Тринадцать дней назад
Ямач на вялых после бессонной ночи ногах шагает по покрытой инеем невысокой траве, держа руки в карманах. Голову он не поднимает: солнце только начало восходить, и, преодолевая верхушки горных лесов на противоположном береге реки, оно слепит желто-оранжевым. В стоячем воздухе чувствуется холод — тот забирается под воротник пальто и заставляет едва заметно дернуть плечами. Чтобы доехать до этого места, Ямачу понадобилось почти сорок минут. Серен позвонила чуть ли не на рассвете — наверное, знала, что за ночь он так и не сомкнул глаз. Впрочем, из-за всего, что произошло, вряд ли она смогла заснуть сама. Ямач понимал ее как никто другой. Он долго не мог прийти в себя после чудовищного утра. Перед глазами все плясали пятна света, то блеклые, то необычайно яркие, как небо на рассвете. Ямач не присутствовал ни во время запоздалого визита пожарных и полиции, ни во время опознания трупов. Салих сделал все за него, и Ямач не был уверен, что когда-нибудь сможет отплатить ему. За то, что он нашел в себе силы оставить скорбь, за то, что пообещал помочь Чукуру с восстановлением. За то, что решил практически в одиночку вести подготовку к похоронам. В отличие от него, Ямач провалился в кромешную тьму, стоило ему оказаться на пороге дома. Мама, Дамла, племянники — все они вернулись, как только угроза миновала, и все обступили его. Спрашивали с него, кричали, хотели добиться внятного ответа. Но он не мог сказать. Он лишь смотрел на фотографию, молчаливо умостившуюся на комоде, пока, наконец, не поднялся к себе. Время текло быстро, так, словно Ямач был чем-то занят, хотя на самом деле он закрылся в своей комнате и не вышел оттуда даже к ужину. Подсветка гитары Эркина Корая горела в темноте, завешенная штора чуть колыхалась из-за порывов ветра, пробирающегося сквозь приоткрытое окно. Ямач просидел на кровати всю ночь, обняв себя за колени и уронив на них голову. Пару раз, еще до того как свет погас во всех комнатах, он слышал стук в дверь, но отпирать не решился. Знакомый голос шелестел, эхом отскакивая от стен и переходя в искореженные образы и тени. Это был Джумали — Ямач не мог обознаться. Джумали не винил его. Джумали не повышал на него голос. Джумали невесомо обнял его и уткнулся носом в макушку, как делал раньше. Он все говорил, говорил… Что отец зря так строг с Ямачем, что тот может выйти погулять в Чукур с соседскими детьми; что Ямачу не обязательно учиться стрелять, что он сможет добиться успеха в чем-то другом, не сопряженным с вечным кровопролитием и скрипучим голосом совести. Что Ямач волен выбирать собственный путь. Что он свободен — в отличие от всех остальных. Он ведь младше их всех… Отец уже не такой, как раньше, и не сможет сломить его. Ямач слушал Джумали вполуха, прильнув к фантомным объятиям, и бездумно смотрел в темноту прижатых к лицу ладоней. В груди было пусто, будто тоска прогрызла ребра, выела содержимое, проглотила что-то внутри — что-то важное, без чего невозможно быть тем, кем Ямач привык быть, — и оставила там полую область. Он лишь изредка вздрагивал, вспоминая, как пепел подлетал высоко в небо, контрастируя с розоватым небом, одновременно затмевая его. Пустота была к Ямачу милосердна и в то же время не спешила отпускать. Она звенела своими цепями, то и дело возвращала его куда-то в прошлое. Туда, где совсем еще маленький Ямач однажды поссорился с Селимом, а Джумали сначала отругал каждого, а затем помирил. Про три пули, вонзившиеся в тело, вспоминать не хотелось. Они с Джумали все решили, Джумали попросил прощения и пообещал помочь. Ямач не умел держать обиды на тех, кто раскаивался, но, как выяснилось, умел ненавидеть мертвецов. Ненависть к Чагатаю была все такой же: жгучей, острой, горькой. Мозг Ямача словно не осознавал, что все закончилось, что вражды больше не было. Ямач почти утонул в собственном бессилии, горе и злости. Но все, как ни странно, прекратил звонок Серен. Только услышав ее голос, отдававший беспокойством и неуверенностью, Ямач вдруг ощутил, как неприятно кольнуло сердце, до этого прятавшееся где-то далеко, в самом тесном и темном углу. Потому что Ямач прекрасно знал: когда Серен говорит так — что-то касается Арыка. Потому что Ямач любил Арыка — и вина за то, что он ради него сделал, пожирала не меньше. Ямач был сломан — иридиевый стержень растрескался, его осколки пронзили позвоночник и обездвижили. Но какая-то неведомая сила заставила его подобраться и выслушать Серен. — Прости, что беспокою тебя в такой момент… — тихо раздалось из динамика. — Что случилось? — хрипло спросил Ямач. — Я вернулась с Арыком в лофт, думала, что смогу поговорить, но не получилось. Он словно меня не слушал. Я уехала, но перед сном решила позвонить. Он до сих пор не отвечает, а сигнал показывает, что его телефон за городом. Ямач сглотнул ком в горле, прикрывая глаза. — Сбросишь локацию? — Хорошо. Ямач. — Что? — Спасибо тебе. Честно, я… Ямач вздохнул. Дальше он не слушал: сердце зашлось в гулком, быстром биении, а предательский скрежет вины и сожаления где-то в затылке не дал сосредоточиться на ее словах. Ямач молча поднялся и впервые за долгие часы открыл дверь. Утренняя тишина дома обдала его прохладой.***
Он видит мотоцикл Серен, припаркованный недалеко от берега. Воды Алибея стоячие, отражающие безучастный свет не греющего солнца и облепленные горным массивом по другую сторону. У лесов вдалеке скапливается утренний туман. Стоящая у мотоцикла Серен, заметив приближение Ямача, все не сводит с него глаз — а Ямач, наоборот, устремляет свой взгляд чуть дальше. Там, у самого берега, припаркован кабриолет Арыка. Сам Арык стоит к Ямачу и Серен спиной, опершись о капот, и не обращает на них внимания. Ямач даже не уверен, что Арык в принципе осознает их присутствие. Он, кажется, высматривает что-то на горизонте, у лесной цепи. Ямач подходит к Серен, но взгляд его по-прежнему прикован не к ней. Она признается: — Я не хотела тебя отвлекать, но боюсь, что я здесь бессильна. — Что произошло? На фоне тишины и безлюдья собственный голос кажется приглушенным и одновременно громким. Здесь никто не живет, даже покореженные домики, притиснувшиеся друг к другу, можно найти лишь за несколько километров отсюда. Здесь нет ничего, кроме едва текущих речных вод и осевшего на траву и верхушки сосен вдалеке инея. — Я не знаю, — пожимает плечами Серен. — Точнее, знаю, но не могу принять. Ямач внимательно ее разглядывает. Небольшие круги под глазами, уставший взгляд, ссутулившаяся фигура. Ямач не спрашивает, а утверждает: — Ты думаешь, что в смерти Дженгиза есть и твоя вина. Серен вместо ответа поднимает правую руку. Та сжата в кулак, и, когда Серен его разжимает, Ямач видит серебряную цепочку. Приглядевшись, он вспоминает, что уже видел ее десятки раз. Это цепочка Арыка, которую он почти не снимал. Разве что в одну из ночей, когда они заснули вместе… Тогда Ямач прикоснулся к ней, даже не подумав спросить. В голове вдруг острым звоном взрываются отрывистые слова Арыка: «От мамы». — Я нашла ее в лофте, — выдавливает из себя Серен. — Ольга подарила ее Арыку еще в детстве. Внутри что-то переворачивается, скулит, ноет… Ямачу вдруг хочется вобрать в легкие побольше воздуха, но он, как назло, не может. Почему-то голос Арыка в голове не замолкает. Он становится каким-то металлическим, неживым. Голос пригвождает Ямача к земле, словно приговор. Ямач слышит слова, которые Арык никогда не говорил. «От мамы, сына которой я убил». Ямач встречается глазами с совершенно потерянной, сокрушенной Серен. Такой Ямач ее уже видел. В первый раз она и Арык еще жили в Чукуре, в доме Вартолу. Серен рассказала Ямачу о том, что не давало ей спокойно дышать, заставляя раз за разом возвращаться к одним и тем же мыслям. О том, что представляли собой Эрденеты. Тогда же она попросила о помощи в поиске убийцы отца. Во