ID работы: 10768833

Говорят, тут обитает нечисть

Слэш
NC-17
Завершён
511
автор
Размер:
486 страниц, 48 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
511 Нравится 1283 Отзывы 210 В сборник Скачать

39

Настройки текста
Примечания:
Правдой, как колючей проволокой стягивает глотку, когда Шань идёт домой. Не вдохнуть не выдохнуть. Потому что дышать в последнее время получается через раз и только когда Тянь рядом. Только с ним. А теперь при нём и вдоха не сделать — лёгкие рикошетом стеклянных осколков пробьет насквозь. Поэтому Шань идёт, пересупая через растущее с каждым шагом желание вернуться — и немного, совсем чуть-чуть подышать. Идёт, когда туман расступается перед ним, делаясь полупрозрачной дымкой. Когда дорога до дома становится сплошной вереницей мыслей, кусающих за болевые точки, которых у всех с годами только больше становится. У Шаня они в геометрической прогрессии появляются с каждым днём. С каждым новым словом Тяня. Ведь оказывается, сука, что словами можно больнее кулаков. Что словами убивать внутри можно что-то теплое и мягкое. Пропустить через мясорубку новой-новой-новой омерзительной информации. Оно ещё не умерло. Оно ещё там. Оно под завалами. Оно о помощи воет оглушительно. Оно выжить пытается. Оно кровоточит и кровь эту хочется выхаркать на асфальт. И вместе с этой кровью там на асфальте и остаться безжизненной куклой. Затушенным пламенем, которое, кажется, никогда больше не разгорится. Потому что тот, кто мог поджечь — сам потерял запал. Потому что тот, кто мог поджечь — потерялся в себе. Потому что тот, кто мог поджечь — это Тянь. И с Тянем всё ахуеть как сложно. Шань без сил заваливается спать и не видит снов. Видит Тяня, который говорит-говорит-говорит без остановки, без принуждения, зато с надрывом и дрожащим голосом. Рыжий ведь его не просил. Ни правды, ни подробностей с Мингли. Рыжему оно вообще не надо было. Не всегда мы готовы выслушивать эту паскудную правду. А она всегда паскудна, без исключений. Всегда кусает. Нащупывает болевую точку и прицельно пробивает её со всей силы. А сил у правды неебически много. И из капкана из её зубов не выбраться — не забыть сказанного. Не придумать себе дивный новый мир, где не было этих событий. Где не было Мингли и многих-многих-многих остальных. Где чужаков не было. Где не было Тяня, который пустой. Где Тянь наполненный своей глянцевой мажорской дрянью, но только не пустой. Где Рыжий наполненный, не яростью, а нежностью. Где всё начинается не с боли, а с обычного: привет. Где всё начинается с урывистого, заполошного между поцелуями: ты мне нравишься. Где всё начинается с волнительного, но такого пронзительно искреннего на выдохе: ты моя конечная, понимаешь? Но правду не говорят просто, потому что больше её утаивать нельзя. Её же можно глубоко в себе закопать в земле сырой и стылой. Её же можно заткнуть, когда она продирается через глотку. Её же можно в себе придушить. Её говорят просто потому что должны. И Тянь решил, что он её Рыжему должен. Всю и без остатка. Такую, какая она есть. Не к нему Тянь с исповедью должен был идти и было бы как раньше. Было бы ближе. Но теперь даже во сне Шань к нему и шага сделать не может. Потому что срабатывает что-то внутри. Что-то, как рычаг дёрнуло — и Рыжий уже ни с места. Рыжий только смотреть может, как Тянь на глазах рассыпается и нервно нажимает большим пальцем на шрам, словно это единственное, за что он может уцепиться, чтобы не раскрошиться окончательно. Потому что за Шаня уцепиться он уже не может. Шань не позволит. Не хочет позволять. Физически не может, потому что гнев под кожей пузырится, по венам гоняется вместо крови, на подкорке стучит противным: Мингли и ты. В один день, прикинь. Тебя поимели во всех смыслах, приятель. Ты запасной вариант. Или он. Это ведь уже не так важно, да? Ну и как тебе, м? Рыжий бы хотел сказать, что поебать ему. Взять вот просто и поебать, как и раньше на всё начхать было. На всех. А тут. Тут злость, настолько реалистичная, что её можно потрогать, обжечься, одёргивая руку и сгореть внутри по цепной реакции. Сгореть снаружи ревностью непойми откуда взявшейся, которая срабатывает и на прошлое Тяня. Срабатывает против воли, даже если Рыжий себе доказать пытается, что всё это до было. До него. До них. Самое разрушительное, ебать, начало из всех, что могли у них быть. Шань горит внутри — больно. Тянь топчется по стеклянным осколкам — больно. И обоим друг