ID работы: 10768833

Говорят, тут обитает нечисть

Слэш
NC-17
Завершён
511
автор
Размер:
486 страниц, 48 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
511 Нравится 1283 Отзывы 210 В сборник Скачать

19

Настройки текста
Примечания:
Развалины старые. Густой туман обволакивает всю округу, разнося серую сырость. Шань сидит на полу, который весь покрыт строительной пылью. В одежде непонятной, которой у него никогда не было, с ногами босыми, которые холодит вязкой сырью. Пальцы почти тонут в непроглядном тумане. Рыжий на пробу шевелит ими, разгоняя туман, поднимая мглу вверх клубами. А под ним невесть что. Камни острые, да асфальт надтреснутый. Рыжий головой крутит, пытаясь понять, где он. А где он — хер знает. В такие места просто так не забредают. Только если по-глупости, случайно или в приступе лунатизма. Это похоже на бред температурный, когда та уже под сорок, в голове сплошной кисель, а двигаться и вовсе с трудом получается. Шань с земли поднимается, отряхивает лохмотья, которые на него нацепили: рваные все, в дырах залатанных неаккуратно. Он пытается вспомнить что вчера было. Ведьма была. Пойло было. Тянь с белой горячкой. А потом темнота. А вот этого всего — нет. Он понять пытается, как эта хрупкая на вид леди умудрилась с него форму снять, да нацепить эту дурь, больше похожую на холщовый мешок. Ещё и пыльный. Леса вокруг как и не бывало. Тут, кажется, раньше город стоял с высотками красивыми, стеклянными. Тут, кажется парки с зелёными насаждениями были. Тут, кажется, целый город неведомой ебаниной снесло, или цунами, или ветром, где все три балла по Кобальту и не видно ни зги на расстоянии вытянутой руки. По Бофорту все двенадцать. По ощущениям — настоящий, мать его, Армагеддон. Только после такого, обычно, природа верх над цивилизацией берет, прорастает через крошево бетонных плит крупными вьющимися корнями, плющом оплетает остатки высоток, намертво охватывает зеленью дома и машины, брошенные хозяевами. А этот город пустой. В нём словно и не жили вовсе. На него всем плевать было. Его оставили, как только отстроили и не возвращались. В нём жизни не было. Была красота, которая под влиянием стихии прогнила вся. Рыжий сметает с камня плоского табличку истёртую до дыр, измятую небывалым весом, ржавую, с надписью: Добро пожаловать. Население два человека. Сметает с неё въевшуюся пыль и крошки каменные. Вглядывается внимательно. И фыркает: дописать забыли. Два слова целых добавить забыли. Тут должно быть: добро пожаловать в ад. Именно таким он себе его и представлял. Без пекла адского, без котлов, где люди в собственной крови корчатся от боли, варятся в ней же, кричат душераздирающе. Где скорбящие на коленях стоят и нечеловеческим голосом воют, о спасении молят безутешно, без сна, без еды. Где цербер огромный обгладывает истощенные тела тех, кому не повезло попасть под ледяной дождь. Ни цербера тут, ни скорбящих, ни заживо горящих. Только тишина оглушающая и где-то вдали опадающие на землю камни. Небо свинцовое совсем близко к земле — обвалится вот-вот под собою всё погребая. И страхом пахнет. Шань этот запах ни с чем не спутает. Он его с самого детства преследовал. С того самого момента, когда тень огромная отца и мать забрала к себе прямиком из дома. А потом полицейские в смешных лакированных фуражках приходили. Каждое слово Шанем произнесённое записывали, головами, как болванчики качали и вздыхали: бедное дитя. А сами, когда покурить выходили, шептались: совсем пацан с катушек съехал. Тени мерещились, высокие, с длинными руками и суставами похожими на морские узлы. А когти их, когти — настоящие серпы. С ногами длинными, худыми, на паучьи лапы похожими, потому что гнулись в другую