второй же раз она уже знала, кто это. Не поделилась: слишком личными были переживания, слишком трудно давались объяснения. И Ямач понимал ее. «Или стреляй, или умри!» Салих залез Ямачу в душу, выпотрошил ее, чтобы помочь собрать заново. Еще чуть-чуть — и решением проблемы Ямача могла бы стать лишь ампутация головы. Теперь Серен немногим лучше, чем было ему в те далекие времена. Да, она не убивала своего отца, но она винит себя в том, что Арык убил своего. Серен разбита, подавлена, и сердце Ямача, едва копошащееся в груди, бьется в унисон с ее. Месть за отца — их общая травма. Единственное отличие лишь в том, что у Серен на Дженгиза не поднялась рука. Наверняка он хорошо к ней относился, намеренно или нет, но пытался загладить вину… Или же боялся, что однажды правда откроется. — Дядя называл меня своей «единственной жемчужиной», — вдруг усмехается Серен. Ямач не улавливает момент, когда Серен начинает делиться своим, личным, уходя от разговора об Арыке. Ямач понимает, что ей тоже нужна помощь — пусть даже она никогда в этом не признается напрямую. — И знаешь, что самое забавное? Оказывается, мой отец не был сторонником методов дяди. Он жил по закону, хотел, чтобы дядя завязал с торговлей наркотиками. А теперь посмотри на меня… — Она хмыкает. — Дядя вырастил из меня монстра, не щадящего никого вокруг. Я не пожалела ни семью бывшего дядиного партнера, которую расстреляли чуть ли не при мне, ни тебя. До Ямача слишком долго доходит, при чем здесь он. А когда доходит, он пытается воспротивиться: — Серен, не нужно… Но Серен его не слушает. — Я больше всего сожалею о том, как обошлась с тобой, — как-то умоляюще смотрит на него она. — Эта флешка, то, как потом тебя собирали по частям. Мы ведь наблюдали за всем с дрона. Ямач морщится. — Если бы я не отдала флешку, ты бы не пострадал. — Отдал бы кто-то другой, — парирует он. Он даже не замечает, как быстро у него находится ответ. Словно какие-то ментальные резервы подключаются, питая его, как бы руководя его действиями. И дело не только в эмпатии, ставшей его даром и проклятием, — а в самой Серен. Ямач видит в ней то, чего не видит в себе она сама. И он никогда не устанет это повторять. — Ты думаешь, что за все годы, проведенные в Чукуре, я не замарал руки чужой кровью? По моей вине умерли мои же люди. Дженгиз приказал свалить их в огромную яму. Серен слушает внимательно, и брови ее жалостливо сдвигаются. — Сколько тебе было, когда Дженгиз привел тебя в особняк? — внезапно спрашивает Ямач. - Пять, шесть? Что ты могла изменить? К тому же… у тебя внутри все еще бьется сердце, разве нет? — Ямач кивает на цепочку, зажатую в ее кулаке: — Ты ведь ее зачем-то держишь. Серен задумчиво опускает взгляд на цепочку. — Я не знаю, правда… — выдыхает она. — Вся моя жизнь оказалась обманом. Я не понимаю, как смогу смотреть Арыку в глаза. — Но он не говорил, что ты в чем-то виновата, — пожимает плечами Ямач. Он знает, что не говорил. И что никогда не скажет. И Серен тоже знает — поэтому молчит. — Значит, он так не думает. Если бы думал, то сказал бы. — Ямач вдруг горько усмехается и добавляет: — Он ведь делает только то, что хочет. Проходит несколько секунд тишины, прежде чем Серен покачивает головой: — Из-за его этой привычки мы оба натерпелись в детстве. Однажды дядя узнал о том, что мы прогуляли школу, и так накричал на Арыка, что тот ходил сам не свой целый день. Серен снова замолкает: видимо, ей становится не по себе от любого упоминания Дженгиза. Но Ямач делает вид, что ничего не произошло. Серен не из числа слабых, рано или поздно она справится. Время лечит — пусть не все, пусть раны заживают медленно, побаливая в процессе. Но она не потеряла сердце, а это самое главное. Когда Серен обнимает Ямача, тот не задумываясь обнимает ее в ответ. Едва уловимые отголоски ветра с гор позволяют, наконец, глубоко вдохнуть свежий утренний воздух. И Ямач вдыхает. Смотрит куда-то вперед, навстречу стремящемуся возвыситься слепящему солнцу, и чувствует, как становится самую малость легче. Серен говорит: — Иди. Тебя он выслушает. Отстранившись, Ямач заглядывает ей в глаза… Он вдруг понимает такую банальную истину, по какой-то нелепой причине открывшуюся ему слишком поздно: Серен знает. Знает давно, возможно, с самого начала. То, что она молча поддержала этот наверняка непонятный со стороны, свалившийся как снег на голову и Арыку, и Ямачу выбор, говорит о ней как о человеке еще больше. И Ямач кивает. Дав себе несколько мгновений, чтобы собраться с мыслями, он делает шаг вперед.***
Начатую бутылку виски в руке Арыка Ямач замечает не сразу. Он в принципе не смотрит на Арыка, пока не равняется с ним, становясь рядом. Любые слова, которые Ямач хотел бы или даже мог бы сказать, предательски застревают в горле. Туман клубится над лесом, не спеша рассеиваться, но утро последовательно берет свое. Зябкое, промерзлое утро — другого к началу зимы не найти. Ямач засовывает руки в карманы, успев пожалеть о том, что не оделся теплее. Об Арыке, не изменяющем своему привычному стилю даже несмотря на пробирающий до костей холод, нечего даже говорить. Когда Ямач все-таки решается перевести на него взгляд, то ему становится холоднее лишь от одной картины. Впрочем, Арык, по всей видимости, об этом не переживает. Откупоренный Dolmare в руке тоже неплохо согревает. Он вглядывается в обманчиво невозмутимый профиль Арыка. — Ты за рулем, — выдавливает из себя Ямач, тотчас загораясь желанием прикусить себе язык. То, что он говорит, то, как он говорит, — все кажется ему несвязным бредом. В голову лезут только лишенные всякого смысла цепочки слов, порой лексически несочетаемые. Перед Арыком он не может вести себя, как перед Серен. Перед Арыком он сам чувствует отвратительное, выскребывающее что-то на внутренней стороне черепа чувство вины. Ямач ощущает невыносимое желание провалиться сквозь землю, прекратить свое существование в качестве индивида. Хочется выблевать собственное сердце, с новой силой принявшееся биться о мерзкую пустоту у ребер. Отвратительное ощущение распространяется словно зараза, карабкаясь по позвоночному столбу. Ямач невольно вздрагивает, слыша сухой, бесцветный ответ: — Я знаю. И все снова проваливается в тишину. Ямач внимательнее присматривается к Арыку. Внешне в нем словно ничего не изменилось, но Ямачу кажется, будто что-то все равно не так. Чего-то не хватает в его взгляде — это «что-то» раньше опасно сверкало в черных как смоль радужках, внушало страх и одновременно завораживало. Затем страх пропал, осталось лишь непреодолимое притяжение. Один лишь взгляд Арыка вынуждал оставаться на месте, когда остальной мир приказывал уйти, и Ямач оставался. Все мыслимые законы вселенной переставали действовать, пространственно-временные границы ломались, так, что Ямач ощущал себя будто в другой реальности. Рядом с Арыком он чувствовал себя целым, цельным. Неуязвимым даже для тянущего к нему свои когтистые руки Чукура. Теперь этого «чего-то» нет. Ямач подходит к Арыку ближе, и с каждым шагом становится труднее вбирать воздух. Арык подносит бутылку виски ко рту. Его кадык дергается, когда он сглатывает обжигающий напиток, и Ямача синхронно обдает странным холодом. Он знает это состояние… Когда важно побыть одному, когда любое вмешательство, любое слово — сильнейший раздражитель. Но Арык ничего Ямачу не говорит. Он снова не обращает на него никакого внимания, лишь задумчиво разглядывает этикетку на бутылке. И Ямач решает попробовать пробить эту брешь. Тщетно или нет — не важно. Пусть Арык разозлится, пусть в его глазах, как раньше, в самом начале их пути, вспыхнет ярость, а сдержанное бешенство проломит границы зрачков и выплеснется наружу. Быть может, Ямач даже обрадуется. Он зовет Арыка по имени — сначала выходит неуверенно, голос кажется каким-то надломленным, неживым. Арык, впрочем, ничего