***
Утром Стэл встал раньше и не стал будить парня, чтобы тот как следует отоспался. В доме, бывшем лишь убежищем, не было ни крошки еды, кроме воды, и он, недолго думая, направился на ближайший базар. На рынке он купил ещё тёплый, хрустящий хлеб, кусок сливочного масла, взбитого ранним утром, и несколько варёных вкрутую яиц. Завтрак был до смешного прост, даже спартански аскетичен, но большего в этом квартале найти было нельзя. Когда он вернулся со скромной провизией, Гайро не спал. Он сидел на краю постели, умытый, с влажными тёмными прядями волос на лбу, но всё в той же ночной рубахе, выданной Стэлом. Вид у него был пришибленный и растерянный; он словно не знал, как теперь существовать в этом пространстве после вчерашнего позора. Когда Стэл поднялся с подносом, где дымился крепкий чай, Гайро тяжело вздохнул, не в силах больше выносить молчание. Чувство вины душило его физически, сжимая горло. — Стэл, мне… мне безумно стыдно за вчерашнее. Прости. Мужчина молча опустил поднос на одеяло и присел на край кровати, лицом к нему. Его взгляд был серьёзен, но без гнева. — Ответь мне честно всего на один вопрос, Гайро, — тихо, но очень чётко произнёс он. — Вчера. Ты курил то, что не должен был? Гайро почувствовал, как по спине пробежал холодок. Искушение соврать, сделать всё не таким ужасным, было мучительно сильно. Но ещё сильнее было нежелание начинать их историю со лжи. Он опустил взгляд, разглядывая узоры на одеяле. — Да, — выдохнул он, и это слово прозвучало как приговор. — Я курил эту смесь. Но это был скорее очень крепкий табак, не наркотик. Я даю слово, что подобное больше не повторится. В нашем доме я в таком виде больше не появлюсь. Обещаю. Стэл тяжело, почти неслышно вздохнул. Последняя слабая надежда на то, что он ошибся, рассыпалась в прах. На мгновение ему даже захотелось, чтобы Гайро солгал — неубедительно, по-детски — лишь бы можно было сделать вид, что поверил, и оставить этот кошмар позади. Но следующая мысль настигла его мгновенно: Гайро сказал правду. Горькую, неудобную, но правду. И это был единственный по-настоящему взрослый поступок за всё это время. — Мне бы не хотелось, чтобы ты вообще где-либо появлялся в таком состоянии, — твёрдо проговорил прелат. — Тебе не нужно искать смелость или истину на дне бутылки или в дурмане. Достаточно спросить меня, если сам не знаешь ответа. Я отношусь к тебе серьёзно, настолько, что твои… легкомысленные порывы сбивают меня с толку, — он помолчал, собираясь с мыслями. — Ты верно сказал вчера. У нас была близость. И была договорённость. И это никуда не делось. Но для таких отношений, как наши, никогда не будет «удобного» времени. А сейчас и подавно. Во дворце зреет переворот, хотим мы этого или нет. Каждый мой шаг, каждое решение — это риск. Для меня. Для тебя. Для многих. Откуда взяться времени и силам на личную жизнь? Тем более на такую… сложную. Мы ведь не можем видеться часто просто так. Мы не друзья, Гайро. Я даже не друг твоего отца. У нас нет причин случайно пересекаться в коридорах. Потому так всё и выходит. Но это не значит, что мне до тебя нет дела, — Стэл посмотрел на него прямо, — всё это время я надеялся, что ты это понимаешь и принимаешь, раз уж сам начал всё это. Но вчера… вчерашнее заставляет меня сомневаться, что я поступил правильно. Я и без того переживаю, что ты молод, что твои ожидания бегут впереди тебя. Но мне хочется видеть в тебе взрослого человека. Терпеливого. Надёжного. А не то, что было вчера. Это недопустимо. Я этого терпеть не стану. Я ясно излагаюсь? Гайро внимательно слушал, глотая его слова. Где-то в глубине души он всё ещё спорил: «Время можно найти всегда, было бы желание!» Ему отчаянно хотелось, чтобы Стэл проявлял ту же инициативу, что и он, чтобы доказывал свою заинтересованность словом и делом. Но с другой стороны, он понимал. Понимал всю тяжесть положения и то, что его вчерашний срыв был чистой воды идиотизмом. И да, то, что Стэл утром пошёл за едой и теперь сидел здесь с ним, говорило о многом. Но почему-то этого всё равно казалось мало. — Да, Вы ясно излагаетесь, — почти шёпотом проговорил франт. — Больше подобного не повторится. Он не знал, что ещё сказать. Всё, что он хотел, он уже выкричал вчера, пусть и в уродливой форме. Ссориться снова он не хотел, это ни к чему не приведёт. И тогда Стэл сделал нечто совершенно для него неожиданное. Его строгие черты смягчились, а в уголках губ дрогнула едва заметная улыбка. — Мне приятно, что ты скучал, — признался он, и его голос потерял напускную твёрдость, став глубже и теплее. — Я тоже о тебе думал. По вечерам, когда не было сил ни на что, кроме как тушить свечу… вспоминал нашу поездку. Ты мне нравишься, Гайро. Будь иначе, я бы нашёл время и силы, чтобы вежливо и окончательно всё прекратить, не обременяя ни тебя, ни себя ложными надеждами, — он помолчал, а после продолжил, — я подумаю, как нам можно будет увидеться… Меня лишь немного смущает одно… Все наши встречи, так или иначе, заканчиваются в постели. Неважно, с чьей инициативы. Тебя правда устраивают такие отношения? — Я рад слышать, что Вы этого хотите, — голос Гайро прозвучал твёрже, в нём появились нотки его обычной, хоть и приглушённой, уверенности. — Но я также хочу указать на то, что мне и просто так приятно находиться с Вами. Быть рядом. Тем более, вдруг я устану и чего-то не захочу, — он слегка повёл плечами, пытаясь шутить, хотя сейчас с трудом представлял такую ситуацию. — Да и к тому же, я