на друга не поебать. И это так больно, блядь. И обоим хочется чего-то нормального. Чего-то правильного. Чего-то, здорового. А не этого избитого до полусмерти признания, в котором мешается страх и безнадёга. И от этого в груди ныть начинает хуже обычного. Ноет теми больными словами, простуженными, охваченными агонией, искренностью пронзительной. Ноет: Я влюбился. Окончательно. Это моя конечная, понимаешь? Рыжий понимает. Понимает и чувствует то же самое. Но сказать не может. Пока Тянь не изменится. Пока Тянь не станет тем, кто будет надёжным плечом не только в схватках и битвах, в чужом подсознании и страхах. Пока он не станет надёжным плечом в личном, сокровенном, том, чего другие никогда не видели. Другие души Рыжего не касались. А Тянь… Тянь. Тянь видел. Тянь спас. Тогда от кошмара лютого, который стенами стерильно-белыми на поляну опустился, а там палата, там родители, там провода, там паразит, который их сжирал заживо. Именно Тянь не побоялся туда сунуться, пока Шань захлёбывался панической атакой, которая накрыла сразу же — эти стены из тысячи тысяч Шань узнает. По люминесцентным полым прямоугольникам ламп, одна из которых — прямо над головой мамы — мигала постоянно. Раз в две секунды. По сколу на идеально белом кафеле, что около окна, где пробивался серый цементный клей. Окна, из которого Шань — маленький, семилетний Шань, — наблюдал за тем, как родители умирают. По ужасающему писку аппаратов, который ни на секунду не прекращался, только тональность изменилась, когда мама пошевелиться пыталась. По холодным хирургическим столам на колёсиках, накрытым лишь тонкой простыней в дурацкий зелёный горошек. По тележкам, на которых куча страшных, до умолишения пугающих металлических приборов — от скальпелей и до огромных ножниц, как у садовника, что напротив них жил. С тем лишь отличием, что эти ножницы, кажется, могли не только растения обсекать. С пилой какой-то неправильной, которой пилили кости, ведь на идеально острых зубцах остались ошмётки мышечной ткани и крошево костей. По неизменному запаху фенола, лекарств и чего-то постороннего, не из этого блядского мира. По запаху смерти. Запаху разорванной, искалеченной, в лоскуты израненной надежды — на то, что всё же мама и папа выживут. Встанут, избавятся от паразита, их зашьют правильно плотными медицинскими нитями и домой отправят. Домой, к Шаню, который их ждал. Так ждал, господи, блядь. Но там, в стенах этих — не выжить никому. Только тому паразиту. Но и его, кажется, Тянь уничтожил. Вернул маме сознание на доли секунды. И кажется, говорил с ней. А у Шаня это из башки вылетело. У Шаня ведь так много вопросов было, а потом Хельга с петлёй на шее, потом Тянь, который беспощадно рубил людей, потом побег и Тьёрг. Потом море бушующее волнами под три метра. С чем-то пугающим, приводящим в оцепеняющий ужас, исполинским, которое яхту с собой на дно утащило. Потом маленький мальчик — Тянь, которого спасти было важным. Важным настолько, что все вопросы отпадали, затирались, испарялись в пене морской, тонули вслед за яхтой и собственным страхом зверским перед штормом, в котором Шань по своей воле оказался. Потом хижина. Потом сон, такой восхитительно теплый и мягкий в его-его-его руках. А потом Тяня почти не стало. И это было страшнее той херни, которая под волнами скрывалась. Вот и забылось. Забылось, затёрлось, встало на десятый план, потому что первым делом Тяня-Тяня-Тяня спасать надо было. Вытаскивать, вытягивать, смотреть, как его тело от боли выламывает. И правдой его так же выламывало. Шань видел, как его крупной дрожью било, как его голос ломким, смертельно уставшим хрипом, как он шрама касался, словно это единственное важное, что у него в жизни осталось. И жизнь эта делится на до и после. До Рыжего и после. И наверное… Нет, абсолютно точно — это их первый разговор с душой вывернутой наизнанку у одного, и яростью, закипающей — у второго. И Шань не сдержался — ударил. На рефлексах чистых. Инстинктивно, потому что тело колотило от злости. Потому что Шань по-другому не умеет. Ведь, нападают — бей. Касаются без позволения — бей. Смотрят не так — бей. Задевают — бей. Ведь, больно — бей. Бей-бей-бей. Защитная реакция, хули. А больно вот — было очень. И лучше бы физически. Рыжий к физической боли привык. Сначала улица, а потом и академия научили её терпеть, сцепляя зубы капканом. А тогда, в студии — было больно совершенно по-другому. По-настоящему