сторону. Шань помнит. Ему не верили. Поиски начали. А родители, как ни странно — вернулись сами. Появились на пороге среди ночи. С глазами стеклянными. Даже Шаня привычно не обняли. Мать на диван уселась перед выключенным телевизором и пялилась туда двенадцать часов. Отец за стол, с газетой в руках, которые даже не дрожали. Но Шань ведь помнит, помнит, что у него всегда руки дрожали, особенно когда он газету почти на весу держал. И страницу этот вот, который вернулся — не переворачивал. Пялился в одну точку, как и мать. Шань понял: что-то не так. А когда в дверь постучали — увидел, что пришли уже другие люди. Форма вроде бы и военная, но черная вся. Их всего двое было. И говорили они с Шанем уже совсем по-другому. Поверили. Фоторобот составили и сами поразились: неужели и в правду Бильзивы объявились? Шань тут же за нож кухонный, самый заточенный схватился, встал смело перед теми, кто пришел: как мне вернуть родителей? Я с вами пойду! У меня нож есть. Их всех там… Нож мой отец сковал, он твердый, как сталь. Он всех убить может. Я тут оставаться не собираюсь. Я с вами, понятно? Я смелый! А если нет… — Шань нож ловко прокрутил в руках и себе лезвие на грудину нацелил. — Малыш, как ты догадался, что это не твои родители? — тот, что со светлыми волосами длинными, до плеч, на эльфа похожий, к Шаню обратился, разглядывая того с любопытством. — Мать всегда ужин в это время готовит, а телевизор вообще не смотрит. Отец… Молчит и одну и ту же страницу двенадцать часов уже читает. Он быстро читает, он бы уже целую книгу успел! Шань от воспоминаний отмахивается, как от надоедливого тумана, который всё плотнее дорогу застилает и вперёд идёт. Так и он и попал в управление. Узнал, что монстры существуют. И борцы с монстрами, как те двое. Тот белобрысый, кстати, господином Цзянем оказался — под своё крыло Рыжего взял. К себе домой. К такому же мальчишке у которого ни матери, ни брата не было. К Цзяню. Цзянь той ещё нюней по-началу был. А как ему двенадцать стукнуло, так он совсем поменялся. В спаррингах с ожесточением бился и боли почти не чувствовал. А после, как в себя приходил, снова по-глупому улыбку от уха до уха тянул. Родителей Шаню так и не вернули. Те лишь проекцией были. Точнее, носителями паразитов, которые личинками Бельзив оказались. Мерзкими, огромными, в человеческий рост и ленивыми. Шань сам попросил, чтобы его на вскрытие допустили. Господин Цзянь ответил чёткое нет. А Шаню и не нужно было разрешение. Шань сам пробрался в морг. А потом там Цзяня увидел, который на кустарник забраться пытался. Тот на Шаня сурово посмотрел и произнес шепотом: — Подсади. Шань подсадил, а потом за крепкую худую руку ухватился. И всё как во сне было. Как в кошмаре. Мама и папа на жестяных столах с дырами для слива крови. Патологоанатом с пилой, а за его спиной военные те же. В стойке боевой, с оружием, которым они на тела целились. Мама моргала часто. Отец в одну точку смотрел — на потолок где навесная огромная ерундая лампа сетчатку за секунду ему выжечь могла. Весь мир замер, когда мужик вскрывать их начал. Шаня тошнило, а Цзянь держал его за руку. Крепко. К себе прижимал. Шептал на ухо: это уже не они, это уже не они, не они, Шань. Их уже нет. Это оболочки. Их надо убрать. Это уже не мама, не папа, это носители. Отвернись, закрой глаза. Я знал, что ты сюда притащишься. И я за тобой. Мы же как братья, да? Мы же вместе. Я с тобой, Шань. Ты не один, Шань. Есть мы. И мы против этого мира, где есть Бельзивы, Мары, Варги. И мы отомстим, да, Шань? Я и ты. Мы вместе, Шань. Но Шань глаз оторвать не мог. Там его родителей потрошат. Скальпелем на тринадцать. А пила уже не нужна была. Мужик в перчатках синих кости и без неё