не отвечает. Тогда Ямач пробует еще раз. Но осекается. Арык внезапно отрезает: — Не нужно. И переводит на Ямача взгляд — с виду привычный, ни о чем не говорящий взгляд. И все-таки чего-то в нем… — Я сделал это, потому что захотел. Ямач морщится. Он должен был догадаться: другого ответа от Арыка не добиться. Должен был догадаться, что ему тоже нужна поддержка. Арык за одну ночь потерял отца и старшего брата, да что там — он собственноручно застрелил их. И сделал он это лишь потому, что хотел его, Ямача, спасти. Но Ямач замкнулся в себе, позволил пустоте окружить себя. Он думал, что если Арык делал вид, будто совершенно ничего не случилось, то все так и было. Теперь Ямач осознает, что это совершенно не так. И понимает: тогда, в лесу, ему не показалось. Это не было мимолетное помешательство, не был просто шок от осознания произошедшего. Это было реальностью, которую стоило признать как можно раньше, но он не смог. В глазах Арыка почему-то не сияют звездные скопления. Не сталкиваются друг с другом небесные тела, не вспыхивают сверхновые, не посылают космические сигналы пульсары… В глазах Арыка пусто, и Ямач знает, кто в этом виноват. Он задыхается, его сердце заходится в неровном, рваном ритме. Ему хочется дотронуться до Арыка, хочется сделать так, чтобы они оба забыли обо всем, что случилось прошлым утром, но Ямач не смеет сказать даже слова. Потому что единственный виновник состояния Арыка — сам Ямач. Из-за него Арык застрелил собственного отца и брата. Из-за него помчался в ненавистный ему Чукур. Арык прикрывал Ямачу спину, успокаивал его на крыше, когда его собственный мир рухнул и пылился в обломках. Ямач ненавидит себя и в то же время не знает, что делать. Он уже смиряется с тем, что так и будет стоять как вкопанный, не смея вытянуть из себя и слова, как вдруг Арык говорит первый. То, как он это делает, контрастирует с бушующими внутри Ямача эмоциями. Они поднимают бурю груди и голове, сметают все на своем пути, в то время как голос Арыка звучит невозмутимо, бесстрастно и в то же время мягче. Арык словно объясняет что-то очевидное, само собой разумеющееся. Он говорит: — Я не ты. Говорит: — Ты любил своего отца. Ямач покачивает головой. Из груди рвется надрывистое: «А ты?» Разве ты не любил? Разве ты не поэтому хотел занять место Чагатая? Разве Шимшек не была подарком Дженгиза? Если не любил, то почему ты здесь? Но Ямач молчит. Перед глазами пляшут цветные краски, как тогда, ночью… Неясный холод окутывает его сильнее, чем холод зябкого утра. Хочется утонуть в этом холоде, захлебнуться с концами — лишь бы перестать чувствовать. Но Ямач вытаскивает себя оттуда силой. Арык смотрит на него, слегка накренив голову, и словно над чем-то раздумывает. Затем отталкивается от капота, оставляет бутылку на все еще покрытой инеем траве и, распрямившись, придвигается к Ямачу — так, что теперь тот отчетливо ощущает запах его одеколона. Ямач старается как можно незаметнее вдохнуть его, потому что близости Арыка всегда не хватало. Ямач смотрит на него теперь уже снизу вверх и борется с желанием провести по его лицу ладонью. Арык вдруг усмехается: — Теперь мы квиты. В этой усмешке Ямачу видится столько эмоций, что у него непроизвольно захватывает дух. И надломленность, и призрак вечно присущей Арыку иронии, и странная, отдающаяся эфемерным покалыванием в сердце нежность. Ямач порывается переспросить, но Арык опережает его. Не прерывая зрительного контакта, произносит: — Когда я хотел расправиться с твоим братом из-за Шимшек. Уже забыл? Ямач заторможенно ведет головой. Шимшек. Джумали… Ямач помнит. Помнит, как с неба посыпался дождь, как молнии обезобразили ночное небо. Как они с Арыком сцепились в словесной схватке посреди полуразрушенной улицы, а затем вселенная в очередной раз схлопнулась и затянула их окончательно. Помнит, как впервые почувствовал губы Арыка на своих. Они оба утопали то ли в жестокости, то ли в кажущемся неправильным, безумном желании. Но оба не хотели, чтобы это прекращалось. Арык хмыкает: — Возможно, тогда ты спас мне жизнь. Теперь от этой жестокости не остается и следа. Ямач лишь покачивает головой, скривившись. Разве это можно сравнивать? Разве все, что когда-либо сделал ради него Ямач, сможет перевесить это? Два одиночных выстрела, две пары глаз, мутнеющих, стекленеющих с каждой секундой… Ему кажется, что он не сможет с этим жить. Кажется, будто сожаления сточат его, как черви, что он исчезнет, сгорит изнутри. Он не может не ставить себя на место Арыка, потому что, в сущности, он на этом месте побывал, и слова Арыка попросту не укладываются у него в голове. Ямач любил своего отца, несмотря на все, что тот натворил. Несмотря на затягивавшую по самую шею трясину, на насильно вложенное Ямачу в руки оружие, на первую кровь, окропившую его ладони. Несмотря на то, что спустя долгие годы Ямач вернулся и ради Чукура положил на алтарь все, что имел. А Арык… Неужели он действительно смог отказаться от Дженгиза? Неужели он смог вырезать его из своей жизни, неужели ничего не дрогнуло у него в груди, когда он готовился нажать на спусковой крючок? Воспоминания пронзает озлобленное: — Дженгиз Эрденет. Я сказал тебе, что ты не посмеешь. Все, на чем строились прежние убеждения Ямача, теперь такое хлипкое, что вот-вот обрушится и Ямач упадет следом, переломав себе все кости. Он рвано выдыхает, опуская голову и проводя рукой по лицу. Он придавлен виной, словно обломками сгоревшего здания. Арык даже не дернулся, наблюдая за тем, как пошатнулся и осел на землю Дженгиз. Арык держал пистолет так же уверенно, как и до выстрела. «Я не ты». Ямач не может остановиться и мысленно, раз за разом, без остановки прокручивает эти слова. Вдруг пальцы Арыка аккуратно касаются его подбородка. Ямач рефлекторно сглатывает, ощущая, как по телу пробегает что-то легкое, едва ощутимое. Оно заставляет на мгновение отвлечься от щемящей боли в сердце и убрать руку с лица. А затем… Арык касается губ Ямача своими. Невесомо, осторожно и почти невинно. Ямач тонет в переполняющих его чувствах, обо всем забывает, когда руки Арыка ложатся ему на спину. Пустота на мгновение отступает, обнажая все, что Ямач чувствует. Боль, слабый отзвук надежды, любовь — они взрываются в сердце, начиненные шрапнелью. Ямач все-таки кладет руку на лицо Арыку и прикрывает веки, когда тот целует снова. Он отзеркаливает слова Арыка, сказанные им на крыше. Бросает на выдохе: — Прости меня… Заранее зная: Арык так же, как он, ничего не ответит. Ямач бы признался ему. Сказал бы, что влюблен так, что не может дышать, что слишком давно не чувствовал себя настолько полноценным. Что его сердце давным-давно оплетено шипастыми стеблями, несмотря на все опасения, запустившими процесс цветения. Что без Арыка он не жилец, что он раз за разом проваливается все глубже в яму, что единственный голос, способный его оттуда вытащить, принадлежит ему, Арыку. Но Ямач не может. После всего, что Арык для Ямача сделал, у него попросту не поворачивается язык. Здесь недостаточно простого «Я люблю тебя». Недостаточно сказать: «Я не могу без тебя жить». Ямач не уверен, достаточно ли хоть чего-то… Возможно, когда-нибудь, когда раны перестанут кровоточить, швы затянутся, а дышать станет легче, он сможет сказать ему. Но сейчас он слишком сломлен, чтобы пробовать. Слишком себя винит. Они оба сломлены — Ямач видит это по тишине в глазах Арыка. Видит отчетливо, ясно. Теперь, когда дыхание Арыка замирает в нескольких миллиметрах от его лица, сомневаться не приходится. Просто Арык другой. Он переживает по-другому, он справляется с болью по-другому. Возможно, Арык прав: он не Ямач. Он полная его противоположность, и поэтому Ямача так к нему тянет. Думать в ключе, предложенном Арыком, странно, дико и непривычно. Чувство вины слишком сильное, его отголоски замедляют мысли, тянут за собой, в