19 октября 1944 года, два часа дня. Восточная Голландия, к западу от Неймегена.
Погода сегодня, очевидно, вызверялась за весь октябрь. С самого рассвета, блёклого и хмурого, небо оккупировали низкие тучи — серые, будто одеяла на больничных или арестантских койках. Дождь бил не ливнем, который порой бывает даже приятен, а мелкой колючей моросью. Капли хлестали по незащищённым участкам тела, как градинки или снежинки — только не оставались на шинелях и штанах ледяными зёрнами или искусно вырезанными белыми звёздочками. В довершение всего гулял настоящий поздненоябрьский ветер. Пронизывающий и совершенно по-разумному злобный, он щедро награждал холодными пощёчинами, так что приходилось до самых глаз закрывать лицо шарфом. Немного утешало одно: небо над британскими позициями было точно таким же. По неприветливому леску осторожно продвигались пятеро. Вернее, шестеро, включая чёрного ризеншнауцера. — Мне любопытно вот что, Эрвин, — тихо сказал Альдингер идущему рядом маршалу, — помешает или поможет нам мать-природа? С британцев станется как отсидеться в окопах, так и счесть погоду абсолютно подходящей для рекогносцировки. Они, наверное, на своём острове и не к такому привычны… — Подумают, что отсидеться решим мы, и тоже пошлют разведгруппу? — отозвался Роммель. — Хм, было бы забавно… Как там у их незабвенного Шекспира: "Ну и переполох, когда подвох нарвётся на подвох!" — Лучше не надо, герр фельдмаршал, — прошептал Хельден, один из крадущихся следом молодых солдат. — Мы-то ничего, а если вас схватят… — Что значит «ничего»? — резко обернулся Лис. — Англичане могут разграничивать это, но лично для меня ваши жизни не менее важны, чем собственная. Не болтайте глупостей, рядовой Хельден. — Да и старую пехоту недооценивать не стоит, — заметил Альдингер, вспоминая, как стремительно и неудержимо их горнострелковый батальон наступал под Тальяменто в семнадцатом году. Как лично увлекал их в атаку юный обер-лейтенант Эрвин Роммель — тоненький и вдохновенный, с горящими глазами, при штурме Монте-Матажур забывший о простреленной недавно левой руке! За взятие той вершины и засиял на роммелевской груди синей эмалью, засверкал золотыми орлами крест "За заслуги" — на строгой ленте, чёрной с широкими серебристыми полосами по краям. Тогда был тоже октябрь, ставший для Эрвина месяцем судьбы… Герман, лейтенант, сверстник своего друга-командира, чуть не погиб в те славные и нечеловечески напряжённые дни. Приняв командование ротой, он вскоре получил сразу три пули в грудь от отступавших итальянцев. Как выкарабкался — самому непонятно было. А через два десятилетия он стал первым, кому Эрвин, краснея, точно спелая земляника, принёс рукопись "Пехоты", втиснул в руки, застенчиво шепнул: "Там и про твоё ранение тоже" — и стремительно, без оглядки, не слушая несущихся в спину просьб остановиться, сбежал. Сбежал — один-единственный раз в жизни. Сбежал, чтобы смущённо и даже робко (применил бы кто это слово к отважному Пустынному Лису!) ждать вердикта… Время ползло к двум часам, но погода внушала такое ощущение, будто застряло мрачное утро. Альдингер шагал и думал о неуёмной (даже после страшных событий четырнадцатого) природной энергии друга, вздумавшего лично отправиться на разведку здесь и сейчас. Отговаривать гауптман не пытался: во-первых, понимал, что Роммелю просто хочется развеяться и хоть на чуть-чуть забыть о тяжёлом грузе командующего, в одиночку ответственного за судьбы десятков тысяч. Опасный… но действенный выход. А во-вторых, лучший способ не тревожиться за безопасность товарища — отправиться вместе с ним. Ланг и Шмидт рвались за командиром из тех же соображений. Быстро привязавшись к нему, проведя годы и месяцы войны под его крылом, они ощущали себя обязанными прикрывать генеральскую спину. Но Эрвин оставил их в штабе, поблагодарив и сказав, что документы с картами сами себя не подготовят и не разберут. Они с Германом приехали во вторую роту — там их ждал тихий, но восторженный приём. Как сияли бойцы, новички и бывалые, при виде своего маршала! Вытянулся в струнку худой и серьёзный командир — двадцатитрёхлетний обер-лейтенант Кеель с изуродованной осколком левой рукой, на которой недоставало указательного и среднего пальцев. Поговорив с ним, Роммель узнал, что с пятнадцатого числа рота потеряла всего семь человек — приблизительно вдвое меньше, чем в среднем теряла каждую неделю до его появления на фронте. И ведь тогда, слышалось наперебой, они отступали — а с ним наступают! Солдаты твёрдо считали его не просто своим вожаком, но своим талисманом. Это было неизменно в дни побед и поражений, с какой-то тёплой болью вспомнил Эрвин, — а в поражениях, в спасении армии после них как раз и познаётся талант командира глубже, чем когда бы то ни было! Да… бойцы его любили… — А если бы они узнали, что я не верю ни в нашу победу, ни в их выживание? — одними губами шепнул тогда Роммель Альдингеру. — Что я в здравом рассудке веду их на смерть ни за что? — У них тоже есть семьи. Тот, кто любит своих родных, тебя не осудит, — чуть слышно ответил гауптман, сжав его руку, — как я не хочу и не посмею судить. Когда фельдмаршал спросил, кто хочет пойти с ним в разведку, вперёд шагнула вся рота. Улыбнувшись, он по рекомендации Кееля, водившего солдат в бой уже пять месяцев, отобрал троих. Слишком большой группой ходить не стоило — тем более что собирались они не за "языком", а на простую рекогносцировку. Этот участок фронта вызывал затруднения, и Пустынный Лис решил воспользоваться краткой передышкой в боях для уточнения обстановки (ждать аэрофотоснимков при нынешней ситуации в небе было бесполезно). Что же до малочисленности отряда, то генеральская любимица Эльбо была собакой крупной, вполне могущей сойти за шестого бойца. Миролюбивая, как все представители её породы, она тем не менее отлично поняла бы, когда хозяина нужно будет защитить. …И вот теперь они крадучись пробирались среди деревьев и мокрых кустов, норовящих уцепиться за одежду (или шерсть). Эльбо бежала впереди, принюхиваясь и ворча, когда что-то в воздухе ей не нравилось. Впрочем, опасности она пока не чуяла, иначе дала бы знать об этом другой реакцией — тихим, на грани слышимости, горловым рычанием. Где-то на середине нейтральной полосы пришлось немного замочить сапоги (в случае Эльбо — лапы), перебираясь через хилый каменистый ручей в широком овраге, чьи крутые склоны, поросшие ольшаником и сосняком, создавали впечатление этакого маленького Ронсевальского ущелья. Неуютное местечко. Впрочем, нападать сверху никто не спешил — очевидно, англичане и впрямь решили не шататься по лесам в этот моросящий дождь, противный даже для их влаголюбивой нации. Перейти и взобраться на противоположный берег удалось без приключений. Наклонив записные книжки чуть ли не вертикально, чтобы уберечь от налетающих порывами капель, Эрвин и Герман тщательно фиксировали карандашами местность. Вот и конец пути. Там, за холмом с пожухлой травянистой гривой, шагах в двухстах — британские окопы. Распластавшись на мокром склоне, Роммель отдал одному из солдат демаскирующе высокую фуражку (очки, разумеется, остались в штабе — ещё не хватало быть вмиг узнанным, если нарваться на врага), вместе с Альдингером подполз к вершине холма и долго изучал в бинокль расстилавшееся внизу поле. Были видны круглые шлемы, слышалась негромкая и неразборчивая на таком расстоянии английская речь. Кое-где курились слабые дымки — солдаты противника выжимали всё возможное из отсыревших дров. Тянуло божественным ароматом кофе и, кажется, мясной похлёбки. Эрвин и Герман смущённо переглянулись, услышав урчание собственных желудков. Кто-то из солдат позади сглотнул слюну и с завистью прошептал: "Ишь, трескают, как у себя дома!". Отправляться в разведку натощак диктовал глас разума — при ранении в живот такая предосторожность могла спасти жизнь, — но, признаться, имелись в этом и свои минусы… Когда изогнутые линии окопов были дотошно зарисованы, маршал и гауптман по-пластунски покинули свой наблюдательный пост и присоединились к ждавшим чуть ниже по склону бойцам и верной Эльбо. Решили вернуться. Задача рекогносцировки, взятая на себя офицерами, была выполнена — солдатам же просто хотелось не чуять врагов, трапезничающих с возмутительным спокойствием. Ещё неизвестно, доберётся сегодня до роты полевая кухня или придётся опять на сухпайках сидеть… Оглянулись напоследок — и скрылись, растворились в лесу, из которого выскользнули несколько минут назад. Шли всё так же осторожно, чутко прислушиваясь к каждому шороху. Погода усовестилась: дождь наконец-то перестал, тучи посветлели и поднялись, даже ветер притих — можно было спустить шарф с лица на шею. Теперь сверху, с хвоинок и