же не торговка с рынка, думаю, что и Вы это понимаете. Поэтому можете не переживать, о себе в подобном ключе я точно не думаю. Стэл кивнул, и в его глазах мелькнуло нечто похожее на облегчение. Он принял его ответ. Мужчина поднялся с постели, пододвинув поднос с едой ближе к Гайро. — Поешь, — заботливо обронил он и наклонился к франту, чтобы мягко коснуться губами его лба. Это было прощение. Принятие. — Если вместо чая хочешь вина, я налью тебе немного. Гайро покачал головой, и тень лёгкой обиды скользнула по его лицу. — Нет, спасибо. Думаю, мне стоит на время отказаться. Чтобы показать… что я могу быть трезвым. И что вчерашнее действительно больше не повторится. Ответ Гайро даже впечатлил. Во взгляде прелата промелькнуло уважение. Он кивнул, не настаивая. — Как знаешь. Чай пока не остыл. Он хорошо бодрит. Он отошёл к камину, чтобы подбросить дров, давая Гайро пространство и время позавтракать. В комнате повисло молчание, но теперь оно было не напряжённым, а скорее задумчивым и мирным. Стыд и обида медленно отступали, уступая место усталому, но прочному спокойствию. Гайро взял ломоть хлеба, стал намазывать его маслом. Простая еда казалась ему сейчас невероятно вкусной. Он чувствовал себя приручённым диким зверем, который наконец согласился принять пищу из рук хозяина. — Знаешь, — не оборачиваясь, тихо сказал Стэл, глядя на огонь. — Эта вся история вчера… Она выбила меня из колеи. Но сейчас, глядя на тебя… Я понимаю, что, возможно, был слишком суров. Просто я не знал, как иначе до тебя достучаться. Боялся, что иначе ты не остановишься. Гайро отложил хлеб. Он смотрел на спину Стэла, на его привычно прямые, но сейчас казавшиеся уставшими плечи. — Вы достучались, — так же тихо ответил он. — И я… я благодарен, что Вы не выгнали меня вчера взашей. И что… легли рядом. Стэл обернулся. Его лицо было серьёзным, но в уголках глаз таилась та самая, редкая мягкость, которую Гайро видел лишь несколько раз. И он не хотел, чтобы такого Стэла видел кто-то ещё. — Я не мог иначе. Это теперь наш дом. Эти слова — «наш дом» — стали окончательным перемирием. Они значили больше, чем любые клятвы. Гайро глубоко вздохнул, и последнее напряжение покинуло его тело. — Давайте поедим. И… просто побудем вместе. Хотя бы до обеда. Стэл молча кивнул, и в его кивке было согласие, понимание и та самая долгожданная серьёзность, которую так жаждал Гайро. Он подошёл и сел рядом на кровать, взяв ломоть хлеба. Они завтракали молча, но тишина между ними была уже не гнетущей, а мирной, живой, наполненной невысказанными, но понятными друг другу мыслями. Ссора закончилась. Впереди был трудный разговор и много нерешённых проблем, но в этот момент в маленьком доме купца Самуила царил хрупкий, но настоящий мир.***
Воздух в покоях графини был густым и холодным. От аромата увядающих цветов в вазе и ладана першило в горле. Но главная тяжесть витала между ними, незримая и давящая. Гильрея сидела у окна, глядя, как последние лучи солнца плавятся на стенах дворца. Её плечи были неестественно прямыми, спина прямая, всё в ней говорило о невероятном напряжении. — Завтра прибывает посол Серебра, — сказал Гистус. Его голос, обычно такой ровный и четкий, сейчас был тихим. Он стоял в нескольких шагах, будто боялся приблизиться. — Будут обсуждать детали брачного контракта. Боюсь, что это уже не предотвратить. Она вздрогнула и тут же осунулась. С самого первого дня, как она услышала о своём браке с принцем Вилмаром, она вела эту бесполезную и напрасную войну с королём. Она не хотела замуж ни за кого, кроме Гистуса, но этот союз был словно проклят всеми сразу, раз даже не имел шанса на рассмотрение. — Не говори, — выдохнула она, обернувшись. В её глазах стояли слёзы, в которых было всё — боль, гнев, отчаяние. — Говори хоть о чём-то другом. О звёздах. О своих книгах. О магии, которую ты способен творить… Только не о завтра. Он молча подошёл. Его тонкие пальцы дрогнули, прежде чем коснуться её щеки. Он чувствовал свой долг как собственный хребет. Клятва старейшин. Присяга королю. Логическая необходимость его временного правления для стабильности королевства. Это был безупречный, неумолимый план, в котором не было места для их любви. А она была. И она переворачивала всё с ног на голову. Каур просчитывал каждый ход, но просчитался в том, что не поддавалось расчёту. Он и не думал, что поперёк его запасного плана встанут эти проблемы с чувствами, которых никогда не должно было возникнуть. — Я не могу игнорировать реальность, Гильрея, — прошептал он. — Эта реальность — ад! — её голос сорвался на шёпот, полный слёз безграничного отчаяния. — Я стану вещью, пешкой! А ты… ты будешь сидеть на троне Бронзы и хранить королевство для сына, которого я рожу от другого! Разве ты не видишь, как это безумно? Не говоря уже о том, что сама идея наследников была практически утопией. Где гарантия, что она родит сыновей? А если вся её доля — это родить единственного ребёнка девочку? Вдруг она умрёт в страшных муках при родах, как умирали тысячи женщин до неё? — Вижу, — вздохнул Гистус. — Но я дал слово. А твой долг… — Мой долг — сгорать заживо во имя «долга»? — она вскочила с места. — Я не могу жить по схемам, я могу жить только чувствами! А все мои чувства — это ты! Её гнев сменился отчаянной, животной тоской. Она прижалась к нему, вцепилась в его одежду, вдыхая знакомый запах пергамента и трав. Она не могла смириться. И чем ближе подходил день заключения соглашения, тем