темную топь. То, что Ямач сделал для Арыка когда-то в прошлом, меркнет на фоне пережитого вчера кошмара. И все же Ямач пытается. Потому что если не попытается — его затянет навсегда. Арык ведь здесь, с ним… Ямачу просто нужно время, чтобы прийти в себя. Время лечит — пусть не все, пусть раны заживают медленно, побаливая в процессе. Оно нужно им обоим, чтобы не навредить ни себе, ни друг другу. Ведь разрушен не только Чукур, но и империя Эрденетов. Арык не будет сидеть сложа руки и не позволит эффекту домино уничтожить все наследие семьи. Равно как и Ямач. Он обязан собрать воедино все, что пало по его вине, а затем… Арык словно читает мысли Ямача. Уже привычным движением поглаживая его по позвоночнику, говорит: — Возвращайся, когда захочешь. Только вот он вряд ли знает, что Ямач собирается делать дальше. Арык наверняка думает, что Ямач не оставит Чукур. На месте Арыка он бы уже давно сжег Чукур дотла — собственно, прежний Арык так бы и поступил. Но ровно сутки назад они вместе пробирались туда, держа пистолеты наготове, и Арык не сказал ни слова, даже когда они встретили Салиха. Конечно, Арык в чем-то прав: Ямач поедет в Чукур. Только вот мысли у него несколько другие, и теперь он осознает их отчетливей. Арыку обо всем этом знать пока, впрочем, рано, а потому Ямач кивает, не разнимая объятий, и отвечает: — Хорошо. Обязательно. Он вернется, чего бы ему это ни стоило. Когда Арык отстраняется и подходит к кабриолету, порываясь открыть водительскую дверь, Ямач его останавливает. Переводит взгляд на оставшуюся стоять на траве бутылку виски, затем — снова на Арыка. Тот не выглядит пьяным, но нельзя быть ни в чем уверенным. Ямач не может допустить, чтобы с ним что-то случилось. Когда Арык вопросительно приподнимает бровь, Ямач молча протягивает ему ладонь. Он не раз ездил на пассажирском, пока Арык гнал по автобану, а потому помнит, что он хранит ключ зажигания отдельно. — Давай. Я поведу, — бросает Ямач, не опуская руки. Арык запоздало хмыкает. Порывшись в кармане, он достает ключ и кладет его Ямачу на ладонь. Их руки на мгновение соприкасаются, и Ямач ощущает легкое покалывание. Взяв ключ, он дожидается, пока Арык переберется на другую сторону и дернет за дверь справа. Ямач уже привычно садится в салон, почему-то не чувствуя, что в машине Арыка он находится не на своем месте.***
Они расстаются под крышей паркинга, ведущего в лофт. Ямач долго стоит на месте, разрываясь между желанием сказать что-нибудь хотя бы отдаленно напоминающее обещание и невыносимым чувством неловкости. Арык тоже молчит до последнего, то ли терпеливо выжидая, пока Ямач выдавит из себя хоть что-нибудь, то ли обдумывая собственные слова. Ямачу кажется, что он вот-вот что-то скажет… Но ничего не происходит. Из-за поворота показывается машина, которая тут же останавливается, пару раз мигнув ближним светом. Вскоре оттуда выходит Метин. Скользнув по Арыку ничего не выражающим взглядом, он приветствует Ямача кивком. Метин выглядит неважно, как и почти все в Чукуре с недавних пор. При других обстоятельствах Ямач не стал бы его беспокоить, но свою машину он оставил недалеко от берега. Он приветствует Метина в ответ, открывает переднюю дверь… Прежде чем усесться на пассажирское, правда, поднимает голову, предсказуемо встретившись взглядом с Арыком. Пусть при Метине они не могут попрощаться нормально, но в остальном Ямач отказывать себе не хочет. Арык достает из кармана пульт от рольставней. Ямач возвращается в Чукур в смешанных чувствах. С одной стороны, он все еще не слишком сосредоточен, чтобы решать чужие проблемы, с другой — еще и ментально разбит. Ведь, прежде чем жизнь снова скатится в рутину, ему придется присутствовать на похоронах. Не только Джумали, а всех, кто погиб этой ночью. Ямач не спрашивает у Метина, сколько мертвых чукурских нашли, когда зачищали территорию, но догадывается, что счет идет на десятки. Арыку тоже предстоит присутствовать на похоронах. Ямач даже не представляет, что он скажет Ольге и скажет ли что-то в принципе. Что он убил Чагатая? Что он убил Чагатая ради Ямача? Ольга ведь наверняка даже не помнит, кто он такой… В голове вспыхивает острая боль, и Ямач прикладывает руку к виску. Решив оставить эти мысли на потом, он устремляет взгляд в лобовое стекло. — Находились ли вы на территории района Кочова в ночь происшествия? — Нет. — Слышали ли вы что-либо о происшествии от родственников, знакомых? Читали в новостях? — Нет. — Кто-то может подтвердить ваши слова? — Нет. Ямач чуть было не смеется, в первый раз услышав заветное слово «происшествие», но затем слышит его снова и снова, и становится не до смеха. Полицейские бродят по Чукуру весь вечер, записывают показания, опрашивают свидетелей, будто хоть одна из сторон действительно в этом нуждается. Но Ямач молча терпит весь цирк, понимая, что он необходим для красивой картинки. Скорее всего, Огедай уже успел прибрать СМИ к рукам, ну или же те перешли к нему по наследству. Несчастный случай — именно так это теперь называется. Журналисты жалостливо поджимают губы, наблюдая за разрушенными огнем зданиями, и безуспешно пытаются выловить несговорчивых чукурских для репортажа. Во время похорон пустота возвращается. Ямач молча погружает полотно лопаты в землю, так же молча ссыпает ее в могилу, стараясь не думать, что за уложенными в ряд деревянными досками спрятано тело его брата. Он больше размышляет о том, что кладбище растет как на дрожжах. Ямач оглядывает его на обратном пути и впервые за долгие месяцы ужасается количеству могил. Когда-то давно Дженгиз насильно притащил сюда Ямача и даже разбил могильные камни — теперь те снова стоят целые и невредимые. Что-что, а кладбища в Чукуре восстанавливать умеют. Чтобы Чукур жил, его дети должны умирать. Ямач отделяется от процессии. Он не спеша следует по извилистым дорогам, стараясь не сворачивать к покрытому гарью и копотью центру. Внимательно разглядывает жилые улицы, проходит мимо одной из немногих детских площадок — разумеется, сегодня пустующей. Вдыхает запах настоящего Чукура, не прикрытого высокопарными речами. И Ямачу становится не по себе. Потому что это не игры подсознания, не просто иррациональные опасения, а нечто большее. Осмысление мучительной правды, приправленное, однако, не прежним страхом потери и чувством вины. Ведь Ямач уже потерял все, что мог, а вина… «Чукур — наш дом, Идрис — наш отец!» «Почему ты не застрелился сам, малыш?!» «Ты должен заслужить место за этим столом». Он уже сполна заплатил за все, что сделал и что не успел. Его беспокоит другое. Ямач словно медленно, крадучись подбирается к самой сути Чукура, запоздало постигает ее другую, нестерпимую, отторгающую сторону. В одиночестве — чтобы никто не отвлекал, сыпля ничего не стоящими словами о братстве и всепрощении. Несколько месяцев назад, еще до смерти Селима, все эти расписанные стены тоже казались Ямачу чужими. Тогда же смутно знакомый голос запоздало подсказал ему ответ… Процедил: «Это вы не заслуживаете места за этим столом». Возможно, Ямач не согласен с окрасом, но что-то в этой мысли есть. Да и голос спустя месяцы он узнает с легкостью. С самого начала Ямач выражал свой внутренний протест голосом Арыка, и причина тому проста, если не примитивна. «Я делаю лишь то, что хочу». Ямач мечтает поступать так же. Он оказывается посреди небольшой площади: от нее лучами расходятся дома с выходящими друг на друга балконами, соединительными линиями бельевых веревок и невысокими порогами. Небо то ли по-осеннему, то ли по-зимнему хмурое, воздух затхлый… И Чукур — как на ладони. Не буквально, нет. Но Ямач почему-то ощущает, как бьется исполинское каменное сердце где-то под неподъемным пластом земли. Бьется слабо, немощно, просит о помощи. Однако Ямач знает: если опекать слишком сильно — яма разрастется. Непомерные аппетиты вернутся, человеческие тела снова будут уходить под землю. А когда яма слаба, то она совсем не страшная. Жалкая, побитая временем, не желающая признавать очевидных изменений, цепляющаяся за свой мир и порядки. Она совершенно ясна, словно препарированный труп издохшего зверя. И замешательство действительно уходит, уступая место равнодушию. Ямач осознает, что ему нечего бояться. Все кошмары он видел, многие — испробовал в реальности. За все эти годы яма проглотила сотни людей, утащила к себе в болото. Но теперь она засыпана пеплом и, чтобы не вдыхать его, вынуждена сомкнуть зубастую пасть. Не в силах больше смотреть, Ямач решает вернуться домой.***