вытаскивал. Они на силикон похожи были. На верёвочки толстые, в слизи все. Раз — ребро. Два — ребро. Три. Четыре. Пять. А под ребрами красный кисель с крапинками желтыми. А под ребрами органов нет. А под ребрами это. Жирное, жижей покрытое, мембраной окутанное, как мешком. И мешок этот плотным был. С ним огромные ножницы справиться не могли. А со лба патологоанатома уже пот градом лил и руки дрожали. Только те, солдаты, стояли себе целясь в винтовки Броуин. Шань запомнил. Каждую деталь запомнил. И руку влажную Цзяня на своей — запомнил. И дыхание его сбитое. Ему тоже страшно было. Его мутило, как и Шаня, но он держался. И Шань держался за руку Цзяня, да за перекладину. Тогда уже ветер сильный задувал. Тогда дождь накрапывал, застывая красивыми каплями на волшебных волосах Цзяня. Тогда уже был пиздец. Потому что у папы тоже вместо костей было чёрти что. Потому что внутри папы тоже мембрана с сеткой синих и жёлтых сосудов. Внутри огромный толстый червь, который лениво шевелился, перекатывался, безразлично осматривался красными заплывшими глазами. И непонятно хотел ли он жить, хотел ли умирать — у Шаня было одно лишь желание: вонзить тот нож в его тело. Ещё и ещё и ещё раз. И так до тех пор, пока он в кровавое месиво не превратится. В того, кем он сделал его родителей. Патологоанатом аккуратно извлёк мембрану, уложив её на рядом стоящий стол. Взялся за газовую горелку, которая мембрану не прожгла, а только вызвала дикий визг зверя, что внутри неё находился. Взялся за скальпель, который лишь тонул в жиже, как в желе. Взялся за лазер, который лишь дым поднял ядовитый, от которого в глотке ещё неделю саднило. Взялся за пилу, которая погрязла, как колеса внедорожника в глубокой яме с сырой землёй. Ничего не помогало. А потом дождь усилился. Потом начался ураган, который скинул мальчишек на землю. У Цзяня на локте остался шрам. У Шаня — травма на всю жизнь: он так и не попрощался с родителями. С любящей мамой, которая каждое утро готовила ему оладьи и какао. С папой, который учил его кататься на велике и смеялся заливисто, когда Шань врезался в дерево со всей дури, а потом с любовью лепил пластыри на поврежденную коленку. Как патологоанатом справится с тварями, что убили родителей — Шань так и не узнал. И никогда больше не говорил об этом с Цзянем. А когда была гроза — Шань тайком пробирался в его комнату, потому что перед глазами стояли столы эти холодные, глаза отца безразличные, слезы, что стекали по щекам матери и тварь, что их убивала, но которую никто не мог убить. Цзянь знал. Понимал. Принимал. Поднимал одеяло и двигался к самому краю кровати, тут же хватая Шаня за руку. И шептал всё, шептал-шептал-шептал. Я рядом, я тут. Я рядом, Шань. Мы вырастем и убьём их. Каждую. Любого. Мы сильными станем. Веришь мне, Шань? Шань верил и сильнее стискивал его ладонь. Шань никогда не плакал. И больше никогда не видел своих родителей. На одном из ужинов, Господин Цзянь сказал: их уже не вернуть. Господин Цзянь сказал: уже поздно, малыш. Господин Цзянь сказал: ты останешься тут, потому что кроме меня тебе никто не поверит. Господин Цзянь сказал: теперь у меня два сына. Два сына охотника. Два сына, которые хранят секреты друг друга. И Шань лучше других знает, что кроме Цзяня, этого придурочного растяпы — у него никого больше нет. Кроме отца Цзяня. Кроме академии и желания истребить всю нечисть. Шань потирает затылок, не желая больше той ночи вспоминать, нащупывает карманы и леденеет — нет его. Нет подарка от Цзяня. Крошечного, вырезанного из осины неаккуратного круглишка. Круглешка, который всегда сил придавал и позволял держаться на плаву. Нет его. Вместе с одеждой упрятали. Забрали то, чего забирать нельзя