отчего-то. Слова Тяня заточенными бритвами по сердцу — распарывали его. Пронзали насквозь. И оставили после себя рваньё, которое ещё, господи, кровь качать как-то способно. Оставляя после себя осадок паскудный на языке, который несформированными словами сглатывать приходилось. Чтобы ещё хуже не сделать. Чтобы не было вот этого: ты мудак. Ты сам во всём виноват. Ты себя сам в эту могилу, под землю сырую загнал. Ты не умеешь нормально. Ты умеешь больно для других и удобно для себя. Ты не исправишься. Но Рыжий сдержался кое-как. Сдержался, закусывая щеку. Сдержался, чтобы Тяня, который сам себя по кусочкам разбирал — не сломать окончательно. Чтобы он не превратился в свою тень — серую, опустошённую, безэмоциональную. В проекцию того, в кого Рыжему не повезло, сука, въебаться со всего размаха. И въебался он так, что уже не отодрать мешанину из костей, мышц, измолотых в фарш жил и крови с Тяня. Въебался окончательно. Это конечная. Понимаешь? У Рыжего никогда не было чего-то по-нормальному. У Рыжего вся жизнь, как чей-то страшный сон. И этот кто-то проснуться не может. Под таблетками наверняка какими-нибудь сильными, под транквилизаторами, которые бьют по адекватности. Не было у Рыжего детства нормального почти. Друзей, кроме Шэ Ли не было. А вот проблем было много. Очень. И влюбляться ему было некогда. Не в кого. А тут Тянь. Тут пиздец. Тут попробуй не влюбись. Все ж влюбляются в него, в чём проблема, чем Рыжий хуже, хули. Он тоже как все. Он как все решил попробовать. Напробовался. Нарвался. У Рыжего же вся жизнь как страшный, ебать, сон и теперь главный кошмар — Тянь с его правдой, чтоб его. Но пора признать. Пора, сука, признать — чтобы сказать всё это, вывалить без заминки, без остановки и в самом её чистом, неразбавленном — смелость нужна. Или просто сумасшествие нужно. Или безнадёжность. И всё это — коктейль Молотова, который взболтала в Тяне жизнь. Который он в себе хранил. И никому. Никому, кроме Рыжего. Ни в кого, кроме Рыжего. А коктейль Молотова — херня опасная, вредоносная, едкая. Стоит только, тряпку, смоченную в горючем поджечь — рванёт. Вот и сорвало. У Тяня тормоза, пока он выкладывал одну блядскую правду за другой, а у Шаня крышу: он с другим был. В этот же день — с другим. И целовал, наверное, его. И обнимал. И… Господи, не надо дальше, не надо, ладно? Ведь дальше он пришёл к Рыжему. Дальше только бесконечно хорошо было. А теперь на все бесконечности хуёво. Половину из этого Шань знал. Не такую паскудо грязную, не такую отвратительную до дрожи, не такую больную, умирающую — половину. Видимо, остальных эта часть обошла стороной. Специально была далеко за ребрами спрятана — для специального человека, которым оказался Рыжий. Рыжий всегда попадает в неприятности. Рыжий всегда сам нарывается. Рыжий всегда знает что с этими неприятностями делать — бить. А тут… Тут одного удара хватило, чтобы он понял — хватит. Хватит сражаться с тем, что изменить не можешь. Хватит сражаться во снах, в тщетных попытках спасти родителей — их не вернёшь, этого не изменить. Хватит сражаться с прошлым, в котором хорошо так было — его не вернёшь, этого не изменить. Хватит с Тяня и одного удара — его не изменишь, пока он сам не решит измениться. Даже тут жизнь услужливо предоставила ему урок — не стоит бороться с тем, чего изменить не сможешь. Постой. Понаблюдай. Оно как-нибудь само. Либо в худшую, либо в лучшую сторону. Потому что ты не бог, Шань, блядь. Не бери на себя слишком многого, ебать. Не будь таким идиотом, который в чудеса своих распиздатых кулаков верит. Сильный, сука, — да. Но, что-то не поддаётся им. Что-то нельзя выбить, даже если очень хочется. Что-то должно само, без твоего вмешательства, Шань, ну ебаный ж ты свет. Пойми. Прими. Живи. И Рыжий принял. Принял правду. Искалеченную, выжатую до последнего выдоха, уставшую на тысячу жизней вперёд. Правду, которую не каждому говорят. Которую только тем — кому доверяют. Которую только тем, в кого влюблены, потому что последствия, сука, последствия потом будут ещё разрушительнее, чем сейчас. Ураганом разнесут всё то хорошее, что успели пережить. И всё это хорошее убьют. Ни врачи, ни ведьмы, ни божье, ебать его в рот, чудо — не поможет. И как бы больно от неё не было — что-то теплое всё равно остаётся в груди: Тянь доверился, рассказал без утайки — всего себя настоящего, крошащегося пеплом — Рыжему в руки вложил, как судье, который либо оправдательный, либо