листьев, падали только одиночные холодные капли, прицельно метившие аккурат за воротники шинелей. А ведь Эрвина, с укором и заботой подумал Альдингер, опять придётся уговаривать переодеться в сухое — сам не вспомнит, почти сразу нырнув в донесения и карты… Роммель был странно невесел, будто разведка не увенчалась успехом. Бесшумно, как настоящий лис, он скользил впереди солдатской троицы рядом с гауптманом, настороженно-нетерпеливо рыская взглядом среди деревьев с досадой и какой-то лихорадочной жаждой. Серые глаза потемнели, словно океанские волны в бурю; оттенок голубизны исчез. Но лицо оставалось мраморно-спокойным: брови не хмурились, челюсти не сжимались, лишь на бледных щеках слабыми зарницами вспыхивал румянец. Герман на ходу с тревогой вглядывался в чеканный, по-римски суровый профиль друга. Эрвин заметил это, улыбнулся — и от его совершенно прежней улыбки, тёплой и печальной, у пожилого адъютанта отлегло от сердца. Впрочем, ненадолго. Ровно до того момента, как они перешли через ручей и, цепляясь за кусты и тонкие ветви ольхи, взобрались на берег. Эльбо зарычала. Очень глухо и очень тихо. Маршал, круто обернувшись к солдатам, жестом велел молчать. Все застыли. Ни единый звук, ни единое шевеление не выдавали их. Буйные кусты и ольха в этом голландском лесу ещё не облетели (октябрь здесь, кроме нынешнего дня, выдался не очень ветреным и довольно теплым), и листья надёжно скрывали разведчиков жёлто-оранжево-бурыми плащами. Мокрыми, правда, плащами — но густыми, по-княжески пышными. Эльбо прижалась к земле и, оскалив зубы, неотрывно смотрела сквозь кусты в сторону немецких позиций. Смотрела вперёд, на ту неприметную тропочку, по которой пришла сама с хозяином и его друзьями. Колыхались под ветром листья. Журчала вода по обточенным ею же камням. По стволу сосны, росшей на том берегу почти у самого ручья, деловито спускался поползень, царапая коготками кору. Красивая птичка — с белым брюшком, коричневыми полосами на боках и серо-голубой спинкой, точно в наброшенном сюртуке а-ля Наполеон. Счастливый комочек перьев, знать не знающий ни о какой войне… Послышались голоса. Слабые ещё, но приближающиеся. Весёлые. Молодые. Британские. Повинуясь знаку Роммеля, все отступили на несколько шагов — шорох потерялся в шелесте листвы. Вот уж когда был кстати ветер, пусть даже холодный! Англичане, хоть и разговаривали негромко, шли не особо таясь — либо совсем обнаглели (как шёпотом предположил Вилли Хельден, выражая общее солдатское мнение), либо по привычке надеялись на свою численность, либо думали, что в такую погоду других любителей самоистязания не найдётся. Эрвин и Герман, понимавшие вражескую речь, обратились в слух. — …придём, супчика навернём! Пит его уж больно хорошо варит. Самое то после такой прогулки, а, парни? — Будет вам "су-упчик", господа… — одними губами протянул Роммель. В его глазах, мгновенно вернувших ясную голубизну, зажглись новые огоньки, незнакомые даже Альдингеру — и тот увидел, как друг, положив фуражку на землю, расстёгивает поясной ремень и пуговицы шинели. — Да уж, похомячить охота! — согласился второй британец. — Держу пари, немчура так вкусно не ест. — Тем не менее наступает немчура, — сурово осадил его явно командирский, но тоже молодой голос. — Прибавьте шагу. На нейтральной полосе мы не в безопасности. "Умён, — мысленно похвалил Эрвин. — Докажем твою правоту". Голос вражеского командира показался ему знакомым. Мелькнуло это ощущение — и пропало… Шинель мягко скользнула с плеч маршала. Китель — за ней. Стоя за раскидистой ольхой, Пустынный Лис даже в своей белой рубашке не был виден англичанам (впрочем, те и не думали его высматривать). Альдингер безмолвно и быстро последовал его примеру. Он понял: всё это время друг жаждал рукопашной, жаждал той степени опасности, при которой мог полностью забыться. И отговаривать было нельзя: если не дать отчаянию выплеснуться физически, оно поглотит разум морально. Можно уйти от ножа, можно вывернуться из захвата — а из пучины безумия уже не выплывешь. Нужно чем-то заглушить старую душевную боль. Новой болью. Свежей кровью, пролитой собственноручно в честном бою. — Я знаю, что это не поможет, Герман, — прошептал Эрвин. — Но пусть лучше ко мне тенями являются несколько убитых, а не миллионы тех, кого я не могу спасти… — Только береги себя, — тихо попросил Альдингер в ответ. Он был готов дать другу на откуп всю английскую армию, лишь бы тот не сошёл с ума. Роммель кивнул. Бережно приподняв на шейной ленте "Pour le Merite", он дал приметному красавцу-ордену скользнуть под рубашку, лечь повыше сердца освежающим холодом металла. Затем вновь закрыл лицо шарфом. Всё это время он внимательно следил за британцами, проходящими мимо и даже не подозревающими, что сбоку притаилась их смерть. Маленький отряд — одиннадцать человек, включая командира — сгрудился у обрыва, ища место для спуска поудобнее. Заминка вышла ещё и оттого, что в середине англичане кого-то несли (наверное, раненых, из-за скученности не было видно). Им, очевидно, требовалось слезть так, чтобы не потревожить или не выронить пострадавших. — Похоже, наши их уже потрепали, герр фельдмаршал, — услышал Эрвин над самым своим ухом шёпот Хельдена (из троих рядовых этот великан, обладавший силищей Портоса и вдобавок рыжеволосый, как Ней, был наиболее смелым в обращении с высоким начальством). Альдингер обернулся и увидел, что все трое тоже сняли шинели, оставшись в гимнастёрках. На лицах солдат, правда, было написано некоторое непонимание офицерского действа — прохладно же, промозгло! "Движений стеснять не будет", — одними губами пояснил гауптман. — Нападём сверху, — отсёк Роммель. Он вновь стал прежним командиром, импровизирующим и расчётливым. — Мы с Германом впереди, вы прикрываете. Пленных брать или не брать — как хотите. Но если погибнете при этом, достану с того света и прибью вторично. Даже такого богатыря, как вы, Хельден. Вилли смиренно потупился. Его товарищи Фриц Крайер и Гюстав Эрхольц (одинаково светловолосые, худощавые и жилистые) еле сдержали смех: с маршальским ростом метр шестьдесят девять и соответствующей изящной комплекцией прибить двухметрового Хельдена — косая сажень в плечах — было немного проблематично. Умел Лис Пустыни поднять настроение, что ни говори. Британцы, спускаясь, осторожно шуршали сквозь кусты. Кто-то тихо чертыхнулся и спрыгнул на песок, шумно топнув сапогами. Немцы беззвучно вытянули ножи из-за голенищ: на середине довольно короткой нейтральной полосы было нежелательно грохотать огнестрелом. Если услышат — кто раньше на помощь примчится? Хорошо бы свои, а вдруг томми? Герман скрепя сердце признавал это, хоть и очень хотелось всё же запретить Эрвину рисковать. — Возьми, — отрывисто шепнул другу Роммель, протягивая один из своих кинжалов. Парные, со строгими рукоятками (у одного — из оленьего рога, у второго — из вишнёвого дерева) они имели прекрасный сбалансированный клинок весьма внушительной длины — 220-мм. Альдингер же, как и солдаты, носил траншейные ножи со скромным 129-мм клинком: любил за компактность, тем более что это изделие (тоже с золингенским клеймом) по качеству стали не уступало крупному собрату. Впрочем, отказываться гауптман не стал: подобно Эрвину, он был невысок — а длина холодного оружия на войне значит так же много, как и дальнобойность огнестрельного. Но оставлять товарища без второго ножа Герман тоже не собирался. Поэтому через секунду оба они были вооружены подобно испанцам перед дуэлью: в правой руке, как рапира — длинный клинок, в левой, как дага— короткий. Первые англичане, оскальзываясь на мокрых камнях, пошли через ручей. Последний начал спускаться — и только скрылся по пояс, как наверху в шести шагах за его спиной бесшумно возник пригнувшийся Роммель. Поджарый и гибкий, изготовившийся для прыжка, он походил на охотящегося леопарда. Альдингер, одним движением перемахнув тропинку, встал слева рядом с ним. Справа, без слов поняв хозяина, приникла к земле Эльбо — не приученная убивать, она весила достаточно, чтобы просто свалить человека с ног. Сзади напряжённо дышали солдаты, пытаясь унять пронырливый страх: всё-таки пятеро (плюс ризеншнауцер) против одиннадцати — не самый безопасный расклад даже с учётом эффекта внезапности. — Камрад! На пом… — вдруг прозвучал снизу, с берега, отчаянный зов на чистом немецком. Прозвучал — и оборвался надрывным мычанием: очевидно, кричащему зажали рот. Пленник! — Малыш Эверт! — сдавленно охнул Хельден (по счастью, сквозь слабнущее мычание британцы его не услышали). Крайер с Эрхольцем побледнели от ужаса: хрупкий и стеснительный Вольфганг Эверт был самым юным бойцом их роты — только вчера исполнилось восемнадцать. — Ай, б…! Кусаешься?! — возмущённый визг англичанина. — На помощь! — слитный крик двух немецких голосов: Эверта и его лучшего друга в роте — Ханса Меллинга. Неразлучные в бою, они и в плен попали вместе. — Молчать, курвы! — и глухой удар кулаком. Хельден, Крайер и Эрхольц взревели от ярости, рванулись, готовые выскочить даже вперёд фельдмаршала… …но ещё раньше, как две пантеры, синхронным длинным прыжком возникли на берегу Роммель и Альдингер. И тут же два булька под их кинжалами, два сочных всхлюпа слились в трезвучии с двумя короткими задушенными хрипами.***
