ID работы: 10768833

Говорят, тут обитает нечисть

Слэш
NC-17
Завершён
511
автор
Размер:
486 страниц, 48 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
511 Нравится 1283 Отзывы 210 В сборник Скачать

20

Настройки текста
Примечания:
До Шаня доходит медленно, когда он видит кровь и жижу на руках, на скальпеле, который он до сих пор до побелевших костяшек сжимает. Везде кровь его родителей, которых давно уже нет. Которые его не узнали. Которые своими руками защищали тварь, что поселилась в их телах. Руки дрожат, а глотку схватывает спазмами. По ней вверх тошнота поднимается. По ней вверх жижа черная, как нефть выходит и Шань склоняется сплевывает её, выхаркивает, выташнивает наружу, чтобы внутри уже ни капли не осталось. Чтобы уже навсегда избавиться от многотонного груза вины. От металлических морговых столов, которые они с Цзянем увидели. От того, что родителей больше нет. И не будет уже никогда. Никогда не будет теплых рук мамы, ласковых поглаживаний, когда Шань в детстве приносил ей бабочек, аккуратно удерживая тех в ладонях. Красивые же. С крыльями совершенно волшебными. И ведь именно такие мама должна получать подарки. Красивые, волшебные, как и она сама. А папа… Папа, черт возьми. Он же читал ему на ночь сказки, добрые со счастливым концом и целовал в лоб мягко, любяще. А Шань только и сделал, что убил их только что. Сколько он в бешенстве и испуге лютом вонзал в тела скальпель. Сколько не своим голосом орал, что это он-он-он их сын, а не те твари, что в их телах засели. Осознание все сильнее бетонными плитами наваливается на плечи. Убил. Разрезал. Превратил в туман. И никогда живыми их больше не увидит. Не сможет. И даже если те, уже его родителями больше не были… Он их любил. До сих пор любит. И так сожалеет, господи, ему так жаль. Так, блядь, жаль. Шань волосы руками ерошит, проходится пятерней от затылка ко лбу и обратно и понимает. Понимает с болезненной ясностью — их нет. Нет-нет-нет. Уже не будет никогда. Никогда маминых лучистых улыбок, которые разодранные коленки своим светом заживляет. Папиных огромных рук, которые от всего на свете, боже, защищали. Рыжий паскудно всхлипывает, чувствуя, как ткань, что нос прикрывает влажной от соли становится. Убил. Убил-убил-убил. Новый приступ тошноты настигает, когда он подняться пытается, когда голова кругом настолько, что пол с потолком местами то и дело меняются и присесть на корточки приходится, чтобы не повалиться на пыльную землю мешком. Чтобы не взвыть ещё сильнее от ебаного отчаяния. Убил-убил-убил самое родное, что было — убил. Нервы на лице оскалом беспомощности дёргает. Он не сможет так ещё раз. Он скорее себя убьет, чем их ещё раз. Он скорее умрет, чем переживёт это. Это страшно. Страшнее нет ничего. Он руку теплую у себя на плече чувствует. Знакомый вес. Родной, господи, родной. О который опереться можно. Который выжить позволит, позволит на него опереться. Вес, который он ночами невольно вспоминает и улыбается печально, глядя в потолок. Шань глаз не поднимает, только скребёт ногтями по кафелю, собирая под неостриженные кромки строительную пыль и шепчет на выдохе: — Шэ Ли. Глаза поднять боится. Боится, что и в нём та же тварь сидит. Боится увидеть не друга детства, не брата не по крови. Не того, на кого он всегда опирался и получал поддержку, которую никогда дать не мог. — Что ты тут делаешь, Шань? — его голос надтрестнутый, рваный. Но родной такой. Близкий. Под кожу мягкостью своей забирается, теплом обдаёт. Рыжий глаза зажмуривает, голову поднимает и открывает их, быстро. Так оно обычно и бывает. Когда очень страшно — глаза инстинктивно закрываются, чтобы уберечь мозг от потрясений. А его потрясения прямо напротив стоит. Его потрясение к нему ласково обращается. Его потрясение плечо Рыжего чуть сильнее сжимает. А когда понимаешь, что бежать уже некуда глаза открывать приходится, вот как сейчас. И Шань видит. Видит кудри платиновые, что лицо закрывают. Видит глаза желтые, яркие, словно их изнутри подсвечивают. Видит того, кого тоже любил когда-то. — Как ты тут… — Шань слов найти не может. У него реальность теперь другая. Он в сраном пустом городе, в тумане, который только и делает, что страхи дарит самые глубинные. И его страх сейчас перед ним стоит. Смотрит встревоженно и привычным, господи, родным жестом челку со лба сметает, чтобы смотреть не мешала. Чтоб насмотреться вдоволь. Шэ Ли не изменился совсем. Ну и пусть, что в грязи весь. Пусть, на щеке у него пыль серая осела. Пусть. У него улыбка хитрая, змеиная осталась. Он кончиком языка быстро губы тонкие облизывает и смотрит всё, смотрит. Взглядом знакомым. Взглядом приятным