сильнее всё в ней восставало против. Безумные идеи побега, самоубийства посещали всё чаще её воспалённое сознание. — Он заберет всё, Гистус. Даже память о том, что я была любимой женщиной. Я ничем ему не обязана. И не могу предать свою душу. Возьми меня. Возьми сейчас, как мужчина берёт женщину. Пусть не так, как мы мечтали… но пусть во мне будет часть тебя. Настоящего. Пусть это будет наш с тобой секрет, который никто и никогда не отнимет. Гистус почувствовал, как земля уходит из-под ног. Его привычный, упорядоченный мир трещал по швам. Долг повелевал оттолкнуть и быть твердым. Но её боль, её страсть были ураганом, который сносил все преграды. Его собственная, глубокая и иррациональная любовь к ней взревела внутри, заглушая голос разума, но он снова остановил её. Они уже пытались это сделать, и ничего кроме боли ей это не принесло. — Гильрея, прошу, перестань, — его голос был хриплым, полным внутренней борьбы. Он взял её за плечи, стараясь удержать на расстоянии, но его пальцы не слушались, жадно впиваясь в ткань её платья. — Мы пробовали. Неужели ты забыла, как тебе было больно? Я не хочу снова делать тебе больно. У нас и так есть тысячи других секретов. Мы можем быть вместе, как раньше. Зачем тебе эта жертва? — Потому что «как раньше» закончилось! — вырвалось у неё, и в глазах вспыхнул не просто испуг, а настоящая паника. — Не понимаешь? Меня могут отправить в Серебро завтра, через неделю, в любой миг! Чтобы я ждала там Вилмара, как подобает будущей невесте. И тогда… тогда у нас не будет даже этого шанса. Никакого. Она вырвалась из его слабеющих объятий и сделала шаг назад, её грудь высоко вздымалась. — Да, мне было больно. Я помню. Я боялась. Но это был наш страх и наша боль. А что будет там? Там будет просто боль. Холод. Долг. А я хочу знать, что такое быть с тобой полностью. Хочу унести это знание с собой, как самое дорогое воспоминание. Оно согреет меня в той постели. Оно заставит меня помнить, кто я на самом деле, — она снова приблизилась к нему, и теперь в её взгляде не было мольбы — была решимость, выкованная из отчаяния и любви. — Я не прошу тебя сделать мне приятно, Гистус. Я прошу тебя сделать нас едиными. Хотя бы один раз. Пусть будет больно. Но это будет наша боль. И она будет лучше любого удовольствия с другим. Пожалуйста. Пока ещё не поздно. Он не нашёл слов. Только действия. Резким взмахом руки он погасил все свечи в покоях, погрузив комнату в полумрак, где единственным источником света был угасающий закат, пробивавшийся сквозь стёкла. Его поцелуй был не мягким, а жадным, отчаянным, полным вкуса запрета, горечи предстоящей разлуки и той соли, что осталась на её щеках от слёз. Им двигала не только страсть, но и отчаянная попытка что-то доказать — себе, ей, миру. Что их любовь реальнее, чем договоры и короны. Сколько было этих тайных встреч? Он потерял счёт. Сначала — украдкой подаренные цветы, потом — разговоры в библиотеке, когда он рассказывал о звёздах и магии, а она слушала, затаив дыхание. Потом — первый, неловкий, испуганный поцелуй в тени арок летнего сада. Ему, искушённому мужчине, знакомому с женскими ласками, было нетрудно соблазнить юную графиню, пленённую его умом и силой. Он и сам не понял, как это произошло. Однажды он просто очнулся и осознал, что эта девушка с глазами цвета весеннего неба стала для него воздухом. Её смех отзывался эхом в его груди, её печаль становилась его болью. Он пытался быть разумным. В столице хватало прекрасных, доступных женщин, не обременённых статусом и долгом. С ними всё было просто и ясно. Но Гильрея перевернула весь его мир с ног на голову. Она стала его наваждением, его единственной, роковой ошибкой и величайшим счастьем. И теперь, прижимая её к себе, чувствуя, как трепещет её тело, он понимал — обратного пути нет. Слишком много ошибок было совершено. Слишком глубоко они вошли в жизни друг друга. Ему оставалось лишь подчиниться её воле, своей страсти и своему обречённому сердцу. Он следовал за ней, как за единственным светом в надвигающейся тьме, зная, что этот свет скоро погаснет, но не в силах отказаться от него сейчас. И когда наконец они стали едины, мир для Гистуса распался надвое. Одна его часть, животная и властная, ликовала. Это было пиковое переживание, венец всех его тайных желаний. Он наконец познал её целиком, не как возлюбленную, а как свою женщину. Её тепло, её прерывистое дыхание у его уха, её пальцы, впивающиеся в его спину — всё это было знаком обладания, мучительным и сладким исполнением того, о чём он грезил в бессонные ночи. В этом была пьянящая сила, головокружительная власть, опьяняющая близость. Он тонул в ней, и это было блаженством. Но другая часть — та, что была связана клятвами, долгом и разумом — сжималась в комок ледяной боли. Каждый её сдавленный стон, каждое напряжение её тела от непривычной боли отзывалось в нём ударом ножа. Он знал, что причиняет ей страдание, и это знание жгло его изнутри сильнее любого пламени. Он был не любовником в эту минуту, а палачом, который рубил последний мост, связывающий их с иллюзией невинности. Он полностью растлил её, и она погибала из-за него. Любовь и боль сплелись в единое, неразрывное целое. В каждом движении было и блаженство, и расплата. Он чувствовал её доверие, её абсолютную отдачу ему, и это доверие было тяжелее любой короны, которую ему мог надеть король. Он принимал её дар, её жертву, зная, что никогда не сможет ничего дать взамен, кроме этой