было. Это важно. Это единственное, что Шань уберегал всегда и везде. И с собой носил, ни на секунду не расставался, как и с браслетом, который ему отец Цзяня подарил. Который Шао ему лично выбрал и сказал: он мне тебя напомнил. Носи его и помни обо мне. Браслет у Тяня. А Тянь чёрт знает где. В этой глуши, среди развалин архитектурной смерти. Вымерший город пахнет строительной пылью, взмокшим бетоном и страхом. Чьим-то. Особенным. Свежим, незаживающим. Шань так же пах. Он не смывался, сколько бы Рыжий не тёр тело мочалкой, сколько бы кожу не стирал до красных рытвин ногтей, которые заполняла бледно-розовая пена. Сколько бы изподтишка не одалживал у Шао Цзяня его плотные духи, что на полке у входа всегда стояли. А Цзянь всё смотрел на него с пониманием. Даже не спрашивал зачем. Шань себя ими с головы до ног обливает. Цзянь вообще удивительно-понимающий. Он сквозь оболочку смотрит. Внутрь души. Внутрь сознания. И там находит ответы на свои вопросы. Хмыкает тихо, словно понял и делает вид, что внимания не обратил. Не знай его — Шань бы подумал и он из этих. Из волшебных тварей, от которых людей защищать надо. Но Цзянь защитник. И это душу греет. Это заставляет Шаня шаг вперёд сделать. Ещё один. И ещё. Чтобы найти то, что ему принадлежит. Браслет и Тяня. Высокие здания лишь искривившимся фасадом остались подпирать облака. Через них небо хорошо видно. Стеклянные окна повыбивало невесть чем. И лишь совсем немногие квартиры всё ещё от пронизывающего неба защищены плотными рамами и надтреснувшим остеклением. Шань оглядывается, вертится волчком вокруг себя, не понимая куда идти. Тут бесконечность одна. Одни лишь скелеты высоток. Одни лишь бетонные плиты. И туман. Туман везде. — Тянь! — он срывает глотку, орет что есть мочи, надеясь, что тот ответит. Эхо окутывает вымерший город, проносится вдаль, отскакивает о ржавые ворота и возвращается. Рядом машина искореженная стоит. Шань на пробу за ручку дёргает и чуть назад не валится, потому что дверь у него в руке остаётся, выдранной с корнем. Да и шины тут спущены, в них воздуха нет. Один лишь туман, что через дыры сочится, забирается в машину медленно, окутывает её плотно, устилается по половицам, сидениям, зарывается в дряблый руль. — Тянь, я тут! — рыжий пробует ещё раз. А в ответ тишина. В ответ туман. В ответ с одной из небольших домиков стекла вылетают. И Шань, ничего вокруг не замечая, несётся туда ногами босыми ступая на холодную сырую землю. Гравий в пятки врезается больно, но адреналин в крови не даёт Шаню остановиться. Он сил придает, он ебашит в висках набатом, он велит вперёд бежать. Бежать и не останавливаться. И если раньше хотелось от Тяня бежать сломя голову, то сейчас к-нему-к-нему-к-нему хочется. Быстрее, быстрее бы только к нему. У него же жар под сорок. Ему же больно. Его же спасать надо из этого ведьминского дерьма. Его вернуть нужно. На нем браслет. Да хер с ним, с этим браслетом, его на любом рынке купить можно, а вот Тяня… Тяня не купишь, не встретишь уже такого. Он каким-то образом пробился сквозь броню, прицепился, как лист банный. Он к себе Шаня приучил и без него нельзя уже. Он как тот шарик из осины. Нужен он. Неправильно без него. Ему сначала плечо одним выверенным ударом выставить хочется, а потом шептать в губы: жив, жив, господи, жив. И… И это все туман, честное слово. Это он мозги так Шаню заволок. Там поршни работают неправильно. Там вообще всё сбилось с его приходом. Там мысли чудные о Тяне. О трещинках на губах, которых семь. О языке, который на своей коже ощущал, мягком, напористом… Чёрт. Шань головой трясёт. Это точно туман на дури какой-то замешанный. Ну не может быть, чтобы этот самодовольный мудак Шаню в душу запал. А