Дик Карвер, недавно произведённый в подполковники и возглавлявший английскую разведгруппу, не успел предупредить опасность. Он находился во главе отряда и первым перебрался через ручей. Услышал рёв, мгновенно развернулся, в полуобороте хватаясь за траншейный нож-кастет… И увидел, как, ломая ветви, прыгают в хвост его группе три германских солдата с пылающими гневом, оскаленными лицами. Как поднимаются впереди них два офицера — в рубашках, ослепительно белых на фоне галифе цвета фельдграу. А на рубашках — кровь… и кровь же на офицерских клинках… и кровь брызжет фонтаном из вспоротой шеи весельчака Джонса, валящегося наземь с полубульканьем-полухрипом… и кровь течёт из взрезанного правого бока коротышки Лиггса (удар в печень, верное дело!), уже недвижно лежащего ничком головой к воде… Мягко спрыгнул на берег чёрный пёс, точно демонический Гарм из скандинавских легенд. Немецкие офицеры, не распрямляясь, спущенными пружинами снова ринулись в атаку. За ними — солдаты: огнеголовый гигант и двое парней пониже, рассматривать шевелюры не было времени. За ту секунду, пока Дик и другие более везучие парни остолбенело таращились, пока роняли связанных пленников на песок, судорожно надевали кастеты и выхватывали обычные ножи, немцы-офицеры и рыжий верзила в слитном таранном ударе свалили ещё троих. Как-то неуловимо отряд из одиннадцати человек уменьшился до шести. Собака, не кидаясь на грудь, нырнула под ноги замешкавшемуся Ритти — и ловко выкатилась, когда тот, запнувшись и нелепо взмахнув руками, отлетел в сторону: уже в падении его догнал пудовый кулак рыжего германца, без всяких кастетов своротивший скулу. Дик с воплем "А-а-а!" бросился через ручей в контратаку, увлекая оставшихся однополчан. Нельзя же так — чтоб всех как кроликов перерезали! Слава богу, для рыжего медведя нашёлся подходящий по габаритам противник, черноусый лейтенант Сандерс — двадцатилетний, но выглядевший на все двадцать пять верзила, в школе игравший центровым баскетбольной команды. Он-то — хоть Карвер подобное не жаловал — и ударил старшего из пленников, не рассчитав силу и вышибив ему передние зубы (второго, мальчишку, укусившего его за ладонь, заставить молчать не успел — напали)… Несмотря на свою массивность, оба богатыря уворачивались от пинков и ударов с той тяжеловесной ловкостью, которой на вид нельзя ожидать от вепря, быка или медведя. Вражеского командира Дик выцепил взглядом мгновенно. Вон тот, мелкая бестия, с Рыцарским крестом поверх рубашки и закрывающим лицо шарфом в шотландскую клетку… Почему-то при виде монохромной расцветки шарфа возникло ощущение дежавю. "А, плевать! — мысленно рявкнул молодой подполковник, слишком рассвирепевший для вдумчивых воспоминаний. — Зарежу — посмотрю, кто такой! Сначала ввяжемся в бой, а там разберёмся!" …А ведь этот наполеоновский принцип присущ Роммелю. Так однажды, ещё до Аламейна, сказал отец. Но импровизация и безрассудство не подходят самим Монтгомери — нужно биться осмотрительно… Эти здравые мысли продержались в голове Дика ровно полсекунды, если не меньше. Вид окровавленных клинков проклятого немца мгновенно вернул в состояние бешенства. А тот шагнул к нему — видно, тоже распознал командира — и остановился, вглядываясь. Ярость в серо-голубых глазах поутихла; похоже, немец когда-то давно его видел и теперь старался вспомнить. "Хрен тебе!" — мстительно подумал Карвер и с огромным удовольствием натянул синий шарф на нос. Враг, значит, сражается инкогнито — а он, Дик, с открытым забралом будет? Ещё чего! …как показала практика, это было роковой ошибкой. Германский офицер фыркнул, очевидно поняв глупое ребячество противника, и молниеносной атакой начал блицкриг. Карвер прыгнул навстречу, совершенно забыв уроки отчима — изматывать врага глухой обороной. Но ведь он был взъярён, он ошалел, почти потеряв голову от азарта! И он был молод, всего неполных тридцать — немного, если совершеннолетие наступает в двадцать один. Как тут не разгорячиться? Да ещё сам немец, хоть вроде и пожилой — ниточки седины на висках, залысины на высоком лбу, — так и наскакивает бойцовским петухом! Сшиблись, расплёскивая воду и пугая мальков, посередине неглубокого ручья. Шпоры у петуха оказались колючие. Как ни уворачивался Дик, а германский офицер, изящно утекая от английской стали, за десять секунд трижды достал его остриём длинного ножа. В правое предплечье, в левое бедро и под рёбра слева. Уколы-то пустяковые — царапины, но злили не хуже бандерилий, втыкаемых на корриде в шею быку. Карвер, конечно, не считал себя неповоротливым тюленем, но чёртов немец был ловчее змеи. Ладно скроен, крепко сшит — коренаст, хоть невысок и тонок. С отлично работающей дыхалкой: безостановочно вился вокруг Дика, дразня и отскакивая — и запыхался бы хоть чуть-чуть! И ведь ни разу даже не поскользнулся, сволочь, на гладких подводных камнях. Сам Дик не поскальзывался тоже, но всё равно раздражало… Преимуществ у Карвера было два: во-первых, рост на полголовы выше и руки, соответственно, подлиннее — но это сводилось на нет юркостью противника и двумястами двадцатью миллиметрами лезвия его кинжала против 150-миллиметровых британских клинков. Во-вторых, добротные шинель и китель создавали подобие тканой брони — но одновременно стесняли свободу движений. Немец же в рубашке и галифе (алые лампасы как-то промелькнули мимо внимания) таких затруднений не испытывал. И явно не мёрз, согревшись в процессе схватки. Похоже, он получал искреннее наслаждение от смертельной дуэли — Дик же, про себя матерясь, кипятился всё больше и больше. …проскользнуло на грани сознания, что отчим, тренируя его и Джона, был таким же искусным соперником… Их бой затянулся. Остальные поединки происходили на твёрдой почве и, увы, закончились не в пользу сынов туманного Альбиона. Второй германский офицер смог повалить своего противника — такого же худого и невысокого, как он сам, Чарли Уитни — но придушил до смерти или нет, выяснить не представлялось возможным. Огнеголовый немецкий Портос заломал Сандерса, попутно приложив его лицом о землю, и теперь деловито скручивал ему, бессознательному, руки за спиной его же ремнём. Двое товарищей рыжего тоже справились со своими врагами — окровавленные и бледные, сидели рядышком на берегу, пытаясь отдышаться. Отдохнули, поплелись развязывать своих невезучих однополчан, смотревших на происходящее широко распахнутыми глазами (и, видимо, шепнули им что-то такое, от чего глаза у бывших пленников стали вообще круглыми). Чёрный пёс, которому из-за прыткости офицеров и рыжего солдата почти не довелось поучаствовать в битве, взволнованно нарезал круги около последней пары дерущихся, но не вмешивался. Один раз сунулся — но противник Дика то ли предпочитал честную дуэль, то ли просто не хотел помехи под ногами… В общем, после гневного «Сидеть, Эльбо!» собака покаянно гавкнула и, хоть сесть не села, помогать больше не пыталась. Хозяин, значит… «Ну погоди, псина, я с ним на твоих глазах расплачусь!» — мысленно пообещал Карвер и тут же устыдился: животное-то неразумное в чём виновато? Немца он обязательно убьёт, но жестоко делать это ради горя бессловесной твари. Чёртов ганс, притащил с собой пса, теперь всякая дрянь в голову лезет… Применить нож-кастет на левой руке не удавалось: от кулака враг шустро уворачивался, а лезвие, как назло, имело обратную заточку. Более того — в какой-то момент германец отскочил, с быстротой фокусника переменив оружие в руках, изловчился, бросил короткий клинок и так сильно сжал Дику левое запястье, что тот взвыл от боли. Кинжал и обычный нож со скрежещущим лязгом скрестились. Противник явно знал, на какие точки давить: кисть у Карвера мгновенно онемела, повисла, как чугунная — и немец с возмутительной лёгкостью просто-напросто стащил кастет с утративших чувствительность пальцев. Снял и небрежно швырнул в воду. Плюхнуло — и нет у Дика второго оружия. Утешало лишь то, что враг тоже был вынужден пожертвовать ножом. Сам не зная как, Карвер исхитрился подставить немцу подножку. Тот рухнул на спину, подняв фонтан брызг. Солдаты ахнули, второй офицер стремглав бросился на помощь… Но поверженный сам постоял за себя: падая, зацепил