одной, украденной у судьбы ночи. Когда всё закончилось, и он, затаив дыхание, лежал рядом, слушая, как бьётся её сердце, его охватила невыразимая, всепоглощающая нежность, смешанная с таким вселенским стыдом и отчаянием, что ему захотелось издать крик. Он притянул её к себе, прижимая так сильно, будто пытался вжать в себя, спрятать от всего мира, сжать в кулак утекающее время. Он обладал ею как мужчина. И он потерял её как человек. Для Гильреи эта ночь отпечаталась завершённым актом. Это было мучительно больно сначала. Но впервые Гистус владел ею так, как он мог владеть другими женщинами. Это долгожданное соитие, осознание, что её любимому мужчине приятно, отодвинуло боль на второй план, уступая место чему-то иному. Ощущению невероятной близости, запретной интимности, чувству, что они обманули всю вселенную, ненадолго украв то, что принадлежало только им. Она плакала и смеялась одновременно, чувствуя себя наконец-то его женщиной, а не будущей женой принца Серебра.***
Наступило очередное утро. Серое, промозглое и дождливое. Зима подошла к концу, весна пришла в столицу, но не в сердце графини. Она молча ковыряла вилкой в тарелке с дичью под соусом из лесных ягод. Стол был заставлен кушаньями на любой её каприз — сладкие пироги, солёные сыры, высушенные фрукты, но всё казалось ей безвкусным, словно пеплом присыпанным. Соглашение между королями Серебра и Бронзы было подписано. К счастью, из-за того, что принц Вилмар вернётся в столицу лишь в следующем году, ей позволили остаться под крылом у любимого дяди, которого она успела возненавидеть. Она понимала свой долг разумом, но сердце сжималось от обиды и боли. Холодное безразличие дяди ранило сильнее любого крика. Ах, если бы Тамерлан был жив, если бы у короны был кровный наследник! Вдруг всё было бы иначе? — Меня тошнит, — пробормотала она, бледнея и отодвигая тарелку. — От всего этого. От мыслей. От этой еды. — Госпожа, Вы так совсем себя изведёте, — вздохнула верная Алиа, убирая блюдо. — Поешьте хоть лёгкого бульона? Её тошнота участилась в последние дни. Встревоженная Алиа вновь позвала придворного лекаря. Старик, привыкший к «женским хворям» знатных дам, потрогал лоб, посмотрел язык, пощупал пульс. — Переутомление, госпожа, от излишних волнений, — заключил он, промокнув лоб платком. — Пропишу успокоительные отвары. Побольше отдыха и поменьше чтения меланхоличных книг. Весь дворец был уже по горло сыт истериками Гильреи и её попытками сделать из себя многострадальную жертву. Лекарь не стал исключением. «Пропишите яду, раз уж Гистус не может», — с горькой досадой подумала она, глядя в окно на струи дождя. Её дни текли однообразно и уныло, поблёкшие, как выцветший гобелен. Брак с принцем Серебра нависал над каждым мгновением, отравляя его. Уже не было места прежним беззаботным развлечениям — шумным пирам, прогулкам верхом, дурачествам с подружками. Всё казалось теперь лишённым красок и смысла. Единственным светом в этой серости были воспоминания. Они вспыхивали в сознании яркими, жгучими картинами: его прикосновения, его шёпот, мучительная и прекрасная боль первой полноценной близости, сменившаяся потом волнами неведомого ей доселе удовольствия. Она ловила себя на том, что трогала губы пальцами, вспоминая его поцелуи, или замирала, глядя в одну точку, переживая заново те ночи. Ей до боли хотелось поделиться этим с кем-то, выкрикнуть на весь мир о своём счастье, но она была заперта в клетке своего положения. Она даже позавидовала Гайро, который не так давно с улыбкой рассказывал ей пикантную историю о своей мимолётной связи с какой-то монашкой. Мужчины могли позволить себе такое — хвастаться, шутить, забывать. У них был выбор. Гайро — молодой герцог, он мог коротать время с кем угодно — с придворными дамами, вдовами, даже с проститутками из борделя, и это сошло бы ему с рук. Ему не нужно было думать о браке до тридцати, пока не понадобятся наследники. А она была всего лишь разменной монетой. Её будущее было предопределено, а её прошлое, единственное, что было по-настоящему её, должно было навсегда остаться тайной. И всё же её физическое состояние вызывало лёгкое недоумение. Да, тошнило от мыслей. Да, аппетит пропал от горя. Но эта усталость, накатывающая с утра, ещё до того, как она успевала подняться с постели? Это обострившееся обоняние, заставлявшее её морщиться от запаха жареного мяса или резких духов придворных? Когда ей в очередной раз стало нехорошо после еды, и она с раздражением отмахнулась от назойливых советов Алии, сказав, что лекарь уже пичкает её тошнотворными отварами, в дверях возникла знакомая тень. Гистус наблюдал. Молча, неподвижно, как статуя. Но он видел то, что упустил старый лекарь. Его взгляд, отточенный годами магических практик, подмечал мельчайшие детали: неестественную бледность её кожи, чуть заметную отечность по утрам, то, как она инстинктивно отстранялась от некогда любимых ароматов. Он видел не капризную барышню, а живой организм, в котором происходили странные, едва уловимые изменения. Его ум, всегда искавший причинно-следственные связи, стал складывать разрозненные факты в ужасающую картину. Его собственное лицо стало белее снега. Сердце заколотилось где-то в горле, сжимаясь ледяным комом страха. — Оставь нас, — его голос прозвучал низко и властно, не терпя возражений. Алиа и другие служанки удивлённо вскинули брови, но по кивку Гильреи поспешно ретировались. — Гистус? Что такое? — испугалась Гильрея, увидев его