись каждый раз, когда он с ней заговаривал, позволяли ему прочесть, точно как в открытой книге, всю её глубокую боль, обиду, печаль и страх. Ему вдруг захотелось представить, как девочка могла преобразиться, если бы улыбнулась, искренне, не вымученно и вынужденно, по-настоящему. Он никогда не видел её улыбающейся, выражение её лица всегда варьировалось лишь в диапазоне от напуганного до задумчивого и угрюмого, не больше, будто она и вовсе не была способна на другие эмоции. Хотя, впрочем, и причин для радости у неё не было никаких, стоило это признать.       Мужчина понимал, как она мучалась: мучалась, смотря на него и видя лишь убийцу матери, мучалась, чувствуя его запах, дыхание и прикосновения на себе, вызывающие в её голове какие-то, понятные только ей, но, несомненно, плохие ассоциации, мучалась, уходя к себе в комнату, где ждала лишь звонкая тишина. И, наверное, единственное, от чего она могла страдать больше, чем от горя по утраченной матери, это от полного одиночества и изоляции. Они съедали девочку изнутри — это было бы незаметно только дураку, неудивительно, что ей хотелось поговорить хоть с кем-нибудь, даже с вшивой, беспринципной шлюхой из квартиры напротив. Он уже давно словил себя на мысли, что ему не доставляли удовольствия её терзания и боль, не возникало при взгляде на неё, несчастную, обездоленную девочку, больше похожую на побитую дворняжку внутри чувства злорадства или ехидства, какие, по определению, должны были возникнуть, было лишь странное, гадкое, гнилостное послевкусие, от которого на душе становилось как-то уж совсем тошно и мерзотно.       Вера затаилась, настороженно наблюдая за мужчиной. Скривившись и отмахнувшись от навязчивых, неприятных мыслей, Вайс, наконец, отмер и несколько раз моргнул, встречаясь взглядом с большими глазами-блюдцами девочки. Сейчас она напомнила ему напуганного зайца, они смотрели точно так же, как она, когда их держали за уши. Его взгляд переменился, — девочка заметила это очень чётко, — точно, если бы в нём что-то не разбилось, а скорее треснуло или надломилось. Он резко посмурнел ещё больше, чем был до этого, и насупился, однако, следующая его реплика прозвучала отнюдь не угрожающе, а наоборот — конечно, с едва заметной, но осторожностью и мягкостью, и, скорее всего, это была высшая степень деликатности, на которую была способная его скупая на чувства, чёрствая натура.       — Теб’е… очень одиноко, верно?              Вопрос застал Веру врасплох в самом плохом смысле этого слова, — буквально ударив поддых, обнажив и открыв на обозрение самую чувствительную и кровоточащую рану. Она удивлённо моргнула пару раз, а потом из её глаз неконтролируемо потекли слёзы и девочка буквально сбежала с кухни к себе в комнату, подперев дверь стулом.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.