он вот взял и запал. И вытаскивай его теперь оттуда чем хочешь. Выманивай. Красотками с заправки, девчонками и парнями смазливыми из управления и пирогом вишнёвым который Тянь так любит. Рыжий останавливается резко. Вспоминает с каких пор знает, что этот придурок вишнёвые пироги обожает. Наверное, с тех самых, когда они весь Китай колесили и останавливались в придорожных трактирах. Где Тянь только его себе и заказывал, вместо нормальной еды. Черт же возьми. Он дальше бредёт аккуратно, чуть к земле не прижимается, согнувшись в три погибели, потому что хер его знает какую ещё ебанину в тумане встретить можно. Туман вообще предвестник опасности. Жути, в которую люди не верят, монстров которыми детей ночами пугают. Туман тут не просто так. Туман этот и есть чей-то страх, который в теле уже уместиться не может. Рыжий принюхивается, ощущая лишь стылый смрад сырости, которая, обычно в подвалах скапливается. Которую насекомые обожают. Которую нормальные люди терпеть не могут. Вдали туман совсем плотный, непроглядный, густой, словно красками замешан. Туда ему надо. Шао Цзянь учил: иди туда, откуда все началось. И Шаню кажется, что всё началось с высотки, из которой этот туман валит огромными клубами. Словно там пожарище дикое. Но пожаром не пахнет. А вот страхом — да. Чужим. Сильным. От которого голова кругом. Шань идёт, шипит, когда в пальцы гравий впивается остриями. И быть может, ногу уже в кровь. Быть может, там уже месиво. Но Шань точно знает — если туман его заволокет, то шанса из него выбраться уже не будет. Тут только идти и идти остаётся. Он ядовитый, опасный в своей мягкости. Ему доверять нельзя. Глазам своим тут доверять нельзя. Сердце замирает, когда вдали Шань замечает исполинскую фигуру. Нет, не человека. Того, кто раньше им был. Скелет с обвисшей серой кожей, со съеденной мускулатурой, которая шматами на щиколотках болтается, поднимаемая ветром. Он высотой не меньше четырех метров. Шатается придерживаясь за развалины. И волосы его темные на лицо спадают, закрывая собой череп. Он сквозь туман почти нереальным выглядит. Смотрит куда-то вдаль пустыми чёрными глазницами, а потом сдирает с грудины кожу, которая мешается. Рукой небрежно стряхивает её и та приземляется на соседнее здание трехэтажное. Покрывает его гнилостной пеленой, как настилом. Гигант Шаня не замечает. А Шань понимает, что из оружия у него лишь клинок. Третья и последняя дорогая сердцу вещь. Вещь, с которой он не расстается никогда. И быть может, когда в свой мир вернётся — именно им Хельгу и прикончит. Передвигаться приходится на корточках. Стопы зудят, от въевшихся в них гравийных осколков. Больно. Но идти надо. Шань уже рядом со зданием из которого туман валит, опирается о соседнюю машину и вздрагивает всем телом, когда на ней срабатывает сигналка. Гудит громко, визгливо. Гигант тут же поворачивается. Прислушивается. И бежит сюда. Бежит огромными шагами, от которых пыль на метр поднимается. Грохочет ударами ног о землю. С таким клинок не справится. Против такого даже миномёт не поможет. Хьюстон, у нас проблемы: нас сейчас убьют. В мозгу тысячи мыслей одна хуже другой. Раздавят. Сожрут. Скальп снимут, а за ним и всю кожу наживую. Каждую кость переломают хрустко. В мозгу красным сигналом: беги-беги-беги. И Шань бежит, уже не обращая внимания на кровавые следы, которые за собой оставляет. Не обращая внимания на зверскую боль в стопах, в которые стёкла и гравий лишь сильнее врезаются, под кожу, прямиком в мышцы. Бежит к зданию, откуда туманом валит. Тут перила заржавели все. Тут ступени скошены вниз и по ним ползком забираться приходится. Руки уже черные от пыли. Тут не видно ничерта. Везде туман. Всё в тумане. Он влагой на