ногой за щиколотку Карвера, дёрнул — и молодой подполковник тоже феерично грохнулся навзничь в ручей. Только этого и не хватало, чтобы озвереть окончательно! Вскочили, отплёвываясь. Дик не взревел исключительно потому, что от ярости отнялись голосовые связки. Он рванулся на не успевшего разорвать дистанцию немца, схватил его за плечо, крутанул, притиснул спиной к себе, ощущая губами мокрость чужих тёмно-русых волос… правой рукой, не выпуская ножа, на ощупь смахнул с чужого лица шарф… прижал лезвие вплотную к чужому ненавистному горлу… и уже с потягом, не чуя собственной быстроты, начал вести сталью по чужой коже, беззащитной, вспарываемой мягко и легко… И тут его подбородок, губы и нос взорвались такой дикой болью, будто по ним со всего размаху шарахнули кистенём. Не захотел быть зарезанным немец. Так резко, отчаянно-дико шеей мотнул, что аж хрустнули-щёлкнули позвонки, будто сломаться грозились. Всё произошло так быстро, что второй германский офицер — смертельно побледневший, задохнувшийся в беззвучном крике, с ужасом в расширенных тёмно-серых глазах — замер на середине рывка. Спасать товарища уже не надо было: тот, оттолкнув англичанина, вывернулся из ослабшего захвата. Шатаясь, плеща сапогами, Карвер тупо попятился на британский берег узенького ручья. Боль одуряла: он слепо и покорно выпустил кого-то, кто, отпихнув, выскользнул из кольца его рук. Вся нижняя половина лица горела огнём, разве что слёзы из глаз не били. Он непонимающе-беспомощно глядел на разворачивающегося перед ним человека, наивно удивляясь блеску его кинжала, с которого вода смыла кровь. А немец, вырвавшись, словно заморозил секунду и заставил её течь бесконечно. Он повернулся невыразимо плавно, изящно, с обманчиво-мягкой грацией леопарда. Он и был схож с этим красивым зверем — такой же некрупный, поджарый (мокрая от воды и крови рубашка прилипала к подтянутому животу). Мелкие, ровные, острые зубы обнажились в сверкающей, но невесёлой улыбке. Глаза, сияющие пронзительной льдистой голубизной, горели холодным бешенством. На горле слева алела двухдюймовая узкая и довольно глубокая царапина; из неё бисеринками выступали крохотные кровавые капли. Дик задрожал, охваченный первобытным ужасом. Он забыл, что в правой руке у него нож. Куда бросится? — вот всё, о чём он мог думать во всё ту же размазавшуюся секунду, стоя в воде у самого берега и чувствуя себя безоружным. Леопарды обычно целят в горло… Но немец на горло и не смотрел. Втянув голову в плечи и сделавшись ещё больше похожим на кошку, сжав губы и упрямо выпятив подбородок с тонкой ниточкой шрама, он подобрался, оттолкнулся опорной левой ногой и стремительно растянулся в воздухе плавным звериным прыжком. Дик мог бы, наверное, попытаться хоть выставить нож для защиты, но не вспомнил, что надо. Его вооружённую руку отмахнула в сторону чужая рука. Немецкий кинжал вонзился под диафрагму с такой силой, что кровь брызнула на точёный эфес из оленьего рога. Дик пискнул, словно птичка крапивник, когда удар перебил дыхание. В животе сразу стало очень горячо. Он почувствовал, что теряет равновесие — а ещё увидел, как высоко над ним, откуда-то из-за головы, стремительно возникают разлапистые хвойные ветки. Чудеса, удивился молодой подполковник: как это сосна за одну секунду так вымахала? Осознав происходящее и чувствуя, как на его правом запястье смыкается железная хватка противника, Карвер ещё в падении попытался перебросить нож в левую руку. Чудом удалось. Он ощущал каждой клеточкой тела, как легко и быстро скользит из его плоти чужое лезвие. Видно, враг тоже не пожелал оставлять оружие там, где его уже применить нельзя. Ладно хоть не провернул в ране, а просто выдернул… Они рухнули вместе. Англичанин — навзничь, на выступающие из сырой почвы узловатые сосновые корни. Немец — грудью, на него. Дик застонал, когда боль от удара, отдавшись во всём теле, прострелила раневой канал. Но нельзя было отвлекаться: дымящийся, красный по рукоятку кинжал уже взвился в коротком замахе. — Эрв, молодец! — со слезами счастья, с юношеским ликованием прозвенел голос второго офицера, и слышно было, что этот крик вырвался из самого сердца. Подбежав ближе, человек и собака жадно следили за каждым победным движением друга, которого чуть было не потеряли. Смерть подполковника Ричарда Карвера смотрела незнакомыми, сверкающими серо-голубыми глазами. А чёрно-серо-белый шарф в шотландскую клетку мнился странно знакомым. И почему идут в голову такие мысли, почему эта мелочь кажется сейчас самой важной в жизни? Дик еле успел парировать удар. Ох, неудобно драться левой рукой, лёжа на спине… С каким-то особенным изяществом извернулся нож в пальцах врага — остриё глубоко вспороло перчатку и кожу на тыльной стороне ладони Дика, заставив его вскрикнуть, выронить от шока оружие на притоптанные редкие хвоинки. «Глупо! Как ребёнок от царапины!» — мелькнула горькая мысль, когда чужое лезвие прицельно пригвоздило его запястье к земле. Карвер чувствовал липко-мокрую теплоту металла: по иронии судьбы кинжал даже не задел кожу, пройдя сквозь слои одежды — но и их приколотил к почве так крепко, что кисть могла лишь беспомощно дёргаться, силясь выйти из этого своеобразного "браслета". Немец подтянулся на нём повыше, подобрал английский клинок, перехватил обратным хватом. И вот теперь Карвер понял: положение у него безвыходное. Правую руку стискивали стальные пальцы противника — а левую, как бабочку к обоям, пришпиливал к земле германский кинжал. Тяжёлая рана (Дик ощущал, как постепенно слабеет) не давала и попытаться сбросить победителя, худенького и лёгкого даже для своих небольших габаритов. Но он не хотел умирать! Рано, рано сдаваться! Страх, стыд и ярость вспыхнули в голове обжигающим пламенем. Немец, судя по направлению сосредоточенного взгляда, решил добить поверженного ударом в глаз. То ли считал это более гуманным, то ли «любезно» признал за Карвером право на инкогнито и поэтому не стал открывать ему лицо и шею — то ли просто не захотел пачкать собственный шарф кровью, хлынувшей бы из чужого перерезанного горла… Мелькнул нож. Нечеловеческая сила аффекта взбросила вверх пригвождённую руку — и треснула, разрываясь, освобождая, ткань рубашки, мундира, шинели… Дик поймал лезвие. Крепко-крепко сжал. Немец резко дёрнул предплечьем и кистью, дёрнул ещё раз, мощно и напористо, вспарывая, методично перепиливая кожу перчатки, — Дик не дал лезвию выскользнуть, лишь стиснул уже голой ладонью, так крепко, что и острота ножа пока не ощущалась — только твёрдость металла. Пусть пытается вырвать, пусть! Пусть полосует мясо до кости! Даже тогда — не выпускать, вцепиться, сжимать кровоточащим кулаком, сжимать, сжимать, сжимать, когда острая (о, сам наточил вчера!) английская сталь заскрипит по фалангам пальцев! Решимость, пришпоренная ужасом от будущей боли и отчаянно убеждающая себя в готовности к этой боли, засветилась во взоре Дика вместе со слезами — непроизвольными детскими слезами горя и ярости. Дик походил на раненого волчонка, упрямо пытающегося показать, что своими слабыми маленькими клыками он ещё укусит противницу-рысь. Клинок задрожал, словно по нему прошла судорога, и… не рванулся. Чужая рука на тёмно-ореховом эфесе медленно разжалась и опустилась на землю. Вторая, ослабив хватку на запястье Дика, придавила опять — но не стиснула, а только оперлась тяжело и устало. Найдя лежавший рядом кинжал, немец довольно сильно надавил остриём на горло Дика через шарф. А затем, глядя в расширившиеся тёмно-карие глаза, спокойно и без размаха ввёл (не всадил, а именно ввёл) клинок в сырую почву так, чтобы Дик мог это видеть. И молодой англичанин вдруг ошарашенно понял: всё кончилось. Его пощадили. Рукоятка ножа как-то враз потяжелела, перевесила, и оружие, перевернувшись, выпало из ослабевших пальцев. Он шмыгнул носом. Немец, чуть приподнявшись над ним на руках, опустил голову и закрыл глаза. Он дышал прерывисто, глубоко — и Дик с непередаваемым наслаждением чувствовал, что тоже может дышать полной грудью. Его лёгкие судорожно глотали кислород, сердце колотилось о ставшие тесными рёбра, тело затекло под чужим весом, боль накатами пронзала рану и расходилась по животу — но это была ЖИЗНЬ! И за то, что она его не покинула, Дик обожал весь мир: и холодную землю, на которой лежал, и вечнозелёные сосновые ветви, колыхавшиеся над ним, и ветер, и серое небо — и даже немца, который мог отнять у него эти чудесные сокровища, но не стал. Ведь немец тоже любит жизнь и понимает, что Дику она дорога не меньше! Это естественно, это правильно, и Дик, забыв всё предшествовавшее поединку, чистосердечно удивлялся: с чего им вздумалось убивать друг друга? — Эрвин, всё в порядке? Поднимайся, — раздался