Он запирается в кабинете отца. Роль-шторы плотно закрывают окна, кабинет оказывается погруженным в какую-то странную, бордовую полутьму. Здесь пахнет деревом и одновременно ничем — Ямач явственно ощущает, что кабинет не посещали несколько дней. Он подходит к письменному столу и проводит пальцами по поверхности, цепляя подушечками пальцев тонкий, почти незаметный слой пыли. Ямач садится за стол, тут же откидываясь на спинку кресла. Во внутреннем кармане пальто он находит нож и четки отца. Затем извлекает из-под пояса фамильный револьвер… Раскладывает предметы на столе и сглатывает горячий ком в горле. Они — лишь дань традиции, но Ямач никогда не был приверженцем традиций. Он даже не заметил, как стал добровольно носить с собой каждый из них. Боль снова настигает его, уже не такая острая, как по пути в Чукур, но он все равно хватается за голову. В ночь, когда Чагатай держал Ямача в лесу, он практически не спал. О прошлой ночи, проведенной в воспоминаниях об убитых Чагатаем братьях, и говорить нечего… Сейчас спать снова некогда, но тело Ямача отчаянно требует свое. Он отодвигает все в сторону и опирается локтями о деревянную поверхность стола. Тишина всегда плодотворно влияла на его мысли, и он надеется, что повлияет снова. Ему нужно думать о том, как исправить ситуацию. Как поскорее избавиться от полицейских и журналистов, как избежать длительных перебоев с поставками, чтобы люди не лишились дела. Как залечить их раны после пережитого — ведь многие потеряли сыновей, мужей и братьев. Но Ямач не может сосредоточиться. Он не сможет забыть, что такое Чукур. Теперь — никогда. — С самого начала… Что здесь было? — Болото. Мой отец иссушил его. — Хорошо. Но чем он его наполнил? Ямач горько усмехается. Покачивает головой, повторяя за Аличо, почему-то представшим в том сне в образе Наполеона: — Трупами. Сначала Ямач не узнает собственный голос — настолько чуждым абсолютной тишине кабинета тот кажется. Он разрезает ее одним ударом, полосует, заставляя брызнуть кровью. Но затем удивление испаряется. Ямач вспоминает, как Аличо тростью указал куда-то вперед… У кафе стоял отец и безуспешно пытался очистить кровь, попавшую на плитку. «Эта кровь не смывается, сынок». Ямач с трудом удерживает себя от того, чтобы пулей не сорваться с кресла. Он медленно встает, отходя на приличное расстояние. Он бегло осматривает кабинет: два стула напротив стола, диван, тумбы с вазами, вазоны с комнатными растениями, а позади стола — широкий дубовый комод с выдвижными ящиками. Комод венчают часы с вырезанными на деревянном корпусе вензелями. Ямач, наконец, понимает, почему в кабинете тихо: стрелки часов не движутся. Время в Чукуре действительно остановилось. В этом кабинете Ямач провел долгие часы с братьями и Акыном, продумывая план мести Дженгизу и Чагатаю; провел намного больше часов, совещаясь с отцом. Ямач не знает, что чувствует к этому месту. Ненависть, боязнь, отторжение — все сливается воедино, образует переплетение эмоций. Равнодушия, подобно тому, что он почувствовал на улицах Чукура, уже нет. В этом кабинете спрятано личное, и Ямача разрывают на части воспоминания. Ведь центр Чукура — не в кафе и даже не в одном из переплетений улиц, а здесь, в этом кабинете. Именно здесь мама выдала ему револьвер, здесь домашние поцеловали ему руку, как новому главе семьи; здесь он высказал отцу все о его похождениях, уже зная, кто такой Вартолу, и здесь же принимал решения, советуясь с Джумали, Селимом и Салихом. Потом Селима заменил Акын, а теперь… Ямач бросает мимолетный взгляд на стол, где так и лежат револьвер, нож и четки. Затем — на себя. Он до сих пор одет во все черное, и причина тому не траур. Чукур. Он захватил Ямача, его мысли и мечты. Ямач выходит из кабинета, и дверь за ним закрывается с такой силой, что, наверное, звук облетает половину двора. Ямач спускается по ступенькам, минует палисадник. Он спешит к себе в комнату — не обращая внимания на уставившихся на него парней у ворот. Ямач, наконец, определяется с тем, что чувствует по отношению к кабинету отца. Презрение. Пока Чукур под ногами у Ямача — в его жизни есть только смерть. Успокоиться ему удается у себя в комнате, после того как он принимает холодный душ. Запрыгнув в простые спортивные штаны и футболку, он завешивает шторы. На дворе день, однако из-за траура непривычно тихо. Но даже зная, что все домашние охвачены горем и никто не постучится к Ямачу в комнату, он все равно закрывает ее. Здесь он чувствует себя в безопасности только в одиночестве, среди своих старых плакатов и фотографий. Отзвуки чего-то настоящего, принадлежащего ему, а не Чукуру, заставляют его расслабленно вздохнуть. До смерти вымотавшийся, засыпая, он видит себя на крыше. На той самой, где он в последний раз собрался вместе с тремя братьями. Он стоит, всматриваясь вдаль, где заволоченное громоздкими серыми облаками небо валится на каменные лабиринты домов. В этом сне Чукур не горит, в этом сне Чукур не горел. Но Ямач не чувствует радости. Он безучастно наблюдает за тем, как миры наслаиваются друг на друга и как каменные лабиринты поглощает бездна. Трупы сверкают оттуда стеклянными глазами, бездумно глядя на Ямача в ответ.***
Он и сам не замечает, как проваливается в апатию. С каждым днем его силы угасают, и если бы не Салих, Ямач бы никогда не справился со всем, что скопом свалилось ему на голову. За считанные недели ему нужно заново наладить связи с местным участком полиции; нужно уверить партнеров в том, что сделок никто не отменяет, и заставить деньги прибывать как раньше; нужно, в конце концов, договориться с Огедаем — это и будет самая главная гарантия для Чукура. Но Ямач даже не пытается ничего делать. Он отдает бразды правления в руки Салиху, а сам лишь изредка помогает ему. Первое время домашние не замечают, что с ним что-то случилось: весь Чукур в трауре, и Ямач не исключение. Уже позже Акын пытается с ним поговорить, но Ямач вежливо отмахивается. Уже позже мама бросает на него косые взгляды. Ямач не избегает разве что Салиха, но тот и не спешит задавать вопросы. Он как всегда молча забирает часть груза с плеч Ямача, становясь его спасителем. Первую неделю после пожара в Чукуре орудуют службы, вести дела становится просто невозможно. Чукурские успевают перенести оружие с ближайших складов на периферию, деньги разбрасывают по частным домам, куда точно не сунутся полицейские. В Дере тоже небезопасно: территорию днями прочесывают вдоль и поперек. Салих соглашается с тем, что единственный выход из столь плачевного положения — Огедай. Он по-прежнему глава холдинга «Эрденет», все медиа у него в руках, да и связи с властью, должно быть, налажены. Лишь Огедаю выгодно, чтобы расследование завершилось как можно скорее, потому что трупы людей Дженгиза и Чагатая бросают тень и на его репутацию. Ямач даже сочувствует Огедаю. С одной стороны, тот будет вынужден много болтать на камеру о «мафии», которой каким-то образом перешли дорогу его честные отец и брат, а с другой — опровергать очевидную связь смерти Дженгиза и Огедая с пожаром в Чукуре. Впрочем, Ямач не сомневается, что Огедай как-нибудь выпутается. Раз в Чукуре произошел «несчастный случай» — значит, избрана позиция отрицания. А общественность… что ж, она проглатывала и не такое. Еще через неделю Чукур появляется в новостях лишь номинально. Оружие возвращают на склады и как ни в чем не бывало продолжают крышевать бары. Правда, узнавшие о пожаре партнеры названивают Салиху и интересуются судьбой своего товара. Тому совершенно не хочется с ними разговаривать и давать гарантии, он чуть ли не плюется, матеря их за спиной. Ямач лишь устало пожимает плечами. Никто не хочет поставлять в Чукур оружие, когда еще недавно там разгуливала полиция. Уже договорившись с Серен о встрече, Ямач осознает, насколько его не волнует все связанное с Чукуром. Он ни о чем не думает, отторгает любого, кто пытается с ним поговорить. Сосредоточившись на единственной цели — исправить ошибку, которую он совершил, ввязавшись в войну с Эрденетами, он действует машинально, запрещет себе отвлекаться на что-либо другое. На кого-либо другого. Пустота охватывает его медленно, незаметно поедая изнутри. Вернувшись домой со встречи, Ямач надеется, что все закончится как можно скорее. Он не хочет здесь находиться. Он хочет сбежать из Чукура. Теперь по-настоящему.***