до одури. Взглядом, который Шань каждый ебаный день вспоминает. — Зачем ты здесь, Шань? — Шэ Ли требовательно его плечо встряхивает, пытаясь Шаня в чувства привести. А что чувства. Чувства, сука, остались. Чувства сейчас наружу черной нефтью, через рот, нос и на пол. Чувства, которые Шань хоронил в себе изо дня в день. Прятал их в долгий ящик уже навсегда. Шань через боль улыбается — все такой же. Ни капли не изменился. Все такой же, с холодной кожей, покрытой чешуйками, которые видны лишь на палящем солнце. С тем же хитрым прищуром. Ли не выдерживает первым, к Шаню порывается, обнимает его крепко, к себе жмёт так, что кости хрустят. И Шань уже как в бреду, руки свои к нему тянет. Обнять. Прижать. Ладонями по чешуйкам провести так знакомо. Против чешуек, услышав шероховатый звук, почти волшебный, под который Ли выгибается, подставляется, позволяет, хоть ему и неприятно. Он не любил, когда его против шерсти гладили. Что в прямом, что в переносном смысле. Он головой в голову Шаня упирается, потирается, как котенок давно потерянный. Как тот, кому ласки смертельно не хватало все эти годы. Как тот, кто соскучился зверски. Шэ Ли отстраняется, придирчиво Шаня оглядывает с ног до головы, кивает, когда натыкает желтыми, словно лунные отблики, глазами на перевязку, что Шань себе на лицо сделал, мол: правильно. Правильно всё. Ты её не снимай, так лучше будет. — Я тебя искал. Долго искал. И клинок хранил. Вот он. — Шань несёт черт знает что, на каждом слове запинаясь, ёрзает на полу, который липкий уже весь, вынимает из ножен клинок и поглаживает белую кожу на рукоятке аккуратно. — Ты не должен был меня искать, Шань. — Он лбом в его лоб упирается, бодается слегка, как тогда, в далёком и счастливом детстве. Всё, как тогда. А тогда хорошо было. Тогда родители были и он. Он-он-он. Которого не принимали. В которого камнями швыряли, кричали, что он не такой. А Шань в ответ им орал: какой не такой, твари? Каким он должен быть? На себя посмотрите, уроды! Он лучше всех вас вместе взятых! Они знали, что каждую лунную ночь у Шэ Ли проблемы были. Что у него хвост гигантский отрастал, которым он кого угодно убить может. Но не убивал ведь. Шаня им, как одеялом укрывал, когда тот у него ночевать оставался. Шань, по-началу, когда это увидел, осел, чуть сознание не потерял. У Шаня шок был и не понимае, что его друг — это. Большое, на змею похожее, опасное, страшное, блядь. А потом вспомнил, что Шэ Ли никого не обижал. Что не кидался камнями в ответ. Что вообще внимания на тех придурков и их консервативных родителей, которые его десятой дорогой обходили — даже не думал обращать. Он просто жил. Он просто был хорошим другом. Он остался человеком даже когда превратился в монстра. И с испуганным взглядом на Шаня смотрел. Глаза зажмурил, словно Шань в него тоже швырять чем под руку попадётся начнет. Не начал. Рыжий, всё ещё в ступоре, подошёл аккуратно. Дотронулся до белой острой чешуи, о которую палец порезал тончайшей линией. Руку приложил к дрожащему телу. Шань подумал: ничего. Подумал: в мультфильмах же бывают супергерои с необычным способностями. Подумал: кру-у-уто, Шэ Ли ведь настоящий супергерой. И погладил его осторожно. А Шэ Ли всё вздрагивал и вздрагивал от каждого прикосновения. Его, наверное, никто так и не трогал, не гладил, не принимал. Его, наверное и собственные родители не принимали, потому что неделями дома держали, не выпускали. А он сбегал. К Шаню сбегал. Просто поиграть. Детям ведь весело играть. Детям ведь это нужно. Шань уже точно не помнит что тогда ему сказал дрожащим испуганным голосом. Как убедил его в том, что нихрена он не монстр. Он просто супергерой. Настоящий. Вау. И Шэ Ли, кажется, поверил. Долго на Шаня смотрел, оценивающе. Язык то и дело к нему тянул. К его запаху. К запаху страха вперемешку с принятием. А потом как-то само все получилось. Лето, жара, пруд, в котором купались до самого заката. Костры на поле, у которых страшилки рассказывали, не подпуская к себе остальных детей. В них камни летели, булыжники, от которых они друг друга защищали. Тогда Шань научился драться. А Шэ Ли понял что такое искренность. Он рассказал, что это какой-то мутировавший ген. Что так бывает. Не со всеми, но бывает. С ним случилось, и он думал, что никогда нормальной жизнью не заживет. А потом с ним Шань случился и обычная жизнь, которую ему Шань показал. Они много говорили, долго смеялись и были обычными детьми, черт возьми. Были. До тех пор, пока за Шэ Ли не пришли люди в костюмах. До тех пока они через охрану его огромного дома пробирались. До тех пор, пока Шэ Ли судорожно рылся в шкафчике своего стола. В секретном, о