над ними взволнованный голос, и Карвер любопытно взглянул снизу вверх на второго немецкого офицера. Склонившись, тот осторожно потянул товарища за плечо. — Да, Герман… Не тревожься, — ещё не отдышавшись, улыбнулся победитель Дика почему-то очень знакомо, с мягкой и, видимо, уже давно привычной грустной усталостью. И настолько аккуратно перекатился на землю, что Карверу почти не было больно. Герман протянул другу ладонь. "Эрвин… Эрвин?!" Эрвин! Дика чуть не подбросило от осознания, с кем он только что бился насмерть и кому чуть не перерезал горло. Он судорожно схватил бывшего противника за руку — и тут же отпустил с почтительной робостью, вбитой годами армейской субординации. Воззрился на него, краем ошарашенного сознания отмечая, что этот шрам от осколка на нижней губе у Лиса Пустыни был ещё в сорок втором году. — Не трепыхайся, парень. Не убью, — успокоил его Эрвин Ойген Йоханнес Роммель, приняв суматошные движения Ричарда за новую попытку спастись. Да, голос был тот же — негромкий, приятно-низковатый. Такой, который можно запомнить с одного раза, с одной встречи в штабной палатке. — Сэр! Фельдмаршал Роммель! Это вы! — вскинулся Карвер и со стоном, мучительно выгнувшись, опять упал навзничь. Он уж и забыть успел… Но и сама рана представлялась ему теперь в каком-то диковинном свете: получить удар в ножевой схватке от самого Лиса Пустыни — это, пожалуй, честь! …Отец, правда, не преминул бы заметить, что ещё большая честь — удар нанести. И не в том смысле, чтобы убить, а чтобы просто одержать победу. Роммель был противником сильным, благородным, достойным жизни, и Монти, не испытывавший к нему злых чувств, обрадовался бы тому, что выучил сына лучше, — но отнюдь не самой гибели закадычного врага. А гибели сына (Дик допускал, что может умереть) Монти не обрадовался бы тем более. Роммель удивлённо вскинул брови. Но, прежде чем он успел что-то сказать, Ричард решительно сорвал шарф с лица, почему-то не сомневаясь, что будет узнан. Фельдмаршал пару секунд пристально вглядывался в него. — Карвер… — мрачно констатировал Лис. — Ну точно, вы. Вот и свиделись. — Кинул взгляд на подполковничьи погоны: — Поздравляю с повышением. Кажется, в нашу встречу под Аламейном вы были капитаном… — И закончил оптимистично, вытягивая свой кинжал из земли и тщательно вытирая носовым платком: — Ваш отец меня убьёт. — Не убьёт, сэр, — слабо улыбнулся Дик. — Всё-таки это был честный поединок. Я сам виноват… Отец мне говорил быть осторожным, когда берёшь в захват… Тренировал… Он такого же роста, как вы, точно так же удар затылком показывал… — Если бы моего Манфреда кто-нибудь заколол хоть бы и в честном поединке, я бы выпустил из убийцы всю кровь на другой дуэли, — сквозь зубы ответил Роммель, окинув Германа внимательным взглядом на предмет ран и не найдя таковых, и встал на колени рядом с Диком, намереваясь его перевязать. Задумался и печально-тихо добавил: — Но, если бы я был уверен, что враг просто не узнал моего мальчика и не хотел причинить горе мне лично… я бы не стал посылать вызов. Кровь за кровь, пролитую по неведению — так бесполезно и нелепо… Тем более на войне. Надеюсь, что и Манфред выживет, и вы, Дик, ещё не раз и не два увидите солнце. Повисла пауза. Глянув, всё ли в порядке с остальными его бойцами, Эрвин расстегнул на Дике шинель и китель, разрезал мокрую рубашку и принялся за перевязку. Альдингер, вспомнив, что́ Роммель говорил об этом молодом англичанине, молча придерживал раненого за плечи. В конце концов, за царапину Эрвина (неопасную, слава небесам, неопасную!) британец уже рассчитался сполна. — Он ваш знакомый, герр фельдмаршал? — полюбопытствовал богатырь Хельден, хотя то, что знакомый, было видно и так. — Да, сын моего приятеля, Лоу Карвера, — небрежно ответил Лис Пустыни, и Ричард подивился, как легко, без усилий, на ходу тот смог приделать его фамилию к среднему имени Бернарда Лоу Монтгомери. — Мы с этим Лоу давно встретились, в тридцать седьмом ещё, в Альпах на лыжном курорте. Тоже пехотинцем в Великую войну был, как Герман и я. Хороший человек, только немного занудный… Отличный шахматист, не могу не признать. Я и сам неплохо играю, но ему проигрывал! — Эрвин хмыкнул и добавил: — Этот чёрт на порядок осмотрительнее меня, хоть дело происходило не на поле боя, а на шахматной доске. Сицилианскую защиту очень любит… И на кабанов мы с ним отлично охотились! Дик не сдержал улыбки — но, так как именно в эту секунду его настиг приступ острой боли, улыбку даже не пришлось выдавать за гримасу. Он понятия не имел, как Роммель узнал о том, что Монти служил в пехоте (Дик точно об этом в прошлую встречу не говорил), был действительно поистине страстным любителем шахмат, охотником — в том числе на крупную дичь — и завзятым лыжником. Наверное, Пустынный Лис, из осторожности не мудрствуя лукаво, просто перенёс собственное прошлое и свои хобби на своего британского визави… Но вот сама "шахматная" осторожность Монти и особенно "сицилианская защита"! Да, в Африке и в Италии английский фельдмаршал и вправду показал себя гроссмейстером… Дик был очень горд за отчима — за отца! И жалел только, что не сумел в свою очередь победить в схватке автора прославленной "Пехоты", как Монти в более масштабных боях вынудил отступать знаменитого Лиса… — Сэр, — слабо позвал Дик, на ощупь отстёгивая кобуру с табельным "уэбли". Рука приподняла тяжёлое оружие и опять упала. — Возьмите. Вы победили. — Вы свели схватку к ничьей, — мягко заметил Эрвин, не принимая пистолета. — Нет… Вы могли меня убить и не убили… — чувствуя дурноту, молодой британец из последних сил подтолкнул кобуру к Роммелю. — Я сдаюсь… Тошнило. Кружилась голова. Не сопротивляясь душному красноватому туману, Дик потерял сознание. Очнулся он уже в госпитале: захотелось пить. Какая-то светловолосая медсестра (её серо-голубые глаза, мягкие и серьёзные, очень походили на роммелевские — теперь Дик ни за что бы не спутал) аккуратно меняла ему перевязку, затягивая бинт. На вид ей было лет двадцать девять. "Дочь или племянница, — определил Дик, находя, что и лицом девушка очень похожа на маршала. — Наверное, дочь…" — Не двигайтесь, сэр, повязку собьёте, — на английском (с точно таким же, как у Роммеля, воркующим швабским акцентом) предостерегла его медсестра. Дик послушно затих. Вздумал было попросить воды, но вспомнил, что вроде при ранении в живот пить нельзя. Девушка бросила на него одобрительно-сочувствующий взгляд: видимо, ей очень часто приходилось иметь дело с подобными травмами и объяснять бедолагам пациентам, что принятие пищи и воды в данной ситуации гибельно. — Ожил? Ну вот и хорошо, — раздался над ухом негромкий голос Пустынного Лиса. Взглянув на Ричарда, Роммель с едва заметным облегчением кивнул, тепло и нежно сжав обеими руками тонкую ладонь молодой медсестры. (Его шею в месте пореза — клетчатый шарф был расслаблен и приспущен, открывая справа старый, ещё африканский шрам от осколка — перехватывала полоска бинта с высовывающимся из-под неё кусочком ваты; Дик уловил запах перекиси водорода.) Девушка улыбнулась, по-детски толкнула маршала носиком в щёку. — Прошу любить и жаловать, подполковник Карвер: моя племянница Гертруда Штеммер-Пан. Обидите — вернусь и добью. — Дядя! — Я слово держу, — отозвался Роммель, но было слышно, что эта угроза не всерьёз. Гертруда сделала дяде страшные глаза и замахала на него рукой. — Ладно, Лисёнок, ладно, ретируюсь, уступая силе! Постарайтесь не умереть, Дик. — Не дождётесь! — вырвалось у Карвера. Он мгновенно прикусил язык, с испугом глядя то на полководца, то на его племянницу. Роммель фыркнул и, отсалютовав раненым, вышел. Гертруда покачала головой, но и в глубине её серо-голубых глаз таились смешинки. — Не бойтесь, сэр, — успокоила она Дика. — В госпитале главный не командующий, а врач. Пока вы здесь, мой грозный дядя вам не страшен. А я лежачих не бью. Поскольку в продолжение речи молодая медсестра тщательно дезинфицировала брюшистый скальпель, иглу и небольшие хирургические ножницы, вышло не очень мирно. Очевидно, она и операции делала сама. Это ж какая выдержка нужна, подумалось Дику! Храбрая девушка. Впрочем, кровь не водица: племянницей самого Эрвина Роммеля быть! …И всё же Дик руку дал бы на отсечение, что Роммель ей не дядя, а отец. Ну да мало ли, в самом деле, бывает семейных сходств? Может, у Лиса Пустыни есть сестра или брат-близнец — и черты лица у Гертруды, соответственно, похожие. — Вы в мирное время были хирургом? — полюбопытствовал он. — Да. В тылу тоже, — коротко, сосредоточенно ответила Гертруда и посоветовала ему помолчать и приготовиться к операции. Ричарду стало интересно, почему она пошла на фронт, но он разумно решил повременить. В его интересах не отвлекать врача — да и не ответила бы Гертруда. Уж наверное, не впервые в её практике больным надо было что-то спросить аккурат перед наркозом… А под наркозом и впрямь ничего не чувствовалось.***