Погода все сильнее напоминает зимнюю. Ветер звереет, вечер резво сменяет день, а днем солнце почти не появляется. Так, мигнет иногда среди облаков и исчезнет, посчитав, что этого достаточно. Ямач едва ли не стучит зубами, свесив ноги с крыши и наблюдая за распростертым перед ним Чукуром. Он часто сюда приходит. Здесь тихо и ни души, отсюда весь район как на ладони. Здесь можно вспомнить давно ушедшие времена, когда почти все братья Ямача собирались вместе. И совсем недавние, когда Ямач точно так же сидел на крыше и ничего не видел из-за застывших в глазах слез. Правду скрывать всегда трудно, от себя — тем более. И Ямач ее не скрывает. Ему тошно находиться внутри Чукура. В груди становится так тяжело и неприятно, будто собственные легкие вот-вот выйдут наружу через пищевод… Глядя на Чукур, Ямач представляет перед собой огромную клыкастую яму. И знает, что представления его не обманывают. Уж лучше так, будто бы за пределами… С высоты наблюдателя лицезреть развитие безумного эксперимента — разве что не записывать пометки в блокнот. Глаза Ямача открыты, он больше не бежит от правды. Та настигла его, загнала в угол. Чукур забрал у Ямача все. Трех братьев, племянницу, невестку, жену, отца, друзей и давних знакомых. Почва, удобрением для которой становятся трупы, никогда не выздоровеет. Чукур сломал Ямача, сломал иридиевый стержень, раскрошил тот и стер в костную муку. Ямач не ненавидит Чукур, нет… На самом деле все еще хуже. Ямачу в кои-то веки на Чукур все равно — и он даже не пытается ничего изменить. Он мечтает исполнить другое обещание, данное самому себе. Жаждет больше всего на свете.***
В один из немногих солнечных дней он стоит на домашней террасе, опершись о парапет одной рукой. В другой его руке — медленно остывающий чай. Ямач пьет не спеша, чтобы хоть немного продлить свое одиночество. Он раздраженно прикрывает глаза, слыша, как поскрипывает, отворяясь, дверь. Позади раздаются шаги, и Ямач уже смиряется с тем, что ему придется в очередной раз уходить от разговора. О Чукуре, если пришел кто-то чукурский; о собственных поступках, если пришла мама. Но, обернувшись, Ямач успокаивается. Это всего лишь Салих. Салих бросает на него короткий взгляд и, поравнявшись, тоже становится у парапета. — Поставки будут, сын моего отца, — говорит Салих. — На следующей неделе отправляем очередную партию. Ямач поджимает губы. Он давно уже не радуется подобным новостям: пустота слишком цельная, чтобы выпустить его хотя бы на мгновение. Ямач лишь благодарен Салиху за то, что не оставил в трудную минуту. Без него здесь бы все развалилось, причем еще в ночь нападения бойцов Дженгиза и Чагатая. Салих собрал чукурских, благодаря ему они продержались до утра. Он спас домашних, приказал вывести людей из горящего Чукура, оставив бойцов Дженгиза и Чагатая на Серен и людей Арыка. Даже выбившись из сил под утро, Салих не стал сидеть сложа руки, а выдвинулся в Чукур, чтобы зачистить территорию. — Отлично, сын моего отца, — запоздало кивает Ямач. — Спасибо тебе. — Ямач… Ямач вопросительно хмыкает. Внизу по ровно уложенной плитке куда-то спешит Саадет: видимо, Идрис-младший опять капризничает. Ямач следит за ее худенькой юркой фигуркой, покидающей двор дома Кочовалы. — Я знаю, в последнее время на ты такие вопросы не отвечаешь… — произносит Салих. — Но как ты? Ямач вздыхает. Притворяться, что он не ожидал подобного вопроса, он не собирается. Рано или поздно Салих все равно спросил бы. Возможно, лучше покончить с этим сейчас — дать понять, что Ямачу это не нужно, что он справится сам. В конце концов, его проблема не с Салихом, а с Чукуром. Ямач отвечает: — Не знаю. Салих к нему разворачивается. — Ты не хочешь со мной поговорить? Ямач молчит. Почему они все не понимают? Почему ничего не видят? Хорошо, Джумали не любил Салиха, не смог принять его, и горе Салиха не такое сильное. Но мама?.. Как она могла снова сдерживать слезы на похоронах и заревела лишь у себя в комнате? Зачем снова принялась строить домашних, почему все молча склоняют головы? Почему чукурские продолжают жить как ни в чем не бывало? Они похоронили своих знакомых и продолжают прежний путь. Те, кто потерял дом, вынужденно расселились по всему Чукуру, но за все эти недели Ямач так и не услышал, чтобы кто-то решил отречься от прежнего образа жизни, найдя в нем корень зла. Они в упор не видят, где именно находятся. Тогда почему видит он? — Ямач, мы ведь обещали друг другу: больше никаких тайн. Ямач устало смотрит на Салиха. Тот смотрит в ответ — жалостливо, понимающе. Ямач допивает свой чай и ставит армуд на парапет. Тот достаточно широкий, чтобы стекло не разбилось, упав с высоты третьего этажа. Ямач знает, что нарушил обещание, но сил не остается даже не стыд. Он не уверен, что Салих поймет, если он попытается объяснить. Он тоже многих потерял, но до сих пор стоит с гордо поднятой головой. Возможно, ему дают силы жена и сын… Или же он просто не позволяет себе сдаваться, потому что его стержень прочнее. Детство, прошедшее в ужасе, горечь обиды, раннее ожесточение — Салих закален куда лучше, чем Ямач. Нет, он не поймет. Ямач больше не видит перед собой Чукур, ради которого был готов пожертвовать жизнью. Он видит людей, которые по собственному желанию продолжают жить в иллюзии. Они столько раз его отторгали, что он не хочет наступать на те же грабли. У Ямача нет сил их переубеждать. Он не обязан их переубеждать. — Ты хочешь уйти? По спине Ямача пробегает холодок. Он разворачивается к Салиху и внимательно вглядывается в его сосредоточенное лицо. От того, настолько хорошо Салих его знает, становится не по себе. Как он вообще догадался? Почему не подумал, что Ямач просто слишком долго не может прийти в себя? Салих говорит: — Если хочешь идти к нему, сын моего отца, то я не стану тебя держать. И Ямач замирает. Все внутри леденеет, переворачивается… Ямач открывает рот, но все слова предсказуемо испаряются. Он не знает, сколько стоит так, прежде чем сипло выдает: — Откуда ты?.. Салих, кажется, пожимает плечами. Ямач не решается на него взглянуть. — Уже давно. Когда Арык приходил в Чукур, все наши собрались вокруг него и… брата Джумали-бея. Ямач проводит ладонью по лицу. — Брат Джумали сказал, чтобы я привел тебя в кафе, и я случайно увидел, как вы о чем-то говорили за углом. Не подумай, я понял, что стал свидетелем лишнему, и сразу позвал тебя. Ямач покачивает головой. Ничего лишнего тогда не случилось. Ямач всего лишь задал Арыку вопрос и ждал ответа. Как Салих понял? Неужели это настолько очевидно?.. Ямач понятия не имеет, что с этим делать. Он чуть не провалился под землю, когда Арык поцеловал его на виду у десятка чукурских. А теперь Салих. Интересно, он