котором даже Шань не знал. Рылся, шипел, зверел на глазах. И протянул Шаню клинок, аккуратно обвитый его кожей на рукояти. Шэ Ли сказал: прости, что скрывал от тебя это. Шэ Ли сказал: тебе лучше уйти не видеть того, что тут будет. Сказал: прощай Шань. И легко коснулся своими губами его лба. А Шань тогда не понял, откуда тут дождь взялся, ещё и горячий. Почему на его щеки падают капли. Почему ему нужно уходить и не видеть. Он сжал клинок в руке и пообещал себе, что не уйдет. Что будет бороться кто бы там не пришел. Встал впереди, загораживая собой Шэ Ли. Это ведь кто угодно мог быть. Жители, со своими выродками. Врачи, военные. А у него вон — клинок самый настоящий. Самый сердцу дорогой. И он справится, как справлялся до этого. А потом всё как в тумане. Потом дымовая шашка в комнату просторную, светлую. Потом чешуя, охватывающая Шаня с головы до пят. Защищающая. Потом криков много и белая пелена перед глазами от удушья. Потом больница и мама, которая у изголовья его кровати плачущая. Врачи, медсёстры, острые иглы в венах и один лишь вопрос, когда Шань очнулся: — Где Шэ Ли? Мама задушенно всхлипывает, глаза салфеткой промакивая и головой отрицательно качает. Врач, что стоял позади него начал первым: — Вы надышались угарным газом. У вас были галлюцинации. Ваш друг не выжил. — Как не выжил? Он же сильный! Он же супергерой! Он лучший из всех, он сильный! Сильнее меня и вас всех, обмудков, вместе взятых! — крик Шаня по всей палате разносится, а кажется, от его возгласов целая вселенная вздрагивает. На улице птицы заливисто поют, а ветви деревьев от ветра царапают стекла. Стерильностью пахнет, антисептиком и лёгкими духами мамы. Порошком ещё. От той дряни, которую на Шаня нацепили. Солнце белые больничные стены в оранжевый красит. Весело же, ну. Смотри, оранжевый цвет — цвет оптимизма, улыбнись, малыш. Тут так здорово. Так оптимистично. А твоего друга больше нет. Умер он. Оп-ти-мизм. Оптимизм сссука. Ну же, малыш, больше оптимизма. Больше любви к блядской жизни! Больше, больше, БОЛЬШЕ. Врач, усатый такой, с очками круглыми, в которых линзы толстые — ближе подходит. У него нос на картошку похож. Такой же пухлый, с рытвинами черных точек. Халат у него белый, до хруста выглаженный. И взгляд умильный, словно он сообщает, что Шань только что миллион в лотерее выиграл. В халате у него ручка в кармане растеклась синими чернилами, а в руках папка с анамнезом, где аккуратно приклеена табличка: «Мо Гуаньшань — отделение психиатрии» Шань взглядом мечет от него, к матери, которая всхлипы кое-как сдерживает. Вопросительно на неё смотрит. А она, предательница, — на стены смотрит. На белые, чистые, без узоров, без трещин. Смотрит на них, чтобы на сына не глядеть. А потом голову осмелев поднимает, смахивает быстрым движением волосы с лица и зло на доктора смотрит, грозит ему пальцем тонким и строго, на крик срываясь говорит: — Да какого ж хуя вы его в психиатрию-то а? Он здоров! Я Шэ Ли лично знаю. Он у нас оставался ночами. Они играли с моим сыном. И ничего такого в нём не было. Подумаешь, волосы мальчишка высветил? Это преступление. Преступление, я вас спрашиваю? Она не говорит. Кричит уже. Она на врача сурово смотрит. Отстраниться не пытается. А Шаню от этого вдвойне больно. Этой боли там, внутри, так много, что она, кажется все кости одну за одной переломает, брюхо вспорет и выплеснется. Окрасит эти сраные оранжевые стены в алый безобразными кляксами. Шань вспоминает чего там госпожа Ву, которая психологию вела про красный цвет готовила. Ах да, цвет агрессии, упрямства, разрушения. Вот и будет вам разрушение стерильности и хуе́вого спокойствия. Вот и будет, суки, вам агрессия. Врач ближе подходит, манжеты поправляет и говорит спокойным голосом, как с ребенком, ей-богу. А Шань ребенком уже давно перестал быть. Он мужчина, мать вашу. Сильный и стойкий. Ему не нужны эти страдальческие взгляды и скорбная речь. Ему Шэ Ли на койке рядом нужен. Живой. Здоровый. Да и пусть, что с хвостом. Пусть хоть с волшебной, блядь, палочкой, которой он непременно отпиздит каждого, кто к нему приблизиться попытается. Живой пусть будет, а? Живой же, ну? Скажите, что ошиблись. Что база данных именно на нём к чертям слетела. Что лаборант, тупой, как пробка, вбил его имя не туда. Что он ошибся. Это всё: палата больничная, больничная роба на Шане, где весь зад видно, что трубки эти, капельницы, сетка на окнах, что препараты, которым Шаня накачивают и смерть самого близкого друга — ошибка. Ошибка-ошибка-ошибка. Шань на маму взгляд переводит. А она срывается. Она плачет. Она оплакивает. Она сдалась уже. А он не собирается. Не будет сдаваться. Он