обвинительный и на свалку — вынесет. Но Рыжий не тот, кто может чужой судьбой распоряжаться. Если Тянь хочет — пусть делает. На глазах у Шаня делает. Меняется пусть. Пусть Шаня убедит в том, что есть, сука, те люди, которые меняются. Пусть заставит Рыжего поверить в чудо. Или чудовищно разочарует снова. И тогда уж точно конец. Без апелляции и права на восстановление. Шань глаза открывает, хмурится, оглядывается и понимает, что заснул на диване. Может, от того, что сил не было до кровати добраться. Может, от того, что на кровать не хотелось совсем — там бы воспоминаниями накрыло сладкими, восхитительно острыми и абсолютно не нужными сейчас. Только псих будет, как обезумевший вдыхать его запах, оставшийся в комнате. Только псих после серьёзного разговора будет вспоминать-вспоминать-вспоминать, как причина чистой ярости ему отсасывала на этой кровати. Это только на слуху Шань псих. Но не извращенец. Не больной совсем, чтобы после выкручивающей суставы правды — вспоминать как было пронзительно хорошо с Тянем. Было. Может, будет. Если Тянь его условия понял и принял. Слова ничего не стоят. Стоят только поступки. Шэ Ли, как и Альвы, упакованной плотно пледом, который потом как вещдок уведут — нет. Мутное беспокойство до сих пор под рёбрами толкается скользким, отвратительным комом, не даёт уснуть снова. Шань телефон нашаривает на полу, куда он его случайно во сне скинул. Зарядки почти нет, но чтобы позвонить — хватит. Шаню даже в контакты заходить не нужно. Потому что быстрый дозвон у него только на одного человека поставлен. Гудки беспощадно месят и так изъеденный мыслями мозг. Гудки череп разъедают протяжным гулом. Гудки почти с ума сводят, но стоит услышать на том конце звонкий и весёлый, даже с самого раннего утра голос — как немного отпускает. — Ваша Альва это полный капец. Видал, какая она здоровая? — голос Цзяня солнечными лучами проносится сквозь пространство и время, сквозь сотовую связь и достигает ушей. Вообще-то с утра положено быть пугающе злыми и ненавидеть весь мир. Особенно тех извращенцев, которые решили, что вставать в шесть — это прекрасно. Хер там, а не прекрасно. Прекрасно просыпаться за полдень, потягиваться сладко, плестись ещё в сонном мареве на кухню, а потом ещё полдня цедить кофе в абсолютной тишине, читая какую-нибудь газету для охотников. Прекрасно не нестись в управление, сломя голову, потому что проспал, а принимать утренний душ и совершенно никуда не торопиться. Прекрасно высыпаться и быть бодрым уже к вечеру. У Цзяня, видимо, свои понятия о прекрасном. Для Цзяня любое время прекрасно, если рядом есть Чжэнси. Это уже закон природы, который Шаню пришлось выучить. Злого Цзяня он всего раз видел. Всего раза хватило, чтобы понять, что эта машина для убийств — только с виду сладкоголосый мальчик с очаровательной улыбкой от уха до уха и светлыми, как пепел волосами, которого хочется не то собой укрыть, не то в себе укрыть от всех неприятностей этого ебучего мира. Оказалось, мальчик и сам может. Нет, не укрыться, напролом побежать на целую орду гоблинов с мечом в субтильный руке, в которой принято видеть только бокал игристого, а не смертоносное оружие. Побежать быстро и яростно. И так же яростно, с победным кличем всю эту орду перед собой на колени поставить, без труда определив их главного и взяв его в заложники. Пару десятков, он всё же на меч насадил с особой жестокостью и без особого труда. Даже бровью не повел. Не ужаснулся при виде синеватой крови. Рубил себе их и рубил с изяществом кошки, от любого тяжёлого удара топора уворачиваясь. Шань на это дело смотрел с нескрываемым восторгом и тотальным удивлением: и это наш добрый, ласковый Цзянь? Серьёзно? А-ху-еть. Чжэнси на это дело смотрел спокойно, только напряжённо хмурился, когда Цзяня со спины обходили. Только тогда и включился в бой, чтобы его солнечного мальчика вдруг не поцарапали. А в Цзяня, как бес вселился. Вроде он таким же был — но глаза. Эти глаза, которые способны льдом внутренности пробить — вот это было страшно. И бесноватый холодный огонь его радужку захватил. И дурашливость куда-то пропала, которой на замену пришли почти безэмоциональное выражение лица и серьезность фатальная. Без права на помилование. А когда всё закончилось, Цзянь, весь перепачканный в синей венозной крови гоблинов, с искажённой в немом крике головой на острие меча — повернулся к Шаню и улыбнулся, как всегда. Как всегда открыто, искренне