осунувшееся лицо. Он не ответил. Движения его были резкими, почти механическими. Он подошёл к окну и сорвал несколько колосков пшеницы и ячменя из декоративного горшка — старого символа плодородия и процветания королевства. Его пальцы, обычно такие твёрдые и уверенные, теперь заметно дрожали. Он что-то шептал на древнем наречии своего народа, и зёрна в его ладонях начали слабо светиться тонким зеленоватым светом. Они будто ожили, по ним пробежала дрожь, и они пустили хрупкие, почти невидимые росточки. Это был древнейший тест, магия жизни, отвечающая на самый главный вопрос. — Нет, — прошептал он, с ужасом глядя на ожившее зерно. — Этого не может быть. Так не бывает. Это против всех законов природы и магии… Мы же не… Он медленно опустился перед ней на колени, словно подкошенный. Его лицо было искажено гримасой немого ужаса. Он взял её ледяные, беспомощные пальцы в свои. — Да что такое? — неуверенно улыбнулась девушка, хотя вид мага не на шутку её напугал. — Гильрея… прости меня. Прости нас, — его голос сорвался на шёпот, полный отчаяния и невероятной тревоги. — Я думаю… я почти уверен… — он сжал её руку так, что ей стало больно, и выдохнул самое страшное. — Ты беременна. Гильрея застыла, словно её окатили ледяной водой с головы до ног. Сначала в её сознании не возникло ничего, кроме оглушительной пустоты. Казалось, сердце остановилось, а дыхание застряло где-то в горле, не в силах вырваться наружу. — Что? — это был не вопрос, а всего лишь короткий, бессмысленный звук, вытолкнутый из пересохшего горла. Она смотрела на него широко раскрытыми глазами, в которых читалось полное непонимание. Её разум яростно отрицал услышанное, пытаясь найти логику там, где её не могло быть. «Беременна? Но это же невозможно. Он ошибся. Магия обманула его. Я же… я же всё ещё дева. Мы были так осторожны…» Мысль, жгучая и стремительная, как молния, пронзила её мозг. Их близость. Они оба считали её безопасной уловкой, хитрым способом обмануть судьбу и традицию, не нарушив главного — её физической невинности для будущего мужа. Глупая, наивная детская игра во взрослую любовь. И тут ледяная волна ужаса наконец накрыла её с головой. Она почти задрожала, сжав его руку. — Нет… нет, Гистус, этого не может быть, — её голос стал тонким, испуганным, почти детским. — Ты же знаешь… мы же не… Я не могла! Это ошибка! Твоя магия ошибается! Но он смотрел на неё с таким искренним горем и такой уверенностью, что все её возражения рассыпались в прах. Он не ошибался. Зёрна не лгали. Жизнь всегда отвечала на вопрос жизни. И тогда осознание обрушилось на неё всей своей сокрушительной тяжестью. В её чреве. Ребёнок. Их ребёнок. Плод той самой страстной, отчаянной близости, которую она сама же и выпросила у него. Часть его. Часть их любви, которая должна была стать её тайным утешением, а стала смертным приговором. И за этой ослепляющей мыслью хлынула вторая, холодная и парализующая, словно удар кинжалом в спину. Дядя. Король Каур. Человек, для которого она была всего лишь пешкой в большой игре. Он обещал её принцу Серебра, заключил договор, скреплённый печатями и клятвами. А она… она принесёт ему бастарда. Незаконнорождённого сына колдуна. Вечный, неотмываемый позор для короны Бронзы. Она опозорит его, свой род, всё королевство. Её мир, и без того расколотый надвое, теперь рухнул окончательно, погребая её под обломками страха и отчаяния. — Он убьёт меня, — выдохнула она, и в её глазах читался первобытный ужас. — Он убьёт нас обоих. И… его, — её рука инстинктивно потянулась к ещё плоскому животу. Но сквозь трещины в её сокрушённой душе пробился тонкий, слабый луч света. Дикая, безумная, предательская надежда. Брак с Вилмаром… он расстроится. Ни один принц, тем более из гордого Серебра, не возьмёт в жёны опозорившуюся невесту с ребёнком в утробе, сколько бы золота Каур ни предложил. Она будет спасена от этой ужасной участи. Ценой всего остального. Она подняла на Гистуса заплаканные глаза, и в них читалась эта мучительная агония между страхом и надеждой. Гистус видел всё это на её лице — панику, ужас, зарождающуюся надежду. Его собственный разум уже просчитал все возможные исходы, и все они вели к катастрофе. Король не простит. Их ребёнка объявят выродком, а его самого — предателем, нарушившим клятву. Его казнят. Если не король, то старейшины. Они проклянут его за нарушение клятвы. А что сделают с ней? Какую жизнь она будет влачить из-за него? Мысль наезжала одна на другую и каждая ещё хуже предыдущей. В его сознании возник единственный, пусть и безжалостный, выход. Яд. Тихий, быстрый, безболезненный. Какой-нибудь отвар из тёмного корня, который вызовет обильное кровотечение и изгонит из неё эту проблему. До того, как что-либо станет заметно. До того, как прознает двор. Это было бы разумно. Практично. Это спасло бы её жизнь, его честь и хрупкий мир королевства. Он физически почувствовал тошноту от этой мысли. Как он сможет? Он не убийца. Он — хранитель жизни, знаток её тайн, а не палач. И это… это его плоть и кровь. Его сын или дочь. Их ребёнок, зачатый в любви, пусть и в безумии. Он видел, как она смотрит на него в поисках спасения, надежды или хоть какого-нибудь ответа. И он знал, что не сможет дать ей того, что диктовал разум. Он мог дать ей только одно. — Никто, — его голос прозвучал хрипло, но с внезапной, железной решимостью. Он притянул её к себе, прижимая так сильно, словно пытался защитить от всего мира. — Никто не узнает. Никто не тронет тебя. Я… я что-нибудь придумаю. Я найду выход. Он говорил это, чтобы утешить её, чтобы утешить себя, сам не зная, каким может быть этот выход. Зная лишь, что теперь его долг, его клятвы и его жизнь принадлежали не королю, а ей. И тому крошечному будущему, что пульсировало теперь в её утробе. Но вслед за этим ужасным мраком накрывал один единственный выход из положения. Он должен убить своего же ребёнка, убить последнюю надежду Гильреи на тёплые воспоминания об их любви. Он уничтожит не только невинное дитя, он уничтожит её, разрушит саму её суть, а вместе с ними и себя самого.***