значения этого слова не знает. Нет его в словаре — оно черной пастой зачёркнуто было на уроке китайского. Врач приосанивается, поправляя дурацкие очки на переносице, плечами ведёт, словно извиняется и руки расставляет: — В его доме произошла утечка газа. Кроме тебя никто не выжил малыш. Ты можешь испытывать галлюцинации… — врач запинается, пытаясь слова подобрать, подбородок трёт усилено, на котором трёхдневная щетина собралась, а Шань волком на него смотрит: — Галлюцинации? Он был моим, блядь, другом! Галлюцинации? Его никто кроме меня не принимал! Где он? — Шань вырывает трубки из тела, не замечая, как иглы внутри вены царапают адской болью, как они выходят под неправильным углом, как кровь тут же брызгами белую простынь пачкают. Мать в истерике: ну сделайте же что-нибудь! И они сделали. Нажали на красную кнопку у входа. Тут же появились врачи такие же, только помоложе, крупные очень. Шань, ничерта не разбирая, кинулся на одного, вырывая из тела остальные иглы. Не чувствуя боли вцепился ему в глотку тонкими детскими ручками, удушить попытался. Знал ведь, где сонная артерия находится. Мертвой хваткой схватился, как почувствовал, что крепкие руки его за торс перехватили. А дальше крики. Дальше лёгкая боль в предплечье и сон. Дальше жизнь перестала быть такой, к какой Шань привык. Он искал долго, упорно. Он клинок в развалинах дома нашел. И себе его оставил. А теперь вот поверить не может, что видит Шэ Ли своими глазами. Шань моргает часто, быстро. Трогает его. По чешуе лоснящейся руками проводит, а второй рукой вытягивает из ножен клинок, показывает. — Я сохранил. Я не забыл. Ты у меня всегда вот тут — тычет себе рукояткой в грудь, где воем исходится страшным. А Шэ Ли улыбается печально. В глазах его тоже боли много. В глазах его время потерянное навсегда. И сам он потерянный уже навсегда, раз Шань его только здесь нашёл. Нашёл-нашёл-нашёл, господи, блядь! — Я тебя тоже помню, Шань. Я всегда рядом, вот тут. — у него руки трясутся, у него пальцы все в крови, он ими на рукоять указывает накрывает ими пальцы Шаня и аккуратно уводит клинок в сторону, чтобы Рыжего не ранить. Вставляет его в ножны. Вот так — рукой в руке. Обнимает. Обнимает крепко. Так обнимают, когда прощаются. Когда говорят: спасибо, что был рядом, что принимал меня, что понимал. За всё в общем спасибо. И ты, слышишь? Береги себя, ладно? Береги и помни меня. Я же всегда с тобой. В твоём сердце. А у Шаня из глаз горячее не останавливается, сильнее лить начинает. У Шэ Ли чешуя холодная, морозит кожу, царапает чешуйками. И он в руках обмякает. На пол этот проклятый валится вместе с Рыжим, который держит его, держит, не отпускает, не отпустит, блядь. Пол холодит кожу, липнет к потному телу пылью. А Шаню плевать. Он нашёл Шэ Ли. Нашёл же. Нашёл спустя столько лет. Нашёл в крови всего. И только сейчас замечает, что и у него грудина вспорота. И сердце там человеческое. Человеческое, настоящее. Не мутировавшее, суки, настоящее оно. Бьётся так слабо. Шань не понимая, что делает, руки внутрь сует, не замечая, как всхлипывает паскудно. Сжимает его, сжимает-сжимает-сжимает, заставляет биться. Шэ Ли ведь супергерой. А такие просто так не умирают. Они борются. Они не сдаются. У Шэ Ли на губах излом улыбки печальной. У Шэ Ли в глазах освобождение, устремленное в проплешину стены, где город виден. Где оранжевым солнцем туман топит. Оранжевый, сука. Цвет оптимизма, блядь. Оранжевый. Шань его ненавидит. Шань нихера не оптимист. И даже быть им не пытается. Он реалист. И ненавидит, сссука, оранжевый. Закаты ненавидит. Место это ненавидит. — Не смей! — Шань орет не своим голосом. — Не здесь, Шэ Ли! Не так! — связки срывает простуженным хрипом. — Ты же сильный, сука! Ты же все выдержать можешь! Ты сильнее этих паскуд, которые тебя… До Шаня доходит медленно. Медленно и больно. Пронзающие, убийственно, страшно. Шэ Ли же давно уже… Нет. Нет его. Те, кто на дом напал — убили. Распотрошили безжалостно. А он ведь ребенком был. Которого не принимали, не понимали, боялись. И с ним только Шань был. А когда настал самый страшный час его жизни — Шаня не было. Он Шаня собою прикрыл, чтобы не ранили. Чтобы не задели пулями свинцовыми. Чтобы хоть один из них выжил. Потому что Шэ Ли хоть и был не человеком — сердце в нем было человеческое. Сердце в нем билось. Он жить хотел, как все. Он на звёзды хотел любоваться, плескался в пруду и как все дети — есть мороженное. Блядское, сука, мороженое. Как все. Как люди. И кричать хочется очень. От отчаяния топкого, от ебаной безнадёги от того, что у него на руках друг мертвый, а Шань его сердце своими руками завести пытается. Пытается