Спустя час операция успешно закончилась. Усталая, но довольная Гертруда вымыла руки, по просьбе Эрвина сообщила ему на ухо, что если пациента не тревожить, то можно не волноваться ("Левая доля печени, папа. Повезло, что не в нижнюю полую вену… Но из почечных всё равно много крови вышло, твой противник долго слаб будет"), и, бросив последний любопытный взор на находящегося под отцовской протекцией пасынка Монтгомери, вернулась к другим раненым. А ещё через два часа крупная чёрная мохнатая собака трусцой побежала через нейтральную полосу к британским позициям. К её ошейнику крепким шнурком было прикручено свёрнутое в трубочку письмо. Эльбо хорошо запомнила фотокарточку, которую ей показал хозяин, и теперь по этим чертам со всей собачьей ответственностью намеревалась найти адресата. Как? Да как-нибудь. …Признаться, Эрвин долго не решался доверить письмо собаке. Убедило его только то соображение, что человека обязательно поймают даже под покровом ночи (поэтому маршал наотрез отказался от услуг Альдингера, Ланга и Шмидта). А почтовый голубь — хоть и неглупая птица, но всё же может перепутать адресата с кем-то ещё в подобном чёрном берете (сиречь с каждым британским танкистом), особенно если такой маршрут приходится преодолевать в первый раз. Собак же в любой армии много. Бежит себе куда-то и бежит…В это же время на британских позициях
— И Дика среди погибших не нашли? — нахмурив брови, стиснув кулаки, переспросил Монтгомери. Суровое лицо его особенно резко прочертили глубокие морщины, в синих глазах плескались тревога и боль. Многие говорили, что Монти не умеет бояться… А Бернард умел. И знал, что значит после долгой, мучительной, разрывающей сердце боязни всё-таки потерять того, кого любишь. — Нет, отец, — покачал головой майор Джон Карвер. С нещадно искусанными губами, побледневший, он судорожно вертел в пальцах найденный на месте схватки нож брата с ореховой рукояткой. — Но, может, его просто оглушили? Может, то была чужая кровь? — Ты сам-то в это веришь? — горько усмехнулся Бернард. Его молодые адъютанты, Чарли Суини и Джон Постон, сочувственно потупились и не вмешивались в разговор. Они были приятели с братьями Карверами (познакомились, когда Монтгомери вместе с обоими адъютантами однажды заехал в часть навестить пасынков). И тоже уже слышали от солдат поисковой группы, что рядом с подполковничьим ножом на сырой, усыпанной сосновыми хвоинками земле обнаружилось смазанное тёмное кровавое пятно. Поистине в этот день судьбе было угодно знать, насколько крепки нервы Бернарда и какой силы удар может вынести его душа. Утром английский фельдмаршал окончательно рассорился с Эйзенхауэром — и, видит небо, не британская сторона почти расколола от несдержанности весь Западный фронт к чертям!***
— Бога ради, Монти, Айк, скажите ещё раз, с чего всё началось? — потёр виски Черчилль, прилетевший с утра в главный штаб, чтобы разобраться в ситуации. Британские и американские генералы, собравшиеся тут же по аналогичной причине, разделились на два лагеря и буравили союзник союзника взглядами, полными непримиримого осознания своей правоты. Из-за безумной выходки маленького немецкого маршала и вызванного ею сокрушительного провала под Ахеном Западный фронт ныне трещал по швам. Монтгомери холодно-иронически посмотрел на мрачного, глядящего в ответ волком Эйзенхауэра и с лёгким кивком сделал приглашающий жест рукой: вам слово, коллега! — Мы обсуждали дальнейшие вероятные действия этого проклятого… шваба под Ахеном, — сквозь зубы процедил Эйзенхауэр, на чьих щеках неровными, некрасивыми пятнами багровел румянец стыда, но взгляд и самый тон выражали буйволовски-упрямое нежелание извиняться. Он понимал правоту Бернарда, но не хотел её признавать, и новые слова получались противоположными тем, которые следовало бы сказать. — Фельдмаршал Монтгомери выдвинул предположение, — Монтгомери насмешливо дёрнул уголком губ на такую дипломатично-умаляющую формулировку, — что хвалёный Лис… что этот Лис, — прибавить уничижительное "без-Пустыни" после позорного поражения не получалось, — перейдёт в контратаку вместо обороны. Основываясь на прошлых приёмах… именно этого врага, я придерживался другого мнения. Мой подчинённый, — Бернард презрительно улыбнулся, его соотечественники глухо зароптали, — упорно настаивал на возможности контратаки, и меня никто не сможет обвинить в том, что я просто указал ему на его место, сказав, что это не его компетенция и не он главнокомандующий Западным фронтом! Да, я недооценил… чёртова тевтонского коротышку, — Черчилль и Монтгомери, сами небольшого роста, переглянулись: вот уж чем глупо попрекать! — но я отказываюсь понимать, почему из-за этого инцидента фельдмаршал Монтгомери саботирует наше общее наступление! — Саботирует?! Наступление?! Выбирайте-ка выражения, сэр величайший стратег! — взорвались негодованием британские генералы, дружным фронтом выступив на защиту прославленного соотечественника. — Кто это сейчас наступает по вашей милости? Мы не собираемся вешать всех собак на господ Ходжеса и Хоббса, к тому же уже поплатившихся за безрассудство своей свободой. Главная вина — на главнокомандующем, не так ли, сэр? Из ваших объяснений, в которых вы, очевидно, и так попытались избежать формулировки "фельдмаршал Монтгомери дал совет", мы вторично слышим, что он всего лишь учёл ваши слова насчёт компетенции! С чего это он должен теперь говорить вам, что делать, если в самый решительный момент вы столь надменно не слушали и не слышали совета? — их возмущение было так грозно и, несмотря на эмоции, так слаженно, что генералы-американцы сочли за лучшее умыть руки и не сдерживать слитного напора морских волн, негодующих на одного, а не на всех. — И насчёт саботажа извольте взять свои слова обратно! Ваши войска сейчас катятся от Ахена, как валун Сизифа — с горы, и увлекают за собой остальные американские подразделения, стоило пронестись слуху, что впереди немцев — Роммель собственной персоной, причём на десяти направлениях сразу! А мы стоим и держим оборону, как держали всегда под руководством Монти Аламейнского! — Господа, успокойтесь, не надо ссориться, — наконец одновременно воззвали к ним Черчилль и Монтгомери, всё это время стоявшие с несколько смущёнными лицами и делавшие вид, что сами не рады натиску соотечественников. — Как бы то ни было, я отказываюсь приносить извинения первым, — заносчиво произнёс Эйзенхауэр. К чести его сказать, под словесным напором англичан он отступил только на шаг, а затем овладел собой и покрепче уперся ногами в землю, словно боялся упасть. Повелительным взмахом руки Бернард утихомирил новое возмущение британских генералов и вежливо, почти вкрадчиво (если бы он, профессиональный военный, вообще умел говорить вкрадчиво) заметил: — Хорошо, сэр. Тогда мои действия, состоящие исключительно в подчинении вашей воле, тоже остаются в силе. Я отлично помню своё место и свою компетенцию, — что таить, это слово стоило произнести, чтобы вызвать нервную гримасу на некрасивом и без того лице Эйзенхауэра. — Но вы, сэр, всегда можете воспользоваться моими услугами для исправления ситуации на собственном фронте. Я обещал это и повторяю… — Да провалитесь вы к дьяволу с вашей помощью! Пропадите пропадом! — взорвался американец, узрев в предложении коллеги едкую насмешку (не без неё, что правда, то правда). — Вот что, сэр Монти: отныне каждый из нас воюет сам по себе! Вы командуйте своей двадцать первой группой армий и хоть ведите её на Неймеген, хоть отступайте до самого побережья, хоть катитесь к чёрту на рога!! Всё, хватит! Вы, значит, "отныне уст больше не откроете" — да и сдались мне ваши советы! Разве мы, сыны звёздного флага, сами не умеем воевать?! Бернарда так и подмывало пожать плечами (мол, "а сейчас не видно?"), но он героически выстоял. А Эйзенхауэра продолжало нести: — Теперь у вас, фельдмаршал Монтгомери, будет вдосталь своей собственной компетенции! Не нужна мне ваша помощь ни оружием, ни словом — среди соотечественников у меня есть ничуть не менее умные подчинённые! Мы — отдельно, вы — отдельно! Посмотрим, кто раньше заставит… этого любителя шатаний по чужим тылам подписать безоговорочную капитуляцию! — Вы прямо как сэр Окинлек, не в обиду ему будь сказано, — Бернард, казалось, был само воплощение безмятежности. — "Шваба", "врага", "Лис", "любителя шатаний по чужим тылам"… А, ещё насчёт роста нашего славного крестоносца прошлись. Синонимов-то сколько! Судя по заминкам, вы не случайно ни разу не назвали фельдмаршала Роммеля ни