Неделя, прошедшая после рокового открытия, стала для Гистуса адом наяву. Его комната погрузилась во мрак и хаос. Свитки с древними рецептами лежали в беспорядке, а воздух горько пах сушёными травами. Он был колдуном, а не лекарем. Его сила заключалась в управлении стихиями, в защите королевства от внешних угроз. Тайны человеческого тела, особенно женского, оставались для него тёмным лесом. Он лихорадочно искал ответ в своих книгах, выискивая любые упоминания о травах, «останавливающих цветение», «изгоняющих ненужную плоть». Он знал лишь, что в малых дозах некоторые из них могли предотвратить зачатие, если принять их сразу после. Но сейчас было поздно. Оставалось лишь одно — ужасная арифметика смерти: вычислить дозу, которая убьёт ребёнка, но пощадит мать. Каждый его эксперимент был игрой в кости со смертью. Он варил отвары, капал на них своей кровью, пробуя на ощупь их энергию — тёмную, едкую, разрушительную. Он дрожал от ужаса, представляя, как эта отрава будет действовать внутри неё, причиняя боль тому, кого он поклялся защищать. Наконец, он остановился на самом слабом из возможных вариантов — густом, тёмном настое на основе редких трав, что использовали, чтобы предотвратить беременность. Этим настоем пользовались как проститутки, которые искали временные решения в своём непростом существовании, так и дамы из знатных семей, которые едва смогли справиться с первыми родами и боялись повторения тяжелого опыта. Но все они использовали эти отвары до и после соития, потому Гистус решил сделать сильный экстракт из них. Он не был уверен ни в чём. Только в том, что иного выхода нет. Той ночью он пришёл к ней. Его лицо было серым от бессонницы и внутренней пытки, пальцы белыми от того, как сильно он сжимал маленький стеклянный флакон. Гильрея сидела у окна, обняв себя за плечи, пытаясь сдержать внутреннюю дрожь. За эти дни она исхудала, её глаза стали огромными и пустыми на бледном лице. Она металась между материнской радостью от осознания новой жизни внутри и леденящим душу страхом перед будущим. Она любила этого ребёнка, их ребёнка, но эта любовь была отравлена знанием, что ждёт его: клеймо бастарда, насмешки, ненависть, а, возможно, и скорая смерть от руки её же дяди. Она увидела флакон в его руке, и всё в ней сжалось. Никаких слов не было нужно. Её глаза наполнились слезами, которые уже не могли пролиться. Молча, не в силах выдержать её взгляд, он протянул ей отвар. Его рука отчаянно дрожала. Гильрея медленно, будто в кошмаре, взяла холодное стекло. Оно обожгло её кожу, как лёд. Она смотрела на тёмную, мутную жидкость, видя в ней не спасение, а конец всем их мечтам, всей их любви, воплощённой в этом крошечном существе. — Гистус… — её голос был едва слышным. Она сжала флакон так, что костяшки пальцев побелели, но поднести его к губам не могла. — Я не могу… Лучше мне умереть самой… Чем сделать это… Он зажмурился, содрогнувшись от её слов. В его груди что-то разорвалось, и ему захотелось закричать, разбить эту склянку, сбежать прочь. Но он остался. Он должен был быть её опорой, её скалой в этом бушующем море, даже если сам тонул. — Прошу тебя… не говори так, — его собственный голос сорвался, стал низким и надтреснутым. Он сделал шаг вперёд, осторожно, как к раненому зверьку, прикоснулся к её щеке. — Это… это должно облегчить твою участь. Это даст тебе шанс… жить. Ты должна жить. Ради меня. Он говорил это, едва сдерживая рыдания, заставляя себя быть сильным, потому что если рухнет он, то рухнет всё. Он смотрел на неё, умоляя, моля её простить его за этот ужасный, немыслимый выбор, который он был вынужден ей предложить. Гильрея смотрела то на него, то на флакон в своей дрожащей руке. И тихие, горькие слёзы наконец покатились по её щекам, словно пытаясь смыть страшный грех, который им предстояло совершить. — Если бы я вышла замуж уже через неделю, это можно было бы выдать за ребенка Вилмара… — её голос прозвучал тихо, с горьким осознанием. Впервые за всё это время мучительного ожидания она пожалела, что брак отложили. Мелькнувшая было возможность — родить уже женой, под защитой титула, сохранить жизнь и будущее их ребенку, пусть и вдали от настоящего отца, казалась теперь единственным спасительным выходом. И этот выход был для них закрыт. — Мы совсем не похожи… — тихо ответил Гистус. Он с болью смотрел на её черты, так непохожие на его собственные. — Если моего ребенка хоть в чём-то заподозрят… если он унаследует что-то от меня… тебя обвинят в измене. И казнят. Вас обоих. Это не выход. К тому же… — он сглотнул ком в горле, — это невозможно. Ваш брак через год. Горькая правда его слов висела в воздухе, не оставляя пространства для иллюзий. Гильрея закрыла глаза, пытаясь сдержать тяжёлые слёзы. Её пальцы, дрожа, сжали холодное стекло флакона так крепко, что казалось, оно вот-вот треснет. Она больше не смотрела на него. Она