коже оседает. Он в носоглотку клинится облачной пылью. Шань руки перед вытягивает, как только на первом этаже останавливается. Шарит ими перед собой слепо, чертыхается тихо, когда запинается о булыжник, который, кажется целую тонну весит. Обходит его, потирая левую лодыжку. Щурится, пытаясь рассмотреть что впереди. А впереди одно большое ничего. Впереди неизвестность в бесконечности. Впереди можно себе любой детский страх представить и бояться ещё больше. Шань на ощупь о стену опирается, идёт прихрамывая, натыкаясь на дверь, ручку на себя дергает и застывает, как к полу приколоченный: стерильный кафель, сбитый крошками вниз, белый свет от огромных белых люминесцентных ламп светит. А внизу столы металлические. На столах два тела. Мама и папа. Какими они раньше были. На их лицах улыбки неестественные застыли, почти блаженные. Грудины вскрыты вплоть до лобковых костей. Ноги чуть согнуты. У мамы на лицо волосы медные сбились. У мамы органов нет. У папы тоже. Они, кажется, под наркозом, потому что к их телам трубки широченные идут, прямо туда, внутрь. Кровь и желчь откачивают. И вкачивают жижу черную, жуткую, что прямиком в мембрану попадает. Мама руку поднимает, гладит мембрану, которая, господи, двигаться начинает, словно под прикосновения тонких рук подставляется. Она лопочет что-то сладко: сыночек мой, сынок, любимый. И отец так же — гладит нечто, что в нём поселилось, говорит мягко: ты будешь самым сильным, да? Ты мой, мой хороший. Шань чувствует, как к глотке тошнота подбирается, как сердце набатом вырывается, пробить ребра пытается. выблевать это всё, выблевать и больше никогда не видеть. Рыжий забегает в палату, всю медикаментами пропахшую, кидается к маме, поскальзываясь на собственной крови, берет ее за руку. За липкую, за узкую, за испачканную в жиже гнилой. — Мам, мама! — он шепчет, убирая с её лба волосы. Родные такие, мягкие, прекрасные волосы, где седина уже прорезалась тонкими полосками. Она взгляд ошеломлённый на него вскидывает. Смотрит долго, щурится словно вспомнить пытается. И морщин у неё больше стало. А сама она похудела. Осунулась, щеки совсем впалые стали. Эта тварь всю жизнь из неё высосала. У неё мышц совсем не осталось, сухие они, а кожа серой сделалась. Но она всё ещё мама. Его, Шаня, мама. — Вы кто? — голос у неё ослабший. Она выпутаться из его хватки активно пытается, прикрывая второй рукой живот, в котором огромная личинка засела. Жмурится от страха и непонимания. Ещё раз Шаню в глаза с удивлением заглядывает и повторяет свой вопрос. Руку вырывает наконец и успокаивающе живот огромных размеров гладит. Прозрачной мембраной руки пачкает с искренней любовью. — Мама, это же я, Шань. Я твой сын! — Шань на крик срывается. Он снова за руку её хватает, к себе прижимает: вот он я, живой. Твой сын, а не это. Это тебе мозги затуманило. Такого у людей не рождается, мам. Мам, приди же в себя. Пожалуйста, мамочка. — Если вы сейчас же не уйдете, я позову врачей! — Дорогая, кто тут? — голос отца скрипом по перепонкам бьёт. Шань тут же к нему ломится и останавливается, как вкопанный. У него глаза серой дымкой охвачены. Он слеп. Он не видит ничерта, только руками в воздухе размахивает, такими же хилыми, тонкими, как у мамы. Нащупывает на подносе скальпель и режет им воздух, режет туман, режет сердце Шаня, которого душит отчаянием. — Пап. Я Шань. — у Рыжего ком в глотке. Туда камней напихали, которые кадык выдавливают. У Рыжего слезы на глаза наворачиваются. У Рыжего тремор в руках, а внутри лезвиями по венам. Там больно так. Там отчаянно так. Там жгутами лёгкие, которые дышать отказываются. Так ржавыми гвоздями изнанку навылет. Там внутри он умирает по-настоящему. Там агония уже полным