и лучезарно. И сказал что-то нелепое и смешливое. Картина была та ещё. А в глазах его тогда снова появилось солнце, которое бережно отогревает. В общем, даже с утра — Цзянь бодрячком. Его ни что сломить не способно, кроме невыхода на работу Чжэнси, чего, слава богу, ещё не случалось. Шань даже представить боится что тогда будет. Разрушение академии? Город весь в руинах? Война с кентаврами? Армагеддон? Да всё вместе будет, чё — это же Цзянь. — Ага, втроём её положили. Ещё и невидимая, тварь. — сонно бормочет Шань, инстинктивно прикрывая глаза. Потому светит от Цзяня даже через расстояние. Он бодр, свеж и как всегда активен. В противовес Шаню — смертельно уставшему и опустошённому внутри. Потому что, кажется, со словами Тяня из Шаня по натянутым жилам — силы вытягивали. Даже шевелиться трудно. Как после целого дня беготни по полю, разве что пот едкой солью на глаза не скатывается. Разве что беготня по полю лучше, чем то, что было вчера. Её хотя бы забыть можно уже через пару дней. Мышцы не так болеть будут, наливаясь свинцом. А тут болит лишь одна. И та уже — изранена ножевыми, колотыми, резаными. И та — ещё кровь качать как-то умудряется. Это вот — долго не отболит. Это не пройдет через пару-тройку дней. Это напоминать о себе будет всем, на что Шань только посмотреть посмеет. Это взрываться будет ослепительными вспышками ярости внутри, где ноль выживших и два искалеченных правдой. Это бесконечной тоской по тому, как могло бы быть, но не стало. У Шаня — всё не как у людей. У Шаня даже начало чего-то восхитительно-прекрасного — через боль пронзительную и паскудный вой за рёбрами. И Шань надеется, всем израненным в шматы сердцем — что это восхитительно-прекрасное всё же случится. Не сейчас. Потом. Когда немного отпустит. Когда поутихнет. Когда он сможет принять Тяня таким, какой он есть. Когда Рыжий сможет заткнуть в себе оглушающую обиду и сделать шаг на встречу. Потому что бежать очень хочется. Впервые в жизни не от кого-то. Впервые в жизни кому-то навстречу. Впервые так искромётно быстро. По ту сторону трубки возня неясная слышится и то, как Цзянь уверенно и бодро матерится: — Ты по делу, да? У меня тут задержание фей и пока удалось поймать только одну. Эти лесные совсем офигели. Людей в чащу уводят и соблазняют, прикинь? Экспериментируют с новой пыльцой. — Цзянь чуть не задыхается, когда говорит, видимо скручивает кого-то и Шань, прислушавшись, всё же слышит игривое шипение очаровательным женским голосом: да отпусти ты! Ничего противозаконного я не делала! Ну понравилась я ему. Ну попёрся он за мной. Один одинёшенек в чаще лесной. Я что, совсем бездушная что-ли? Вот я его и отогрела, накормила и пыльцы дала. Я просто гостеприимная, поищи это слово в словаре, охотник. Ай! А ещё добрая. И красивая. И лапушка. А ты, кстати, ничего… Шань усмехается тому, как Цзянь, чуть трубку не роняет, наверняка, зажав её плечом и ведёт добрую, красивую лапушку в машину. И да, Цзянь, кстати, ничего — так по-началу вся нечисть считает. А потом орёт, чтобы этого ненормального жуткого типа к ним больше не подпускали. Сил нет, но развеяться надо, да и работа не ждёт. Шань поднимается нехотя, поясницу потирает, опускает ступни на холодный пол и говорит, морщась: — Мы сейчас приедем. Поможем. Может феи о Торире что-нибудь знают. Вдруг повезёт. И Цзянь не против. Он очень даже не против, потому что фей много, а их всего двое. Потому что одна из них уже принялась очаровывать Чжэнси и судя по утробному рокоту в трубке — у неё получается. Как бы не приехать на место и не обнаружить лес, полный мёртвых фей и счастливого Цзяня, потому что он у них Чжаня отвоевал. Это Шань, — охотник между прочим — фей едет спасать, а не Цзяня. Ну ахуеть. Спасатель хренов. Такого в управлении ещё не было, чтобы охотник пёрся в дальние ебеня, в блядский лес — спасать нечисть от волшебного, красивого и нежного Цзяня. Кому скажи — будут смеяться до коликов. А потом в лазарет — колики так и не пройдут. Потому что смешно будет долго ещё. *** Он хромает. И даже смотреть на это больно. Как тогда, когда Шань только увидел осколки зелёные в его ступне. Он нацепил на перевязку кеду. Рыжий никогда за ним не заезжал ещё, но стоит только Тяню сесть на пассажирское — замечает. Замечает, что стеклянно-глянцевый жилой центр не такой уж выёбистый, как был вчера. Замечает въевшуюся в кожу черноту под глазами Тяня. Её так много теперь там. Больше, чем было при