и не может. Он голову вверх поднимает и кричит. От боли. От страха. От ужаса, что под ребрами поселился. От потери огромной, бездонной, никому не понятной. От жжения внутри, от сгорания того, что было хорошим, но в одночасье в пепел превратилось. Там даже углей тлеющих уже не осталось. Только боль-боль-боль-блядь-боль. Сквозная. Душераздирающая. От которой и самому подохнуть хочется. Шань в этих развалинах всё проебал. Родителей, друга, себя, которого он сильным считал. А если ещё и браслет свой с Тянем проебет, то это всё. Это уже конец. Он тут навсегда останется. Навсегда один. Навсегда страдать. Навсегда в звенящей тишине. Навсегда в ебучей топи своих страхов. Несбывшегося. Со своими мертвыми родителями и мертвым супергероем. Останется тем маленьким зверёнком, который в руки никому не даётся. Потому что опять привяжется, опять отберут, убьют, вскроют. А отбирать у него больше нельзя. Он вырос. Он сильнее стал. Он больше не позволит. Шань аккуратно голову Шэ Ли с колен убирает, встаёт тяжко и возвращается на ватных ногах в палату, где тумана уже и нет. Зато подушки есть, целых две. Покрывала, два целых. Он их сгребает, прижимает к себе, чтобы согреть. Это ведь важно очень, чтобы они тёплыми были. Сердце в ком большой, шипастый, острый сворачивается, когда он видит Шэ Ли. Шэ Ли не дышит и глаза у него открыты. Красивые глаза. Жёлтые. Добрые глаза. Родные. Которые ему больше не увидеть в улыбке. В радости. В смехе заливистом и искреннем. Глаза уже мертвые. И до сих пор, сука, красивые. Золотые же. Родные же. И как без них теперь. Вот — как? Только скальпелем по венам и рядом лечь. Чтобы согреть и остыть тоже вместе. Рука в руке. Как в детстве, когда засыпали вместе. Вернуться бы туда. На секунду, на ёбаную секунду, обнять, сказать, чтобы бежал из города куда угодно. Нет, Шэ Ли, не один. С Шанем бежал. Это такое путешествие на двоих, которое тебе жизнь спасёт. Которое только началом будет. Которое тебя, сука, убережёт. Которое Шаню в будущем не придется тебя искать. Не придётся по лесам плутать, каждую белую чешуйку подбирая. Не придётся по ночам в подушку выть надсадно и тихо, чтобы никто не услышал. Пошли, ну. Путешествие это интересно, Шэ Ли. Пошли, пожалуйста. Шань подходит медленно, голову его приподнимает, касаясь через ткань губами его лба: — Спи крепко. Спи спокойно. И пусть тебе снимся мы на том озере. Ты брызгаешь водой мне в лицо, а я смеюсь. Помнишь? Помнишь как хорошо было? Как весело? Вода же теплая. Лето. На небе ни облачка. И никого кроме нас, да? Только ты, я и теплая вода. И солнце ещё. Солнце, которое её греет. Помнишь? Ты спи, спи. А я всегда о тебе помнить буду, хорошо? И ты меня не забывай. — слезы уже каплями крупными на лице Шэ Ли оседают. Шаня слёзы. Он и сам, не зная зачем, аккуратно стягивает отходящую от его его тела кожу. Целый белый лоскут, который перламутром отдает. Обматывает им себя за шею. Давит. Давит так, что кашель через глотку рвётся. Узел завязывает. У себя часть его оставляет. И думает, что и ему от себя что-то оставить нужно. Косится на предплечье, кровь из которого уже сквозь бинт просочилась. Сдавливает его, закусывая губу от боли и позволяет каплям алым Шэ Ли лоб окропить. Оставляет на нем частичку себя. Чтобы это связь, которая была между ними никогда не прерывалась. Чтобы вечной была. Чтобы просто была. Слезы Шаня по щекам Змея, до ушей скатываются. На подбородок попадают. Шань его голову аккуратно приподнимает. Ну и тяжёлая же она, черт возьми. Подушку под неё просовывает, чтобы мягче было. А тело укрывает одеялом. Затем вторым, подбивая его. Чтобы грело. Чтобы тепло было там, где бы Шэ Ли не оказался. Чтобы просто было, блядь, тепло. Вторую подушку рядом кладёт. Чтобы если Рыжий всё-таки решится здесь остаться — ему было с кем делить ночи. Подбородок паскудно дрожит. Все тело колотит крупной дрожью. И Шань делает последнее, что может — слегка поворачивает голову Змея, чтобы он мог на закат смотреть. Закаты красивые везде. Тут тоже. Его даже туман не портит. Закатами мы мало любуемся, пробегаем мимо, не замечая в спешке ярких лучей, которые горизонт золотым делают. Глядим на них бездумно, думая чего бы к ужину купить: говядину, курицу, а может и обычную гречку. Провожаем их вглядом невидящим, в уносящемся вдаль автобусе, представляя, как зайдя домой туфли неудобные с ног скинем и наконец пластыри на пальцы неклеем — натёрли же до мозолей. Пробегаем, смотря на часы, на которые попадают отблески оранжевого, и думаем, что на свидание не успеваем. Закатами мы мало любуемся. А вот перед смертью очень уж охота их увидеть. Все цвета в себя впитать, солнца