смотрела в никуда, в тёмную пустоту своего будущего. Потом её рука медленно, будто сама по себе, поднесла флакон к губам. Горький, вяжущий вкус мгновенно заполнил весь рот, вызвав рвотный позыв. Она сжала зубы, и с силой проглотила противную жидкость, чувствуя, как она обжигающим комком проходит вниз, неся с собой не облегчение, а смерть. Следом за горечью яда из её груди вырвался первый всхлип. Она зарыдала, потерянно и по-детски, вся содрогаясь от невыносимой боли. Гистус не выдержал. Он бросился к ней, буквально поймал её в свои объятия, чтобы она не упала, не ушиблась об пол. Он не мог смотреть на её страдания. Он бережно подхватил её, как хрупкую вазу, и опустился вместе с ней на колени, прижимая к своей груди, пытаясь своим телом забрать хоть часть её муки. — Прости меня, — его голос дрожал, срывался на шёпот, в нем слышались слёзы, которые он не мог пролить. — Во всём этом виноват только я. Мне так жаль… Если бы я мог что-то сделать… Гильрея, я так люблю тебя, но я абсолютно бессилен. Я ничего не могу сделать, что вынужден поступать настолько жестоко… Он гладил её волосы, её спину, чувствуя, как её тело бьётся в истерике у него на руках. Он держал её, свою любовь, своё величайшее счастье и своё самое страшное предательство, и тихо твердил одно и то же, как мантру, как молитву и как проклятие самому себе: «Прости меня… прости…» Он чувствовал, как по его спине бегут мурашки от осознания того, что только что совершил, и знал, что этот момент навсегда останется в его памяти самым тёмным и беспомощным. Алиа стояла за тяжёлой дубовой дверью, прислонившись лбом к прохладной резной древесине. Её ладони были влажными, а в ушах стучала кровь, заглушая доносящиеся из-за двери приглушенные звуки — сдавленные рыдания, прерывистый шёпот, леденящее душу молчание. Она не слышала слов, но ей не нужно было слышать. Она всё понимала и без них. Ей, выросшей в стенах дворца и видевшей все его тайны, не нужно было говорить о беременности. Она поняла это неделю назад, по утренней тошноте госпожи, по необъяснимой усталости, что ложилась тенью на ее лицо. И главное — по тому, как смотрел на Гильрею Гистус после того, как попросил всех покинуть комнату. Алиа мысленно кляла и его, и её. Безумцы. Глупая, влюблённая девочка и колдун, забывший о долге. Лишиться невинности до брака — уже было неслыханным риском, игрой с огнём. Но забеременеть… Это было самоубийством. Алиа сжала кулаки. Эта беременность, которая в браке с принцем стала бы радостью и спасением даже без любви, сейчас была петлёй на шее у них всех. Она разрушала всё: будущее госпожи, хрупкий мир королевства, жизнь самого мага. И теперь ей, простой служанке, предстояло хранить эту страшную тайну. Нести этот груз до конца своих дней. Одна неверная фраза, один случайный взгляд, выданное волнение — и смерть придёт не только к ним, но и к ней. Она была соучастницей просто по факту своего молчания. Из-за двери донёсся новый звук — сдавленный, горловой крик, полный такой безысходной муки, что у Алии по спине побежали мурашки. Потом послышались тихие, отчаянные слова мага, полные саморазрушения и вины. А после наступила звенящая, давящая тишина, страшнее любых рыданий. Алиа зажмурилась. Перед её глазами встали образы: ярость короля Каура, холодные глаза палача, плаха. Она судорожно вздохнула, пытаясь загнать обратно подкативший к горлу комок страха. Её долг был ясен. Её судьба навсегда прикована к судьбе её госпожи. Она выпрямила плечи, смахнула предательские слёзы и снова замерла в немой, верной страже, обрекая себя на вечное молчание. Она будет мыть окровавленное белье, будет лгать лекарям, будет смотреть в глаза королю и принцу Серебра, храня за пазухой змею, способную убить их всех. Ради той испуганной девочки за дверью, за которой она ухаживала уже столько лет. Ради той крупицы любви, что еще теплилась в этом аду. Ради того, чтобы просто выжить. А за дверью царила гробовая тишина, такая же густая и тяжёлая, как и та, что опустилась на спальню. Алиа, прислушиваясь, слышала лишь прерывистое, хриплое дыхание Гистуса. Плакал теперь только он. Его скупые, мужские слёзы были, пожалуй, страшнее любых истерик её госпожи. Они говорили о полном крахе, о бессилии, о такой боли, перед которой даже мужчина не смог выстоять. Гильрея лежала в его объятиях, словно кукла с пустыми глазницами. Вся её энергия, всё отчаяние и ярость вытекли вместе со слезами. Осталась лишь всепоглощающая, бездонная усталость и чувство потери, настолько острое, что даже дышать было больно. Мысли путались, в голове звенело. «Лучше бы мы никогда не встретились», — мысль пронеслась в его голове, как клинок. Лучше бы он остался на островах, а она — далёкой, недосягаемой принцессой. Чем познать такую любовь и заплатить за неё таким адским горем. Но пути назад не было. — Теперь всё? — её голос прозвучал глухо, безжизненно, будто доносясь из-под земли. Гильрея не смотрела на него, уставившись в потолок. — Его больше нет? Маг сглотнул ком в горле, чувствуя, как по щеке скатывается очередная предательская капля. Он ненавидел себя за эту слабость, но не мог остановиться. — Должно начаться… кровотечение, — он вынудил себя сказать это слово, пытаясь дистанцироваться от ужаса его значения. — Этой ночью или завтра… — Он притянул её ещё ближе, пытаясь согреть своим телом её окоченевшую душу. — Я буду с тобой. Я не оставлю тебя. Ты не будешь одна. Я обещаю. Гистус говорил это, зная, что это всё, что он