по фамилии, ни по званию. Неужели та "реальная опасность", о которой говорил нашей Восьмой армии Окинлек, сбывается и в американских войсках? — Да вы!.. — побагровевший Эйзенхауэр ринулся к нему и даже замахнулся для пощёчины, но был цепко схвачен за руки Паттоном и Брэдли, которые, ещё не до конца осознавая все последствия брошенного в слепой запальчивости решения командующего, поняли одно: мордобитие посреди штаба будет уже слишком. Черчилль, шокированный словами Эйзенхауэра и лишь потому не вмешавшийся в первую минуту, отмер и, даже потухшую неизменную сигару вынув изо рта, бросился спасать положение. Если в начале "заседания" Западный фронт трещал по швам, то сейчас из-за вспыльчивости и неосторожности американца Западному фронту был уже почти подписан приговор. — Опомнитесь, Айк, Бернард, ради всего святого! Наша сила — в единстве. Если мы будем сражаться порознь, это повлечёт за собой как минимум падение боевого духа войск, а как максимум — то, что Берлин раньше нас обоих займут русские! — Боевой дух моих войск не падёт, — надменно поджал губы Эйзенхауэр. "Конечно, не падёт: некуда!" — насмешливо подумал Монтгомери, ничуть не бывший против шанса воевать самостоятельно. Он почти наверняка догадывался, кому предпочтёт сдаться Лис, помнящий рыцарскую честь и своё первое, эль-аламейнское поражение, столь же мощным громом прокатившееся по миру, как до этого величественно прогрохотало триумфальное взятие Роммелем Тобрука. Да и вдобавок, признавал Бернард, после провала сентябрьской операции союзников "Маркет Гарден" время для взятия Берлина вперёд русских было упущено. Чёрт с ними: и с Берлином, и с политикой! Война от раскола фронта не затянется, когда "звёздные" союзники главный немецкий опорный пункт — Ахен — всё равно уже упустили. — Мои бойцы тоже плакать не станут, — невозмутимо ответил Монтгомери, когда премьер повернулся к нему. — Друзья, пойдёмте, — подчинённым. — К вашим услугам, господа, — это американцам. И, уже выходя из палатки, обернулся и пристально глянул на Эйзенхауэра: — Благодарите генерала Паттона и генерала Брэдли, что ваша рука до моего лица не добралась. Иначе мне пришлось бы последовать примеру фельдмаршала Роммеля и вспомнить рыцарские времена. Обычай с перчаткой, если конкретно. И, отвернувшись, неторопливым шагом направился к своему штабному самолёту. Не нужно было ещё раз оглядываться, чтобы догадаться, что после этих многозначительных и спокойных слов у американцев дружно дёрнулись кадыки. Хоть бог, конечно, и запретил дуэли… но Бернард при всей своей искренней религиозности был не из тех, кто подставляет левую щёку. Черчилль, видимо, применил свой дипломатический талант и смог добиться хотя бы компромисса: он вскоре позвонил Монти, уже добравшемуся до штаба, и с извинениями сообщил, что Эйзенхауэр по-прежнему официально будет командовать, но на деле власть над британскими войсками теперь принадлежит исключительно Бернарду. Мол, допустить нельзя, чтобы о раздоре среди союзников прознали немцы… Ха! Бернард прозакладывал бы свой берет против пенса, что Лис Пустыни догадается об этом и так. Но настроение уже было испорчено, и часам к пяти вечера Монтгомери отправился в пехотный полк, где служили оба его пасынка. Хотелось просто обнять родных, отдохнуть на передовой, как бы странно последнее ни звучало…***
Отдохнул! Узнал, что Дик — раненый! — пропал на разведке! Неподалёку раздался басовитый лай. Сгрудившиеся солдаты обернулись на звук и, спохватившись, расступились, чтобы дать обзор невысокому Монтгомери. К ним скачками приближался по-баскервильски чёрный крупный лохматый пёс с бородато-усатой мордой. Монти, сам неплохо разбиравшийся в собаках, опознал гостя как представителя породы ризеншнауцеров. Собака, каким-то шестым чувством понимая, что двуногие могут счесть её за угрозу, остановилась и примирительно гавкнула. Затем осторожной, вежливой рысцой потрусила к Монтгомери. — Красивая малютка, — с интересом произнёс Бернард, невольно любуясь мощным сложением пса и даже немного радуясь возможности отвлечься от грызущего душу страха. "Малютка" на всякий случай снова остановилась и зевнула, продемонстрировав арсенал внушительных клыков. — Иди сюда, не обидим. Собака, словно поняв английскую речь, тут же подбежала к нему. Повернувшись боком, она подставила могучую шею, которую маршал погладил и почесал, присев на корточки. Он достал из кармана собачий бисквит и предложил визитёру — тот обнюхал угощение и проглотил в один присест. Начало хорошим отношениям было положено. На широком серебряном ошейнике Бернард прочёл имя шнауцера: "Эльбо". — Эльбо… Откуда же ты, с чем явилась? — обратился он к гостье, поглаживая её лохматую голову. И вдруг, проведя рукой по сильной собачьей груди, нащупал какую-то бумагу, свёрнутую в трубочку. Та была надёжно прикручена тонким, но крепким шнурком к ошейнику. Умный пёс даже не шелохнулся, когда Монтгомери после полуминутной войны с упрямым узелком развязал шнурок. Право слово, эта красавица со мной как будто знакома, хотя я твёрдо знаю, что ни у кого такой собаки не видел… Бумага оказалась обычным листком из записной книжки. Судя по толщине трубочки — двойным. Густо исписана с двух сторон. Всё ещё недоумевая, фельдмаршал развернул послание и, усевшись по-турецки на подсохшую траву, разгладил его на коленях под исполненными жгучего интереса взглядами подчинённых. Солдаты и Джон тянули шеи, но через плечо командира деликатно не заглядывали. По спокойной позе собаки-почтальона они уже чувствовали: письмо в руках адресата. Но, чёрт возьми, от кого? Почерк, на взгляд Бернарда, был приятным — чётким и неуловимо мягким, некрупным, но не мелким до "зажатости", изобличающим волевого, но не склонного к жестокости человека. Верхней стороной бумаги было, судя по всему, окончание письма: Монтгомери не увидел обращения, а первое слово начиналось с маленькой буквы. Не вчитываясь в текст, он скользнул глазами к подписи… И замер, как поражённый громом. "Волей судьбы ваш враг, Эрвин Роммель". Широкий, решительный, плащом расхлестнувшийся над фамилией росчерк подписи. — Кто-кто?! — ошарашенно переспросил у безгласного листка Бернард. Зажмурился и вновь открыл глаза, убедившись, что те пока служат верно. Повернул послание другой стороной: неужто впрямь ему? "Фельдмаршалу Бернарду Монтгомери…" — Что там такое? — колыхнулся поближе строй встревоженно-любопытных бойцов. — Ничего… — рассеянно ответил Бернард, попеременно глядя на адрес и адресанта и думая, каковы шансы, что это предложение принять почётную капитуляцию. Полно, да правда ли это писал Роммель? Для первоапрельских шуток уже поздновато. Или рановато, смотря от чего считать… Впрочем, если это Роммель, в письме наверняка будет упомянуто что-нибудь, что знают только он и Монти. Но что может быть между ними такого, чего не знают все? Эль-Аламейн? Можно и пооригинальнее. Фотографии Лиса Пустыни, которые Бернард коллекционирует? Скажете тоже, тайна… "Сэр! Взглянув на подпись, вы недоверчиво улыбнётесь. Подумаете, что с таким же успехом может написать любой шутник. Но пятого ноября 1942 года я беседовал с вашим сыном (рука писавшего здесь замерла в сомнении: зачеркнуть и написать "пасынком" или оставить "сыном"? К счастью, не зачеркнула) капитаном Ричардом Карвером. Он подарил мне вашу фотографию. Надеюсь, я вас убедил?" — Убедили, — хмыкнул Монтгомери. И как шпагой в сердце кольнули: Дик! Вдруг о нём вести? Да нет, нет, конечно же нет… Дик обычный подполковник. Он просто мог быть захвачен в плен. Чудес не бывает: второго свидания с Лисом пока никто не удостаивался. А из иных источников маршалу невозможно так быстро узнать, что его знакомец попался снова. Разве командующему фронтом называют пленных поименно? "О Дике я и хотел поговорить…" — Дьявол! Если он умер, то… — и запал мгновенно угас: осталась лишь трепещущая тревога. "Он жив…" — Слава богу! "…но тяжело ранен в живот и сейчас находится в нашем госпитале…" Бернард гневно дёрнул уголком губ. Никому не приятно читать о ране собственного ребёнка. Но главное — Дик жив. Плен и вражеский госпиталь — ещё не смерть. И каким только волшебством Роммель успел всё разузнать? "…Ранила его моя рука. Да, я пишу это в здравом уме и трезвой памяти! Сегодня я с моим другом-адъютантом Альдингером и ещё тремя бойцами отправился на разведку — по случайности, в тот же самый лесок, которым проходили ваши солдаты, возвращаясь с пленными от моих окопов. Мы решили напасть…" — Впятером на одиннадцатерых, — покачал головой Монтгомери, читавший письмо как какую-то сказку и пока не до конца разобравшийся, как относиться к тому факту, что Дик чуть не убит лично Пустынным Лисом. Верить-то Бернард верил, почти не дивясь, что