разозлился? Не понял? Он разочарован? — В ночь, когда ты исчез, а на Чукур напали, я попросил помощи у Серен. Они приехали вдвоем, за ними — куча людей. Арык не дал никому из наших и слова сказать, сразу за тобой поехал, — как-то грустно усмехается Салих. — Тогда у меня не осталось никаких сомнений. — И что дальше? — на грани слышимости произносит Ямач. — Что дальше? — переспрашивает Салих. Ямач морщится. — Что ты… думаешь? Салих шумно вздыхает. Он опирается обеими руками о парапет, задумчиво уставившись куда-то вперед. С террасы открывается вид на не тронутый пожаром Чукур. Переплетения одноэтажных домов с высотками на горизонте причудливые, в чем-то завораживающие. Раньше Ямач бы полюбовался. — Ей-богу, сын моего отца. Сказать, что я был удивлен — ничего не сказать. Ямач поджимает губы. Он так и думал. В принципе, ожидать чего-то другого было глупо… Если бы Джумали был жив и тоже узнал, Ямачу пришлось бы бороться за свою жизнь. Джумали бы не оставил от него и мокрого места. — Но тем утром, когда мы услышали крик и я бросился на крышу, узнав в одном из силуэтов твой… — Салих долго молчит. Видимо, воспоминания о найденном теле Джумали не дают ему собраться с мыслями. — Рядом с тобой не было никого, кроме него. Все мы были заняты Чукуром, но он поехал за тобой. Сын моего отца, прости. Я с самого начала должен был тебя поддержать. Ямач выдыхает. Картина того утра — одного из самых ужасных в жизни Ямача — вырисовывается перед глазами против воли. Он словно наяву ощущает прикосновение Арыка к щеке, его взгляд, его мягкий тембр. В ушах медленно нарастает писк, и Ямач пытается сконцентрироваться на воспоминаниях об Арыке, а не на том, что позади лежал Джумали в окровавленной рубашке. Арык, кажется, хотел что-то сказать… — Салих. — М? Ямачу трудно говорить, но он не может иначе. Он не хочет спасти одного лишь себя. Все эти долгие месяцы, которые Ямач начинал еще с прислуживания Дженгизу, Салих ни разу его не упрекнул. Даже когда остальные братья отказались от Ямача и он в очередной раз покинул родной дом — Салих окликнул его, сжал в объятиях. Он сорвался лишь однажды, но откуда ему было знать, почему Ямач скрывал подробности сотрудничества с Эрденетами? Он долго верил Ямачу на слово, даже когда тот уверял его, что ничего страшного в переселении Арыка в Чукур не было. И Ямач не хочет, чтобы Салих здесь оставался. — Уезжай в Эрбу, — говорит Ямач. — Забери Саадет, ребенка. Ты же хотел. Сколько мы туда ехали, десять часов?.. Там вам ничто не угрожает. На лице Салиха вырисовывается удивление. — Посмотри сюда, — кивает Ямач по направлению к Чукуру. — Здесь нет будущего. Мы только теряем, сын моего отца. Половины нашей семьи нет, другая половина разбита. Зачем все это? Чтобы в очередной раз крикнуть: «Чукур — наш дом, Идрис — наш отец!»? Чтобы снова возглавлять похоронную процессию? Все, что мы делаем, возвращается нам боком. Мы продаем оружие, и наши люди погибают от пуль. Я так больше не могу. Ямач все смотрит на теснящие друг друга постройки впереди — на крышах, кажется, мелькают одинокие силуэты. Чукурские уже на постах, смотрят в оба. Охраняют склады, в которых их хлеб и их же смерть. Салих не говорит ни слова. С одной стороны, Ямач понимает его замешательство, но с другой… Желание поделиться болью с Салихом раздирает изнутри, давит, напирает. Слез нет, но от этого не легче. И Ямача прорывает. — Салих, что ты пытаешься здесь найти? Что можно найти в месте, фундамент которого — засохшая кровь?! Чтобы спасти семью, я убил собственного отца, ты это понимаешь? Он говорил мне о каком-то долге, уверждал, что выстрелит в меня, если я не выстрелю в него, — умоляюще произносит Ямач. — Он лежал у меня на руках, смотрел на меня. Меня будто всего парализовало… Я застрелил его этими руками, понимаешь? Салих, ты понимаешь? Салих морщится. Он подходит к Ямачу, протягивает к нему ладонь, кажется, собираясь что-то сказать, но осекается. Ямач выдыхает: — Дженгиза убил Арык. Салих сглатывает. Спрашивает: — Что? — Застрелил его, потом застрелил Чагатая. Салих смотрит на Ямача глазами размером с блюдца. — Сын моего отца, ты… — Даже не приказал сделать это своим людям. Вбирать воздух становится труднее. Напряжение в висках нарастает, шум собственного сердца отдает помехами. В ушах слышится странный треск, рокот, затем сменяющийся писком. Кажется, Ямач никогда от этого не избавится. Все, что он старательно загонял подальше, глубже под кору мозга, разом выплескивается. Ямача выворачивает эмоциями наизнанку, он расплывается в нервной улыбке, вздернув голову. Он опускает руки на край парапета и сжимает тот так, что от напряжения на тыльной стороне его ладоней выступают вены. — Чукур ведь выгнал меня тогда… — смеется Ямач. — Будто бы я сам захотел убить отца. Будто бы меня это повеселило! На моей стороне остался только ты. — Ямач опускает голову, добавляя уже тише: — И он. Салих окликает его. Ямач вопросительно мычит. Он снова погружается в пустоту. Но там пока что не тихо: там все звенит, гудит и трескается, а до затишья далеко. Вот-вот появится образ светящегося таймера… Лабиринт из картонных стен будет подобен одной из фигур Эшера. — Сын моего отца, я не могу уйти, — произносит Салих. — Я ведь говорил тебе. Все с меня началось, и я все закончу. — Салих, не смеши меня. Думаешь, ты сможешь это прекратить?.. — усмехается Ямач. — Да тебя никто не послушает. Я прожил здесь все детство, ушел, вернулся, прожил еще три года — и до сих пор не знаю, как работает это место. Оно бездонное, мы все падаем, но конца не видим! Салих только покачивает головой: — Послушают. Сын моего отца, я понимаю тебя. Я даже представить не могу, через что ты прошел. Если бы передо мной стоял Идрис Кочовалы и умолял в него выстрелить, я бы точно сошел с ума. Да я был готов разорвать на части каждого идиота, кричавшего что-то тебе в спину, обвинявшего… Но и ты пойми меня. Почему я должен бежать? Здесь дом, который я так давно искал, здесь моя жена и ребенок. И я не могу оставить всех этих людей. Кто им поможет, если не один из Кочовалы? Рука Салиха опускается Ямачу на плечо, взгляд пронзает что-то глубоко внутри. Сдвинутые брови, серьезный вид… И вина — там, где-то на периферии зрачков. Ямач ее видит. Он порывисто выдыхает. Он тоже не мог отказаться от этих людей, ему тоже было сложно. Но у него просто не осталось сил. — Если я пообещаю тебе, что кровь больше не прольется, ты поверишь? — спрашивает вдруг Салих. — Это еще как? — хмурится Ямач. Салих понимающе кивает: — Не поверишь. Но я сделаю все возможное. Я даю тебе слово. Твой отец — и мой отец тоже. Если он завещал тебе охранять Чукур, то почему твой старший брат не может помочь тебе?.. Я никому не позволю садиться себе на шею, пусть только попробуют поступить со мной так же, как с тобой. Да, Чукуром должен управлять человек из Чукура — но разве я на такого не похож? Кажется, когда-то Ямач слышал эту фразу… Вартолу. Так говорил он. Ямач вздыхает. Возможно, Салих и прав. Ямача никогда не прельщала возможность бегать с оружием по району и диктовать свои условия. Он отучился в университете, получил нормальную работу. Чукур силой вернул его. И пусть теперь Ямачу трудно отказаться от оружия — у него больше нет сил его держать. Точно не ради Чукура. Давно — не ради Чукура. Ямач опускает взгляд свою футболку. Надпись на ней настолько красноречива, что Ямач на мгновение замирает. «Nerde Kalmıştık?» Ямач сокрушенно качает головой. Салих похлопывает его по плечу. Говорит, что скоро все наладится, что перебоев с поставками он не допустит. Говорит о родном брате отца — якобы тот нашел Салиха и хочет связаться. Ямач слушает вполуха. Он всегда чувствовал, что не был рожден для Чукура, и поэтому так отчаянно, остервенело пытался изменить его. Но не вышло — Чукур переломал Ямачу кости, однако не сломался сам. Бессилен оказался даже пожар. Если он что-то и смог, то лишь открыть Ямачу глаза. Та правда, которую он всегда знал, которая годами приходила ему во снах, мучила воспоминаниями о первом убийстве… Та же правда сейчас свободно разгуливает в его мыслях. Ямач не хочет иметь ничего общего с Чукуром. Гора из трупов настолько огромная, что из ямы можно выбраться без чьей-либо помощи.***