их знакомстве. Словно даже зверская усталость его не срубила. Не спал он. Точно не спал. Потому что взгляд слегка потухший, тёмно-серые глаза затянуло дымкой изнурения. Замечает костяшки сбитые в кровь. Замечает, как Тянь ему слегка, самыми уголками рта улыбается, как будто на большее он сейчас не способен. Тянь заглядывает в глаза на доли секунд, но и их хватает, чтобы увидеть там тонны вины, тонны обессиленности тотальной и миллиарды осколков, на которые он вчера развалился. Не похож он на себя. На того похож, кто изъеден ржавчиной, сединой, тяжёлыми годами и войной непрекращающейся. На того, кто сейчас себя заново собрать пытается. Замечает сечку на губе, где кровь спеклась. Замечает то, чего видеть совсем не хотел. Замечает, что Тянь на него старается совсем не смотреть. Он смиренно глаза в пол опустил и даже не спрашивает куда они едут. В какие теперь дали и за кем. От чего опять людей обычных спасать придётся, ему точно всё равно. Хоть в горячую точку без снаряжения и оружия его отправляй — пойдет без слов и даже сопротивляться не будет. Рыжий вздыхает, выезжает с парковки, на которой всё такое же отвратительно-идеальное, как и в жилом центре, где студия Тяня. И зачем-то рассказывает ему о феях. О Цзяне. О том, кого там на самом деле сейчас спасать придётся. Рассказывает с долей иронии. И в ответ лишь неопределенное хмыканье слышит, которое не понятно как вообще расценивать можно. Рассказывает коротко, но ясно. Рыжий по-другому не умеет. А потом молчит. Шань молчит. Тянь молчит. Только радио, ловя очередную волну — взрывается децебелами прокуренного мужского голоса. Тумана на улице больше нет. Есть затянутое серостью небо, намокший асфальт, после ночного дождя и дорога, на которой мимо них проносятся машины с нетерпеливыми водителями. В окнах проносится утренний город, где из придорожных кофеен выходят сонные люди со стаканчиками горячего и бодрящего в руках. У Рыжего проносится мысль, что зря он Тяня с собой взял. Ну окей, да — они напарники и по уставу на любое задание должны ехать вместе. Ну ладно, пара лишних рук с феями не помешают — очень уж эти малышки юркие. Ну да, свежий лесной воздух с утра никому не помешает. И… Ладно — Шань просто хотел удостовериться, что этот придурок в порядке, потому что когда он вчера выходил из студии — что-то было не так. Притихший Тянь. Безмолвный совсем. С отчаянием смотрящий на то, как Рыжий обувается, словно просящий: не уходи. Ещё минутку хотя бы. На немного совсем — останься. Ненадолго, обещаю. Если хочешь — я в другую комнату уйду, ты только останься. Но Шань не остался. Ушёл. Так надо было. Так правильнее было. А потом вспомнилось, как Тянь, до основания разрушенный внутри, начал разрушать себя снаружи и потянуло. И в груди, и к нему — волоком. Мысли в голове стрёмные изъедали черепную коробку: он что-нибудь с собой сделает. Сделал. Вон — видно, со стеной подрался. Явно с той самой, по которой обессиленно съехал, когда Шань на него мельком уже глянул, уходя. И так остаться захотелось. И так поднять его захотелось. Прижать к себе, чтобы: ну не разрушай ты себя ещё больше. От тебя же вон — одни руины остались. Ну соберись ты немного, дойди до дивана или кровати и хотя бы в потолок смотри вместо этого. На это смотреть больно, понимаешь? Но Шань знал, знал, черт его задери, что нельзя оставаться. Иначе он сдастся. Первым белый флаг поднимет. Окутает Тяня собой и начнёт сам его по кусочкам, по пылинкам, по пеплу собирать-собирать-собирать заново. Но оно ведь так не работает. Правила у жизни такие. Нельзя за кого-то — его самого собирать. Нельзя так быстро сдаваться и бежать к провинившемуся с распростёртыми, чтобы успокоить. Иначе урок усвоен не будет. Иначе Мингли снова рано или поздно появится на пороге студии. Иначе хорошо сейчас и пиздец в будущем. Шань выворачивает на трассу, где ни одной машины. Ну какой ещё кретин поедет рано утром в выходной день в лес. За феями желательно живыми и Цзянем — желательно не злым. Какой еще кретин возьмёт с собой человека, у которого нога болит, а сердце и того хуже — воет. Шань чувствует. Почти слышит этот вой, который резонирует с собственным под рёбрами, заставляя их трещинами покрываться и раскалываться. Какой ещё кретин захочет, так пронзительно захочет — видеть Тяня, который обидел, который лезвиями по сердцу, который о правду разбился в хрустальные осколки, который этой правдой оскольчатым взрывом разнёс и