побольше увидеть, облаков окрашенных в золотой, да красный. Вот и Шэ Ли закатом любуется. В последний раз. Его золотые глаза с солнцем сливаются. Горят изнутри мертвенным успокоением. Вечный закат. Вечная дружба. Вечная скорбь, что за ребрами поселилась тяжёлой тоской. Шань разгибается, смотрит на Шэ Ли и пятится. Пятится. Пятится назад. Подальше. Чтобы снова не разреветься, как пятиклассница, которой по математике двойку влепили. Пятится к лестнице, от которой почему-то гарью несёт. Смогом. Выгоревшей человеческой кожей. Тем, что чувствовать, наблюдая за закатом, вообще не хочется. Он поворачивается, клинок из ножен достаёт и медленно по лестнице поднимается, пригибаясь. Дурак, повязку ведь не смочил водой. И марля крошечными соринками угля покрывается. А там, среди едкого дыма — океан. Бушующий, с волнами метра под три. Там пожарище на яхте вдали. И это не Рыжего кошмар явно. Другой чей-то. Того, кто воды, как огня боится, а огня, как воды. Того, кто на берегу застывший стоит и оторопело смотрит на гарь эту жуткую. Она собой заволакивает всё. Ей надышаться — ничего не стоит. От неё бежать надо. На свежий воздух. Ко спасению. И фигура знакомая. Широкоплечая. Высокая, сейчас вот, правда — горбится, обхватив себя руками. Трясется. И ни звука не издает. Шань подходит медленно. У фигуры его браслет на правой руке. — Тянь! — Рыжий, уже осмелевший, шаг ускоряет, прикрывая лицо от едкого дыма. От него лёгкие схлопываются. От него голова кружится жутко, словно Шаня на карусель усадили, раскрутили, да так о нём и забыли. И она крутится, крутится, крутится, не переставая. Наращивает обороты и всё вокруг уже смазанными линиями. Все вокруг уже в реальном тумане и только Тянь статичный. Обездвиженный собственным ужасом. Он вдаль стеклянным взглядом смотрит, не реагирует, когда Шань ему по плечу рукой звонко хлопает. Стоит себе. Смотрит. Словно он один тут. И ждёт кого-то очень важного ждёт. — Я убью эту тварь. — Тянь рычит не своим голосом, сжимая кулаки до хруста. Губы кусает да так сильно, что из нижней струйка крови сочится. И боли не чувствует совсем. А Рыжему вот больно. У него рука болит, которую собственная мать карандашом пронзила. Душа болит, потому что Шэ Ли последний свой закат видел. И терять ещё одного важного — Рыжий не собирается. В воде плеск оглушительный. Бризом кожу обдаёт и Шаню, быть может, только кажется, но что-то исполинское крошечную яхту, которую на волнах из стороны в сторону нещадно кидает — волочет за собой. Всё дальше и дальше. — Тянь! — Рыжий перед ним становится, руками перед лицом размахивает. А тот сквозь него смотрит. Смотрит убито. Смотрит с бесконечным раскаянием. Смотрит с безнадегой, что в радужке плещется. Шань за плечи его хватает, трясёт с силой. А у Тяня голова, как у деревянного детского болванчика болтается. Только взгляд всё тот же. Та же безнадега. То же отчаяние. Та же мольба. Та же мрачная безысходность. На его лице, на волосах темных, мокрых — песок мелкий налип. С прядей морская вода стекает, одежду пятнами покрывает, а этому придурку всё равно. У Шаня идиотская совершенно мысли проскальзывает, что тот Тянь, которого он знал — лучше. Лучше уж эти дурацкие пошлые шутки, которые по ночам спать не дают соблазнительными образами. Да господи, кому он врёт, чертовски горячими образами, на которые только дрочить и дрочить. На это вот — обездвиженное и испуганное даже если пистолет заряженный под завязку приставят — при всём желании подрочить неудастся. Не встанет и всё тут. — Тянь, твою мать! — Шань шипит ему в лицо злобно, за волосы хватает, заставляя на себя посмотреть. А в волосах песок. В волосах соль морская. И волосы мягкие, на ощупь приятные. Такие вообще-то в других обстоятельствах хватать нужно, когда воздух в лёгких заканчивается, когда поясницу простреливает тягуче-приятной судорогой. Когда в рот ему, в рот кончить нужно. И ломанным шепотом приказать: чтобы до капли проглотил. Тянь Рыжего не замечает. Смотрит через него. На горящую яхту. На огонь, что тенями на его лице играет. На стихию, с которой никто справиться не может. На свой старый детский страх смотрит. Оцепенело. И поделать ничего не может. Зато может Рыжий. Он клинок быстро из ножен вынимает и всаживает его не глубоко совсем в предплечье Тяня. Уже не знает в какое. Тут не до разборок: левое или правое достойно быть рассечено. Все голосующие собрались? Начнём заседание, господа. Тянь рычит от боли, голову наконец опускает, а взгляд его нормальным делается. Настоящим. Чистым, злым. Таким, как надо. Он, ещё не понимает, что происходит, но на инстинктах хватает Рыжего за запястье, в котором клинок