ходом и холод могильный. — Не называй меня отцом, отродье! — отец кричит не своим голосом. Голосом озлобленным и страшным. Голосом, которого Шань никогда не слышал. — У меня только один ребенок! Вот он! — он скальпель на пол сбрасывает и снова гладит то, что внутри. У него кожа на брюшине вся сжалась, спеклась и свисает вниз ненужным ошмётком. Он как под гипнозом. — Пап, я… — Я сказал, что у меня есть только один ребенок! Пошел вон! ВОН Я СКАЗАЛ! — его крик по всей палате разносится эхом. Клинится в уши смертельными выстрелами в самое сердце. И Шань пятится назад. Это не его родители. Это что-то уже другое. Скальпель на полу поблескивает в свете люминесцента и Шань, сам не понимая, что делает — берет его в руки. Холодный. Испачканный. Ржавый. У Шаня марево красное перед глазами. У Шаня тело приказов не слушается. Он скальпель крепче сжимает, а потом всё быстро происходит… Ррраз — всаживает холод стали в мембрану, которая взрывается, брызгами по стерильным стенам. Ррраз — прорывает толстую ткань, напрягая каждый мускул, уперевшись рукой в стол, на котором лежит отец. Лежит и улыбается, блядь. Ррраз — и вонзает остриё в личинку огромных размеров, которая пищит ультразвуком, которым разрывает перепонки. Кажется, из ушей и носа идёт кровь. Теплая. Соленая. Каплями вниз. Вязкая. На белый пол. И ещё и ещё и ещё. До тех пор, пока тварь не затыкается. До тех пор, пока отец не перестает улыбаться и не обмякает, отхаркивая жёлтую гниль, которая струйкой по щеке и на стол. — Кто ты такой? — мать приподнимается, прикрывая живот, шарит руками в поисках чего-то. Перед глазами до сих пор марево красное. И тварь эта, которая отца изнутри сожрала. Шаня трясёт и он уже не понимает что делает. Только крепче скальпель сжимает. Подходит к матери, которая визжит, что убьет его. — Ты уже меня убила. — хрипит Шань, чувствуя, как соль по щекам вниз скатывается. Как обида, боль, безнадёга наружу лезут, наизнанку его выворачивают. Ррраз — мембрана вскрыта. Жидкость желтоватая расползается по полу, пачкает одежду, налипает на лицо каплями. В руке боль нереальная, словно её пронзило чем-то, но Шань остановиться уже не может. Он вонзает-вонзает-вонзает холодный металл в существо, которое криками исходится, зарывается под рёбра, переворачивается с боку на бок, пытаясь выбраться из тела. Вонзает-вонзает-вонзает ещё и ещё раз. До тех пор, пока та не изгибается всем телом и опадает. Не шевелится. И только крики издали, как сквозь толщу воды слышны. — Зачем ты сделал это? Зачем убил моего ребенка? Ублюдок! — Я! Я твой ребенок, блядь! — Шань в бессилии вонзает скальпель в изрубленное тело личинки ещё раз. Дышит прерывисто в глаза матери заглядывает. Отшатывается, когда понимает, что она делает. Прикрывает рот рукой и смотрит, как она собирает это. Как оглаживает с любовью и жалостью. Как шепчет, что всё будет хорошо, будет же, правда? Будет? У неё глаза раньше были добрыми, словно там поселилось солнце. А сейчас бездушные, безразличные. И движения механические, точно она запрограммирована оберегать то, что её убивает. Она раз за разом собирает тело, что не подаёт признаков жизни, что выскальзывает из ее пальцев густым киселем. Она глаза на Шаня поднимает и смотрит на него с ненавистью. Смотрит так, словно он действительно ребенка на её глазах убил беспощадно. Голову вверх поднимает, всхлипывает и кричит нечеловеческим голосом, воет. Шань уши закрывает, глаза зажмуривает. Это не его мама. Не его отец. Это иллюзия-иллюзия-иллюзия. Это страхи. Это то, что по ночам мучениями приходит и не отпускает потом весь день. Шань пятится к двери, закрывает её плотно треморными руками, которые все в слизи и съезжает по ней вниз, пытаясь