Он до последнего не сообщает о своем решении никому из домашних — лишь через несколько дней, когда все вещи уже собраны и последние сомнения отброшены, подходит к Салиху перед общим ужином. Салих спрашивает: — Сегодня? Ты уверен? Ямач кивает: — Да. Салих стискивает его в объятиях. Ямач обнимает его в ответ, похлопывая по спине. Он пытается вместить в короткую благодарность все свои чувства, всю свою привязанность, заранее зная, что это невозможно — и впервые осознанно называет Салиха не сыном своего отца, а братом. Салих притихает на глазах Ямача, замирает, смотрит неверяще. Ямач краем глаза замечает какое-то движение у двери… В проеме на долю секунды мелькает цветастое платье — и тут же пропадает. Уже после ужина, поднимаясь к себе, Ямач слышит твердый голос мамы. Обернувшись, он видит перед собой всех членов семьи: Акына, Караджу, Саадет, Дамлу, одетую в цветастое платье Айше… Салиха, стоящего в отдалении и устало опершегося о дверной косяк. Глаза мамы мечут молнии, но Ямач не ощущает абсолютно ничего. Пусть она кричит, пусть злится, пусть обвиняет его в том, что оставил на полпути… Ничего не изменится. Когда-то он не посмел попросить ее остаться — она вынесла его вещи, холодно вручила и столь же холодно смотрела в глаза. Теперь он поднимается за вещами сам. Ничего, кроме полупустого рюкзака и чехла с гитарой внутри, он не берет: незачем. Даже если здесь останется почти все, ему не жалко. За годы, проведенные в этом доме, все вещи Ямача успели пропитаться Чукуром, и он не хочет к ним прикасаться. Мама жестом останавливает Акына и Караджу, когда те пытаются подойти к Ямачу, уже стоящему на пороге. Он лишь усмехается. Наверняка она думает, что он еще вернется… Впрочем, неважно. Отсекая себе руку, чтобы зараза не распространялась дальше по телу, он не обязан никому ничего объяснять. Он в последний раз окидывает всех взглядом и открывает дверь. Выезжая из двора дома, он лишь на несколько секунд замедляется у ворот. Ребята — Махмуд и Эджевит — спрашивают его, куда он едет на ночь глядя. Ямач их понимает: его отстраненность и скрытность в последние недели не заметил только слепой. Но Ямач не собирается оправдываться. Он улыбается ребятам одними лишь уголками губ. Наверное, он будет по ним скучать… Он вдавливает педаль газа и поворачивает налево. Вечерний Чукур — тихое, ничем не примечательное место. Тонущее во тьме теней, осторожно питающееся холодным воздухом подкрадывающейся зимы. Что-то здесь есть — что-то привлекательное, заставляющее задерживать дыхание в неясном трепете. Ямачу не трудно признать: одна его часть всегда будет принадлежать этому месту. Он выйдет из Чукура, но она — нет. Она всегда будет тянуть его обратно. На выходе из Чукура Ямач вдруг слышит, как кто-то позади выкрикивает его имя. Замедлившись, он всматривается в зеркало заднего вида. Позади, на расстоянии нескольких десятков метров от него, стоит неброская машина. Рядом с ней белеют два приземистых силуэта — и машут Ямачу рукой. Когда он выходит из салона, силуэты бросаются к нему. Налетают, чуть ли не сбивая с ног. Он обнимает их сразу, и они вцепляются в него с такой силой, что ему становится страшно за свои кости. Караджа подает голос первая. Тот подрагивает, слова выходят нечеткими, речь — запутанной. Караджа говорит, что ее мама, Саадет и Дамла тоже хотели попрощаться. Говорит, что бабушка заперлась в комнате и никому не открывает, говорит, что оттуда слышно, как она плачет. Ямач вытирает слезу, катящуюся по щеке Караджи, и переводит взгляд на Акына. Тот тоже плачет, но выглядит так, будто понимает. Ямач говорит им возвращаться домой. Говорит, чтобы слушались старших. Говорит, что гордится ими… И, в последний раз обняв, отстраняется. Прежде чем они возвращаются в машину, судя по всему, наглым образом угнанную со двора, Ямач, правда, разворачивает Акына к себе. Шепчет: — Присматривай за всем. Если что случится — спрошу с тебя. Акын сглатывает. Усмехается запоздало, сквозь подступающие слезы. Ямач ему подмигивает и, похлопав по плечу, наконец-то отпускает. Он не спешит уезжать: долго смотрит Акыну и Карадже вслед, провожая их взглядом. Он кладет руку на коробку передач, лишь когда свет фар их машины скрывается за поворотом.***
Ямач был здесь всего дважды, но знает дорогу как свои пять пальцев. В последний раз он ехал сюда по пустующему автобану, и солнце медленно поднималась над центром города, отливая желто-оранжевым в огромных панелях головных офисов банков. Сейчас, в позднее вечернее время, на дороге не протолкнуться. Тысячи огней, и машинных, и тех, что освещают проезд с высоты сгорбившихся фонарных столбов, и даже тех, что зазывают посетителей неоном вывесок, мешают сосредоточиться, отвлекают своим многообразием. После темноты бездонных улиц Чукура все иное кажется непривычным — у Ямача двоится в глазах. Он проезжает по Галатскому мосту, затем по проспекту Камералты. Слева, среди утопающих в огнях высотных зданий, виднеется купол Галатской башни. Люди снуют по обе стороны дороги: кто небольшими компаниями, кто в гордом одиночестве. Когда до места назначения остается минут десять, Ямач сворачивает с автобана, и ночное мерцание города спадает. С каждой остающейся позади улицей, с каждым попадающимся на пути дорожным знаком, с каждой попыткой успокоить мысли и ускорившееся сердцебиение концентрироваться становится лишь сложнее. Сердце рьяно пробивает ребра в сумасшедшем стремлении выскочить наружу — и Ямач боится, что ему удастся. Он хочет добраться быстрее, чем это случится… Он прикрывает глаза лишь на секунду, впрочем, зная, что его не успокоит даже пуля в висок. То, что руководит Ямачем, намного сильнее, чем просто переизбыток свинца в теле. Даже если бы Ямач захотел — он бы не смог иначе. Он замедляется у самого въезда. Мерклое освещение ведет наверх по пологому подъему — Ямач слышит, как отскакивает от однотонных стен звонкая тишина. Он проезжает несколько этажей и краем глаза замечает классические и ретро-автомобили, припаркованные начиная с третьего. Камеры видеонаблюдения угрюмо просматривают прилегающую территорию, являясь единственным уровнем защиты. Впрочем, та особо и не нужна. Владелец этого места вряд ли позволит что-нибудь у себя отобрать. Ямач глушит мотор, паркует свою машину и, выйдя из салона, оказывается посреди длинного коридора. Ямач помнит, куда идти: вперед и налево. Просто странное оцепенение не дает ему сдвинуться с места первые секунд десять. Когда он все-таки решается, его шаги, кажется, тонут в тишине. Вокруг ни души, ни одного знакомого или незнакомого лица, и Ямач не знает, радоваться этому или нет. Достигнув места назначения, он стучит по роллетному полотну и запихивает руки в карманы джинсовки. Эхо от стука неприятно отдается в ушах и распространяется дальше, по пустынному коридору. Проходит секунда, две, пять… Ямач еле заметно вздрагивает, слыша, как ставни начинают подниматься. Почему-то он ощущает острое желание закрыть глаза — сердце выстукивает о ребра какой-то совершенно дикий ритм. Но он мысленно приказывает себе замереть, как если бы от того, насколько неподвижно он будет стоять, зависела его жизнь. Рольставни, наконец, поднимаются, и Ямач поднимает голову следом. Арык стоит напротив бильярдного стола, примерно в десяти метрах от Ямача, и держит пульт в руке. Проходит несколько мгновений оглушительного молчания, прежде чем Ямач выдавливает из себя неуверенное: — Ты сказал, что я могу вернуться.