зажат, руку выворачивает и подсечку ногой так же резко делает. Рыжий на песок валится. Тут хоть дыма поменьше. Побольше запаха моря. И не больно совсем, потому что песок мягкий, обволакивает колени, позволяет удар смягчить. Тянь в бешенстве на свою руку смотрит, на Рыжего смотрит, который руку уже освободил и клинок догадался обратно в ножны сунуть. Мало ли что. Мали что случиться может. И как его самого инстинкты поведут. Вдруг Шань по-дурости и этому придурку глотку вскроет в порыве ярости. А ярость есть и она растет. Ярость на то, что Тянь — ублюдок настоящий. Стоял и ничерта не делал. Не убивал своих демонов. Не баюкал призраков прошлого. Помереть тут решил, что-ли? Рыжего волной злости накрывает, пеленой красной, зыбкой перед глазами, когда Тянь вслед за ним валится и наносит удар за ударом куда придётся. А пришлось сначала под ребра, отчего лёгкие схлопнулись в болезненном спазме. Пришлось по челюсти, которую Шань выучено стиснул покрепче, чтобы Тянь её не выставил к чертовой матери. Пришлось руками на глотке, которые душат и не дают воздуха глотнуть. А воздух — он ведь нужен. Без него никак. Без него люди не выживают. Даже самые сильные и рыжие. Руки у Тяня сильные, горячие, словно из стали отлиты. Рыжий ёрзает по топкому песку, скинуть его с себя пытается. А тот как приклеенный. У Тяня в глазах чёртово безумие. У него черти зрачки к радужке смывают. Он словно под кайфом, в бэдтрипе бесконечном. Шаня ломает приступами кашля, ломает в руках Тяня и он загребает пятерней песок, целится уже по ощущениям, потому что в глазах темнота кромешная, а тело медленно обмякает. Кидает этот песок и… Бинго. Кажется, попал в глаза. Тянь шипит что-то нецензурное, руки от глотки Шаня убирает и на задницу валится. У Шаня в голове гудит. Мир совсем нереальным кажется, в ушах писк паскудный, а голова тяжёлая, как после знатной попойки. Он выкручивается, встается на четвереньки, почти упираясь лбом в лоб Тяня и маску это хе́рову сдирает. Воздух нужен. Много воздуха. Чтобы сразу в лёгкие. Чтобы заполнить их. Пусть и гарью. Чем угодно, только бы дышать. А заполняет запахом Тяня. Миндалем заполняет и его взмокшей кожей. Рыжий яростно Тяня на спину опрокидывает. В долгу он оставаться не умеет, не знает куда целится — голова ведь кругом, бьёт и чувствует адскую боль в костяшках. В кость попал — скулу, где из сечки кровь струиться начинает. А Тянь лишь моргает непонимающе. Тянь не в себе ещё. Рыжий не в себе тоже. И они в мире ненастоящем. В мире кошмаров, где сплетаются страхи прошлого. Где погрести их под собой могильной землёй пытаются. Где можно, наверное, творить всё, что хочется. Где можно Тяню в рожу ещё раз ударить, занося руку. Где можно приблизиться к нему и в самые губы спросить: — Ты чё творишь, уёбок? Сдохнуть захотел? Тянь моргает часто, оглядывается. Пальцами сметает с сечки над бровью кровь, смотрит на неё заторможенно. Взгляд непонимающий на Шаня поднимает. А у Шаня по мозгам лупит: это ведь нереально всё. И этот вот — тоже нереальный. И не только бить его можно. А потом всё быстро происходит. Сердцебиение за двести. Пульс вены натягивает болью. Рука, где карандаш был — болит страшно. А вот Тяня касаться уже не страшно. Не страшно провести рукой по ссадине, стирая кровь. Не страшно, что яхту, что за их спинами какая-то ебанина на самое дно утаскивает и на море гигантскими волнами плещет. Не страшно пальцами вниз по скуле, где у Тяня точно синяк будет. И он не шевелится, скинуть с себя не пытается, только смотрит завороженно, облизывая губы. Губы, бля. Эти губы давно кулака просят. И сейчас можно. Можно ведь? Морская пена волосы Тяня окрашивает мелкими пузырьками. А Рыжий ближе к нему наклоняется, чтобы получше рассмотреть, как сам же ему эти губы в кровавое месиво превратит. Чайки над головой орут, верещат так, что уши закладывает. Рыжий улыбается: мо-о-ожно. И мук совести совсем никаких не будет. И нужно чуть ближе, чтобы рассмотреть, как те семь трещинок под костяшками лопаются в кровь. Бриз пожирает остатки угарного газа, подавляет ядовитый, едкий дым и голова от этого, господи, только сильнее кружится. А Тянь всё в глаза завороженно смотрит. Смотрит, не пытается от удара уйти: — Давай, заслужил. Бей сильнее. Бей как хотел. — у него голос хриплый, ломкий, прокуренный гарью. По губам этому ублюдку сейчас можно. Можно-можно-можно. Рыжий руку ещё сильнее заносит, чтобы уж наверняка, больно, с кровью, с выбитыми зубами. И всё, как в замедленной съёмке, Шань ближе, рука меняет траекторию, губы к губам и гулкий удар о песок, который тысячью крупинок в разные стороны разлетается. И хорошо, что глаза