самого Шаня. Видеть, что он в относительном порядке. Видеть, что живой и никуда не делся. Не сиганул ни в какое мрачное подсознание. Не уснул вечным сном. Что он просто есть. Разбитый. Расколотый миллиардами разломов. Придавленный виной — но есть. Просто есть. Просто рядом на соседнем сидении. Просто молчит и этого, кажется, достаточно для того, чтобы немного успокоиться. Взгляд невольно скашивает на его правую руку, где шрам — судьба — сердце — навеки. Где есть доказательство того, что чей-то небесный умысел всё-таки существует. Где есть призрачное доказательство — из-за этой вот резаной хуйни Тянь сможет измениться. Это ведь только со стороны кажется, что измениться проще простого. Был таким, а стал другим. Плёвое дело. Но нет. Нет. Так бывает только в сказках, которые нихрена не соответствуют реальной жизни. В кино бывает. В книгах, наверное. Но жизнь такой херни не принимает. У жизни свои методы. Жестокие и беспощадные. Она даёт под дых и ещё, и ещё, и ещё. До тех пор, пока всю дурь не выбьет. А пока эта дурь выходит — нас ломает. Тяня ломает — Шань видит, слышит по прерывистому дыханию, чувствует, потому что, почему-то Рыжего тоже ломает. Его эмоциями. Тем, чем Тяня накрывает каждую секунду. Тем, с чем он сейчас борется. Это невидимое и оно уж точно хуже Альвы. Альву можно выследить, поймать, убить. А это внутри — убивает тебя самого против твоей же воли. И это не остановить. Только переждать. Только попытаться пережить, если рядом есть кто-то, кто готов ловить ослабевшее тело. И Шань готов. Шань для этого здесь. Не смотря на вчерашнее — готов ловить этого придурка. Просто потому что своих не бросают. А Тянь именно свой. Так сердце сказало. Об этом вой под ребрами душераздирающий. Мама всё время повторяла: нужно совершить чудовищную ошибку, Шань, чтобы наконец понять, кто мы есть. И прийти к себе, а не к тому, кем нас хотят видеть. Мама никогда не врала. Похоже, и в этом она права оказалась. Поэтому Шань выдыхает, потому что наконец понял, наконец верит — Тянь справится. И Шань, будет настороже — не даст этому придурку наебнуться снова. Не по доброте душевной. А потому что именно этого сейчас хочется больше всего на свете. Этим сейчас голова забита, а не какими-то там феями, не лесом, не небом, что серостью затянуто, не жёлтой разметкой, которая уводит их всё дальше от города. Шань окна на всю открывает, впуская в машину, которая вся пропахла химическим ароматизатором, который по рецепторам бьёт. А обещали чарующий, ебать, запах только что сорванной вишни. От вишни одно название и едкий сладкий осадок, что в носоглотке остаётся. Тянь растерянно на него смотрит и от взгляда этого дышать почти невозможно. Невозможно повернуться, чтобы глаза в глаза, как уже привык. Невозможно, потому что кажется, что лёгкие так и не разожмутся, схлопнувшись уже навсегда. Невозможно смотреть на него и не дотронуться рукой до шрама, который Тянь разглядывает, старательно пряча глаза от Рыжего. Невозможно не потянуться к нему и не сцеловать ссадину, которую лично оставил вчера. Ведь залечить её как-то нужно. Нужно, чтобы хоть что-то в Тяне не болело. Он ведь сейчас весь болит. Сплошная болевая — куда не посмотри. Поэтому Шань не смотрит. Шань борется с желанием повернуться и втягивает запах вымокшей пыли и луговых трав, которые щедро дождь полил. На секунду ему кажется, что он в хижине Линь, где на кострище разожгли травы. Где спокойно и хорошо. Но это лишь на секунду. Это до поворота направо, который уходит вверх. В горы, где лес с феями. До которых ехать ещё долго. Глядя на дорогу сосредоточенно, Шань всё же спрашивает, облизывая пересохшие губы: — Ты как? Потому что пора хотя бы себе уже, сука, не врать — ему важно как Тянь. Как он эту напряженную ночь пережил. Как его ломало, пока Шаня не было. Как он костяшки сбивал с рыком злости на самого себя. Как он. Как. Ел ли? И не потому что в лесу не хватало голодных обмороков от стража, а потому что важно. Важно это знать. Важно понимать, что Тяню сейчас не настолько плохо, как могло бы быть. Тянь, хмурясь, неверяще на него поворачивается. Всем корпусом поворачивается, щурится, словно совсем не улавливает суть происходящего. Словно Рыжий — это мираж, наваждение, плод больной фантазии. И под этим простуженным взглядом, Рыжий думает, что ему пиздец. Потому что Тянь нормально смотреть на него умеет. Он умеет жадно, со зверским голодом. Он умеет так, что даже не