мог ей предложить. Он не мог забрать боль. Не мог повернуть время вспять. Он мог только быть рядом. Держать её руку, когда её тело будет избавляться от их ребёнка. Менять окровавленное бельё. И жить с этим грузом до конца своих дней. Горький, вяжущий вкус трав ещё долго стоял во рту, парализуя язык и нёбо. Гильрея лежала, прислушиваясь к собственному телу, ожидая, когда же начнется обещанная боль — резкая, безжалостная, но хоть какая-то расплата, подтверждающая, что кошмар реален и дело сделано. Но боль не приходила. Была только пустота. — Я лягу, — её голос прозвучал глухо, без интонаций. Девушка осторожно приподнялась, и Гистус, мгновенно встрепенувшись, поддержал её под локоть. Его прикосновение, обычно такое желанное, сейчас казалось чужим и обжигающим. Она не позвала его, не посмотрела на него, просто молча направилась к своей постели, к единственному месту, где можно было укрыться от этого ужаса. Гильрея сделала несколько шагов, чувствуя под ногами мягкий ворс ковра. И вдруг мир опрокинулся. Пол ушёл из-под ног, а стены и потолок слились в хаотичный водоворот. В ушах зазвенело, а в глазах потемнело. Она не успела даже испугаться, не успела вскрикнуть. Её тело обмякло и тяжело, как мешок с песком, рухнуло на пол, в нескольких дюймах от резной ножки кровати. — Гильрея! Его вскрик был полон такого животного ужаса, что казалось, стены дрогнули. Он не видел, не думал, он бросился к ней, подхватывая её безвольное тело на лету, едва не поскользнувшись на ковре. Дверь с грохотом распахнулась, и в комнату ворвалась Алиа. Её лицо, обычно сдержанное и покорное, было искажено смесью страха и ярости. Графиня лежала бледная, неестественно легкая, глаза закатились под веками. Никаких признаков боли, никакой борьбы — только пугающая бессознательность. «Слишком сильный. Яд слишком сильный», — мысль ударила его с силой физического удара. Его собственное творение, его расчёт — всё было неверным. Он не рассчитал её хрупкость, силу трав, магию своего отчаяния, которая могла исказить всё. Он думал, что убивает их ребёнка, а вместо этого убивал её. — Нет… Нет, нет, нет! — он забормотал, судорожно прижимая её к себе, пытаясь нащупать пульс на её тонкой, холодной шее. Его пальцы дрожали так, что он ничего не мог почувствовать. — Гильрея! Очнись! Дыши! Прошу тебя! Паника, холодная и всепоглощающая, сдавила ему горло. Он был могущественным магом, но сейчас он был просто испуганным мужчиной, держащим на руках самое дорогое, что у него было, и понимающим, что именно он своими руками только что уничтожил это. — Что Вы наделали?! — с ужасом спросила она и, не раздумывая, бросилась к ним и буквально вырвала Гильрею из его ослабевших объятий. Гистус, парализованный ужасом, позволил ей это сделать. Он не мог совладать с собственной дрожью. Алиа опустилась на колени, прижав пальцы к тонкой шее графини. Мгновение тянулось вечностью. Потом её плечи дрогнули, и она облегчённо выдохнула, закрыв глаза. — Она жива. Пульс есть, — прошептала она, больше для себя, чем для него. Волна такого же безумного облегчения на мгновение смыла и ужас Гистуса. Он совсем ослаб рядом, проводя рукой по лицу. Облегчение Алии быстро сменилось обжигающим гневом. Она подняла на него взгляд, и в её глазах пылал огонь осуждения, который никогда бы не посмел появиться там в иной ситуации. — Как Вы могли… — её голос дрожал от сдерживаемой ярости и боли, — она же ещё девочка… Наивная, глупая девочка, которая доверилась Вам! А Вы… Вы… — она не нашла слов, способных выразить весь её ужас и презрение. Гистус молчал, опустив голову. Любые оправдания, любые доводы рассудка тонули в океане его вины. Она была права. Абсолютно права. Ему нечего было ответить. Сжав губы, Алиа поднялась и потянула за собой графиню. Гистус собрался и осторожно поднял её на руки, чтобы уложить в постель. Они уложили Гильрею на подушки, Алиа поправила одеяло. — Вам нужно уйти, — бросила она через плечо, не глядя на него. — Сейчас. — Нет, — его голос прозвучал тихо, но с непоколебимой твердостью. Он сделал шаг к кровати. — Я обещал ей. Я остаюсь. — После того, что Вы сделали?! — прошипела Алиа, развернувшись к нему. — Именно после этого, — он посмотрел на неё, и в его взгляде она увидела такую бездну отчаяния и раскаяния, что её собственный гнев немного поостыл. Он был сломлен. Но не уйдёт. Маг не стал ждать разрешения. Просто подошёл к кровати и опустился на пол у самого изголовья, прислонившись спиной к резному дереву. Он не смел лезть под одеяло, не смел даже прикоснуться к ней. Он просто будет здесь. Алиа постояла минуту, борясь с собой, потом с резким вздохом развернулась и вышла, громко хлопнув дверью. Но она не пошла за стражей. Она осталась на своём посту за дверью, охраняя их обоих теперь. Дыхание Гильреи выровнялось, стало глубоким и спокойным, почти неестественно ровным после недавней бури. Она погрузилась в глубокий, целительный сон, дарованный, возможно, теми же травами, что должны были принести ей боль. Гистус не сводил с неё глаз. В тишине комнаты он молился. Не богу, которого принял, став хранителем Бронзы, а чему-то более древнему, личному. Он молил о прощении. За свою слабость, за свою гордыню, за ту страшную боль, что он причинил единственному человеку, которого любил. Он сидел на холодном полу, охраняя её сон, и в его сердце не было места ничему, кроме тяжелой вины и безнадежной мольбы о шансе не для него, а для неё. «Боги, заклинаю, пусть она будет счастлива…»