прикрыл. Он. Тянь. Хорошо, что это все сон. Потому что к таким губам с первого раза привыкнуть можно. К искусанным до крови, к мягким. Шань зачем-то капельки ржавые слизывает жадно. Задыхается, когда Тянь губы приоткрывает и своим языком по губам Рыжего мажет. Ненастойчиво, точно спугнуть боится. Словно это у Шаня первый, блядь, поцелуй. Ну, после драки-то — первый, да. И дышать совсем не получается, как тогда, когда руки Тяня на его шее были. И лёгкие уже схлопываются от нехватки этого топкого, сладкого внутри. Спазмы по всему телу удовольствием, как током. Прошибает напрочь, вырубая мозги, включая потребности. Одну лишь потребность. Потребность в Тяне. Иррациональную, тупую, с неебической силой. У Тяня на языке привкус морской соли. Он губы Шаня жадно сминает, шипит, поцелуй углубляет. Он языком по кромкам зубов, по нёбу проводит. Давит. Руками зарывается в холщевую ткань, тянет на себя Шаня. И Шань не против. Шань всем весом на него. Стояком о стояк. Шань руками по его плечам. Шань ему в рот голодными выдохами и всхлипами: ещё, блядь, ещё. Привкус крови мешается с миндалем, которым от Тяня вечно несёт. Даже во снах. Даже во снах, блядь, у него руки сильные, сталью в мышцы вцепляются, психованно задирают робу, в которую Рыжего облачили, приподнимают, просачивается под неё и… И это безумие какое-то. Это легко так на самом деле — целовать его. Искусывать губы, ранить язык зубами, втягивать его в себя, слизывать с него не то свою, не то чужую кровь. И это вкусно так, блядский боже. Мир в полный минус, окончания нервные в абсолютный плюс. Потому что хочется его страшно. Хочется его безумно. Его-его-его. Шань упоролся — точно, раз руками ему в волосы зарывается. Раз целует глубоко и жадно. Раз позволяет Тяню, кожу ещё не зажившую царапать снова. Впиваться пальцами до утробного рыка: только посмей сссука остановиться. Раз приподнимает голову чуть вверх: вот здесь ещё, да, на шее. Во тут прям, где пульсом бьется. Ещё засос. Ещё укус, ещё языком, как ты только что сделал. Ещё раз сделай. И мне. Мне дай так же. А я ещё во что попробовать хочу. Можно? Можно, тут всё можно. С тобой всё можно. Я все распробовать хочу. Давай же, ну. И Тянь даёт, стонет утробно, когда Шань в болезненном приступе кусает-кусает-кусает бледную кожу. Вылизывает шею совершенно по-звериному. Поднимает глаза на секунду, ловя разъебанный взгляд Тяня, читает там: смелее ну. Я не укушу. Нет, укушу, но будет приятно. Очень, Шань. Очень. Вот как мне сейчас. Шань удовлетворённо кивает, слизывает с кожи соль, песок, да и черт с ним, с песком этим, который на зубах в крошево превращается. Тянь даже так — вкусный. Он податливо под губы подставляется, к себе крепче прижимает. Пальцами вниз ведёт и уже ни чаек не слышно, ни волн морских. Только дыхание сорванное и пульс-пульс-пульс. С таким не живут. С таким умирают медленно и сладко. С таким только рыком отозваться и снова его вылизать, разрывая к чертовой матери такую же херню холщовую. Шань задыхается. У Шаня всё замыленное перед глазами. Шань не знает что делать, но делает — спускается вниз, к груди, ведёт языком по соску и хищно улыбается, когда слышит: ещё. Думает: сейчас вообще всё можно. Мне с ним — вообще всё. Предохранители с корнем вырывает холодным порывом ветра. И Шань делает то, что можно. Делает до боли, до вскрика и красных царапин на собственной пояснице — прикусывает, лижет, вылизывает. Ловит языком мурашки удовольствия. Засосы бурые оставляет. Много. Больше ещё нужно. Чтобы все видели кому этот распиздатый мажор принадлежит. Чей, он, блядь. Тянь выгибается на встречу, но Шань пятерней о грудину его резко в песок вбивает, головой отрицательно качает, улыбаясь хищно. Поднимается выше и там засосы оставляет, втягивает кожу до болезненного стона, которым сознание заполняет, как отборной дурью. На ключицах, на шее, под подбородком, где кожа совсем тонкая, мягкая, где нервных окончаний много. И снова к губам. Без них никак теперь. Они нужны очень. К ним прикоснуться до смерти хочется. Снова сцеловать кровь и в рот языком проникнуть. Сжать руку в кулак, где песок хрустит от того, как Тянь яростно на поцелуй отзывается. Как он тянется-тянется-тянется. И Шань уже не понимает у кого из них жар. У кого сердце быстро-быстро. Кого из них колотит, как в припадке. Потому что всё на двоих поделено. Потому что всё общее. Желание зверское, притяжение нереальное и жадные выдохи. Потребность сделать его своим-своим-своим. Выебать-вытрахать-вбить в него себя до того, что он только Шаню принадлежать и будет. И это ведь сон, да? Во сне ведь можно всё, да?
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.