отдышаться. Дышать не получается совсем. Получается слезами обжигающими захлёбываться. Получается скулить безнадёжно. Получается жрать себя изнутри. Это не просто город. Это город кошмаров. Это город, в который никому попадать нельзя. И тут Тянь. Совсем один. Без клинка, без скальпеля. И чёрт знает какой из кошмаров его. С чем он борется. Чем обороняется. Простреливающая боль несётся жаром по предплечью вверх, Шань глаза открывает, жадно хватая ртом воздух, осматривает себя и понять не может откуда на нем кровь. У родителей её уж точно не было. В личинках — тем более. Рука, идиот, рука, на руку посмотри, там же пиздец. Он косится на левую, где застрял обычный идеально заточенный карандаш, который наполовину вошёл в предплечье под углом. Шань от боли шипит, касаясь его. Рукой совсем не пошевелить. Боль адская, а вытаскивать из себя эту дрянь надо. Он встаёт, психованно утирает глаза, где слёз всё больше, встряхивает головой, повторяя себе, что он, бляха, не неженка. Не неженка, сука. Нет. Он сильный. Он, блядь, боец. Он ничего не боится больше. Он уже видел смерть родителей. Страшнее уже не будет. Страшнее, быть может, только Тяня потерять. А его терять нельзя. Нет второго такого. Нет и всё тут. Рыжий снова ручку двери дёргает, где вместо его родителей расстилается туман. Стопорится. Шарит взглядом по кабинету, где на полке бинтов куча, перекись и всякая больничная дрянь. Сглатывает шумно, когда к столу подходит, где пару минут назад лежала мама. Проводит пальцами аккуратно по холоду. Пальцы в тумане утопают, а Шань давится смехом. Истерическим, нервным. Ещё немного и срыв будет. Ещё немного и Шань с улыбкой сиганёт головой вниз из окна от отчаяния. Это всё туман. Видения. Самые большие потрясения, страхи. Это он все. Это блядское подсознание. Его. Тяня. Всё смешалось. Он точно убьёт Хельгу, если выживет. А выжить надо. И Тяня отсюда вытащить надо. А ещё нос перемотать тканью плотной, чтобы туман не вдыхать. А то тут и клоуны идиотские появятся и соседская злющая псина и пьяная соседка с пятого этажа, которая любила голышом перед окнами разгуливать. А ей, на минуточку, все семьдесят пять лет. Это тоже страшно. Очень. И действовать надо быстро. Шань кое-как отпирает хлипкий замок, изучает медикаменты и первым делом обматывает рожу бинтом, который плотно обхватывает линию челюсти и нос. Пахнет отвратительно. Больницей пахнет, безысходностью. А за окном всё тот же, сука, туман. Рыжий щеку закусывает, чтобы не заорать от боли паскудно и льет на рану перекись, которая тут же отвратительной холодной розовой пеной вниз опадает. Пинцет находит на том же столе, где до этого лежал отец. Шань дыхание задерживает, подносит его к глазам и замечает, что руки дрожат ещё сильнее. Говорит себе: похуй. Говорит: не так уж это и больно. Подцепляет остаток карандаша и дёргает резко вверх. На глаза слезы наворачиваются потому что боль на самом деле адская. Потому что пиздец нахуй как больно. Потому что на ёбаные карандаши он теперь вообще смотреть не сможет. В руке пробоина ровная, круглая. Из неё кровь хлещет, окропляя кафель алой. А у Шаня темные круги перед глазами. У Шаня тут пиздец — его чуть карандашом не ёбнули. Собственная мать. Ахуеть можно. Он заливает рану перекисью и тут же жгут накладывает, перетягивает бинтом покрепче и проверяет может ли рука шевелиться. Может. А туман всё плотнее в окно сочится, по ногам уже холодом бьет. Шань рывком собирает медикаменты не глядя и из кабинета выскакивает. Матерится на ходу, запирая дверь и замечает, что на лестнице кто-то есть. Кто-то, кого либо убить придется, либо спасти. Хьюстон, у нас проблемы: кошмары это пиздец.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.