поворачиваясь к нему — плавиться начинаешь. Начинаешь дышать чаще, прерывестей. Начинает вести. Так же, как в комнате. Так же, как в душе. Так же, как когда Тяня, лежащего на землистом полу — всего-навсего поцеловать нужно было, чтобы он глаза открыл. Всего лишь. Минимум. Но с Тянем программа минимум отказывает, потому что с ним всё на максимум. Крышу рвёт на максимум. Рецепторы все к нему — на максимум. Отдаться ему, впитать его в себя, забрать в-себя-в-себя-в-себя — на максимум. Въебаться в него — на максимум. Лишиться тормозов — на максимум. Чтобы уже не остановиться. Потому что останавливаться не захочется. Потому что кому нахуй нужно останавливаться, когда Тянь-Тянь-Тянь. Когда ни сантиметра упустить не хочется. Когда всего его — хочется. — Живой. — потерянно отвечает Тянь и шею потирает, которая наверняка затекла. Наверняка уснуть пытался и лежал неудобно и Шань сам понять не может почему все эти детали замечает. — А ты… Ты как? Хочется соврать, что заебись. Ну заебись же — парень, в которого, сука, угораздило влюбиться, всего навсего блядун. Всего-навсего был с другим часа за три до того, как Рыжему отсосать. Реально восхитительно отсосать. Всего лишь потом решил вывалить всю правду — искалеченную, больную, отвратительную правду. Заебись же, чё. Но тут негласный уговор — правда. Тут негласный уговор — никакой больше лжи. Ни друг другу, ни самим себе. Тут уже не отвертишься привычным «заебись». — Странно. — Шань признаётся и кажется, дышать становится немного легче. — Если увидишь Цзяня злым, то хватай фей и прячь их от него где угодно. Тянь фыркает смешливо. Почти смешливо. Если бы в этой смешливости не было столько разрухи, Шань бы поверил, что ему действительно смешно. Если бы в этом не было дохуя мрачной усталости. Если бы в этом не было пронзительной уязвимости. Если бы… Но оно есть. И этого много так, что даже ветер, который хлещет по коже холодом и осенними нотками жухлой листвы — не помогает. Шань захлёбывается вместе с Тянем. Шаня уже почти с головой накрывает его эмоциями. Шань в миллиарды раз лучше его чувствовать стал от чего-то. Он невольно пропускает это через себя. Потому что ему не наплевать. Пропускает через, но не насквозь. Он не знает, как от этих разрушительных эмоций избавиться. Они оседают на внутренностях ржавчиной. Они изъедают нутро чужой виной. Они под кожей въедливым ядом. Ведь вина — это по сути яд, который травит-травит-травит и не уходит с годами. Крепчает только. Сжимает глотку колючей проволокой, по которой электричество проносится, после которого не выжить. Крапивой обжигает язык, когда хочется сказать Тяню что-нибудь простое и ослепительно важное. Что-нибудь, что освободит его от оков вины. Что-нибудь, что спасёт его от очередного сокрушительного разлома внутри, который никто кроме Рыжего не увидит. Что-нибудь, что самому себе подарит освобождение. Но к таким словам, кажется, Шань ещё не готов. Это будет шагом навстречу. Это будет слишком быстрым — рывком, к которому Тянь тоже не будет готов. Прежде чем прыгать к кому-то, расставив руки в стороны, в полной уверенности, что тебя поймают — нужно сначала удостовериться, готов ли тот, другой. Хватит ли у него сил выставить руки навстречу. Хватит ли у него выдержки шагнуть навстречу и принять уже навсегда. Не разжимать руки, которыми поймал. Не отшатнется ли он. Не решит ли, что то место, где он прежде стоял — комфортнее было. Не потащит ли за собой назад. Потому что если вместе — то только вперёд. Только в новое. В неизведанное и восхитительное. По-другому это просто не работает. Шань замечает перед самым лесом, густым, хвойным, где затесались высокие деревья с длинными, изогнутыми ветвями — машину Чжэнси. Замечает где-то за зеленью туй, от которых головокружительно пахнет хвойной смолой и осенью — мелькающие силуэты фей. Отсюда не видно, испуганны они или наоборот играются, как всегда. Видно только, как Цзянь за одной из них бежит с нечеловеческой скоростью, а фея успевает увернуться и сразу же в другую сторону улепётывает. Цзянь останавливаться даже не думает — хватается рукой за ствол сухонького дерева, повисая на нем, разворчивая себя, прокручиваясь на стволе изящно и дальше бежит. Чжэнси не видно нигде. Хотя… Хотя, Шань видит что-то. И это полный пиздец, судя по тому, как Тянь выругивается тихо и из машины чуть не на ходу выбегает, не замечая боли в ступне.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.