его закадычный враг в очередной раз вздумал гарантированно сложить бедовую голову — и (поскольку Фортуна — дама вредная) не преуспел. "…из засады, с укрытого густым и ещё не облетевшим кустарником берега ручья. Не стану скрывать: воспользовавшись фактором внезапности, мы с Германом (видимо, с тем самым Альдингером) успели убить четверых. Про остальных бойцов не пишу: это к делу не относится. Скажу только, что в какой-то момент боя они освободили пленных. Я схватился с Диком. Моё лицо было закрыто шарфом — он не узнал меня и надвинул на нос собственный шарф. Не думаю, что шарфы повлияли на исход схватки: я вряд ли вспомнил бы лицо Ричарда после единственной встречи два года назад, да и он не признал бы меня в такую минуту — с кинжалом и ножом, без кителя, шинели и фуражки…" — Думаете, думаете, — тихо произнёс Монтгомери, забыв, что собеседник не может его слышать. — Иначе бы не заострили на этом внимание. Какие же вы оба… право слово, мальчишки… И Бернард погрешил бы против совести, сказав, что не завидует Роммелю. Хотелось всё-таки порой вновь чувствовать себя молодым! А что поможет тут больше, чем яростная схватка, когда жизнь и смерть твои — на лезвиях твоих клинков? Но теперь Монти назвал бы это безрассудством — и потому завидовал какому-то особому складу души Пустынного Лиса, шутя рискующего головой (при командовании даже не группой армий, как Бернард, а целым фронтом!) и неизменно остающегося в живых. "…После поединка Дик сказал, что его тренировали вы. Примите моё искреннее уважение, фельдмаршал Монтгомери: хоть почти на всём протяжении дуэли инициативу держал я, финал этого замечательного боя чуть не стал финалом моей жизни…" — Не это ли вам понравилось? — беззлобно усмехнулся Бернард, чувствуя, что и сам назвал бы чудесным напряжённый рукопашный поединок, в котором чуть не погиб. Теперь он завидовал уже не Роммелю, а Дику. Ах, много бы дал он за то, чтобы вот так, на ножах, неузнанный и не узнавая, схватиться у безвестного лесного ручейка со своим невольным учителем в тактическом мастерстве! Схватиться насмерть, не думая ни о чём, кроме жизни и победы! Проиграть, одолеть — всё равно! Схватиться — и только затем, на том или на этом свете, понять, что бился с Пустынным Лисом! Нет, Монти вовсе не хотел гибели закадычного врага — но всё же много, много дал бы, чтобы оказаться на месте пасынка-сына… Сравнится ли с такой славной дуэлью росчерк синей ручки на бездушном, но кажущемся такой значимой бумагой акте о капитуляции? Пехотинцы Первой мировой, эту ли бумагу должны они когда-нибудь подписать с Эрвином Роммелем? Бернард вздохнул и продолжил вчитываться в английские слова, без единой ошибки написанные чётким, красивым почерком немецкого фельдмаршала (у него самого, подумалось с ноткой белой зависти, почерк был куда менее ровным). "…Не буду описывать весь поединок. Если (простите мне это "если", но оптимизм не моя философия, хоть в случае Дика можно, кажется, верить в лучшее) Ричард выживет, он поведает вам подробности сам. Вернусь к дуэли. Когда я лишил Дика одного из ножей, бросив при этом свой короткий клинок, то скоро оказался в воде: ваш сын подставил мне подножку. Не смейтесь: на камни, пусть покрытые водой, падать больно!.. Разумеется, Бернард не сдержался. Смешна была не столько представившаяся взору картина, сколько какая-то детская обида, так и звучавшая в строках грозного германского полководца. Впрочем, Роммель быстро отыгрался, и тут уж пришла очередь Монтгомери желать незримому противнику всего хорошего, доброго и светлого: "…Но я подцепил Дика за ногу и имел удовольствие слышать, что он плюхнулся навзничь в ручей секундой позже меня…" — Я когда-нибудь буду иметь удовольствие повернуть вашу атаку вспять и сбросить вас кувырком прямо в Рейн, господин Роммель! — пообещал вслух Бернард. Подчинённые тихо ахнули, но даже Джон Карвер не решился помешать отчиму читать. Судя по тону маршала, Лис Пустыни прислал явно не просьбу принять капитуляцию. Но и не что-то очень плохое: твёрдые губы Монтгомери упрямо пытались разъехаться в улыбке. "…Увы, подполковник Карвер не оценил моё умение возвращать долги. Когда мы вскочили, он ринулся ко мне, схватил за плечо и с поистине великолепной ловкостью взял в захват…" — Да, Дикки! Да! — прошептал фельдмаршал, вспоминая, как нещадно гонял обоих пасынков на тренировках, особое внимание уделяя именно захвату — приёму, правильное использование которого может даже наградить взятием "языка". А это в рукопашной, если нет у тебя засадного преимущества, всегда роскошь! "…для удобства смахнул с моего лица шарф и (ручка опять замерла: видимо, Роммель тщательно подбирал слова повыразительнее; "и" зачёркнута, вместо неё запятая) коснулся моей шеи очень холодным, надо заметить, лезвием ножа — и, судя по быстроте его движения, лишь миллисекунда спасла меня от вскрытия горла…" Бернард сглотнул и рефлекторно потянул ворот светло-голубого свитера. "…Чёрт возьми, Монти, я не знаю, как мне удалось преодолеть непроизвольный страх! Не знаю. Желание жить возобладало у меня над парализующим ужасом от того, что эту жизнь у меня почти уже отняли. Можете показать моё письмо кому-нибудь ещё — я не стыжусь своих слов. Ни один солдат не осудит меня. Гордитесь сыном, Монти: вы чудесно выучили его драться, он почти убил меня — а ведь я вдвое дольше его владею клинком! В первый раз за эту войну мне было по-настоящему страшно за свою жизнь в бою. Я дёрнул головой и ударил врага затылком в лицо…" Тут впервые Роммель назвал противника не "Дик", не "Ричард", не "подполковник Карвер" — "враг". И Бернард очень хорошо понимал, чем вызван выбор именно этого слова. Непроизвольным секундным ожесточением при воспоминании о том, что лишь полуобъяснимым напряжением воли Пустынный Лис сегодня спас свою жизнь. Скользнула по грани восприятия мысль, что Роммель, получается, такого же роста, как и он сам… Ещё одна общая черта… Забавно, не правда ли? А всё-таки они до сих пор враждуют… "…Как и следовало ожидать, он ослабил хватку. Я вырвался, но его клинок успел оставить на моём горле довольно глубокую двухдюймовую царапину. Я взъярился. Вряд ли моё бешенство было слабее, чем страх — мгновение назад. Вам неприятно будет читать следующие слова, но я ни за что не стал бы очернять своего почти-победителя: Ричард не смог приготовиться к обороне, хотя я, пожалуй, невольно дал ему секунду. Возможно, его слишком ошеломил удар — а возможно, физиономия у меня в это время была людоедская…" Как ни терзала сердце Монтгомери стремительно нарастающая тревога, но всё же он опять улыбнулся. "…Я прыгнул на него и по рукоятку вонзил ему кинжал пониже диафрагмы ближе к правой стороне живота…" Бернард со стоном уронил голову на грудь. За чтением он успел забыть, куда ранен Дик, и до последнего надеялся, что раны на самом деле не было. Глупая надежда! Похожа на ту, когда в очередной раз перечитываешь книгу и хочешь верить, что любимый герой не умрёт — а ведь прекрасно знаешь, что уготовил ему автор… "…Я сшиб Ричарда с ног. Мы упали вместе. Я вырвал кинжал — без проворота в ране, не беспокойтесь, я даже в рукопашной не настолько жесток. Отдам вашему сыну справедливость: он пытался парировать мои удары, хотя делать это левой рукой, лёжа придавленным на спине, было очень неудобно. Я полоснул его остриём по тыльной стороне ладони через перчатку, и он выронил оружие. Я понимаю, с какими чувствами вы читаете это: у меня самого есть сын, пятнадцатилетний зенитчик. За него, за него одного я погублю больше, чем вы можете себе представить! Но продолжу. Не стану щадить вас и дальше — вряд ли вы упрекнёте меня за это, не простив подробностей. Я решил добить моего противника ударом в левый глаз…" Бернард, тяжело дыша, закусил нижнюю губу и едва успел отнять правую руку от бумаги, чтобы не смять тонкий листок в судорожно сжавшемся кулаке. Как два сапфира, ярко-синие глаза заблестели ещё ярче от подступивших слёз. "…Но ваш сын достоин вас, Монти! Я забыл упомянуть, что, обезоружив Ричарда, пригвоздил его левую руку за рукав к земле, стиснув запястье правой пальцами. Вместо кинжала я схватил трофейный нож — и, признаю, было жестоко нести противнику смерть его же оружием…" Бернард на несколько секунд закрыл глаза рукой. Он всхлипнул. Губы его дрожали. "…Но Дик каким-то сверхъестественным усилием рванул левую руку вверх и — самому не верится, что пишу это! — сумел разорвать рукав мундира и шинели и поймать нож за лезвие. Я дёрнул раз, другой — он не выпустил, хотя я, наверное, взрезал ему перчатку. Он удерживал лезвие голой ладонью, как кузнечными клещами, и по глазам я видел: не выпустит, хоть бы я в попытках высвободить оружие искромсал Дику ладонь… Я не смог. Думаю, у меня хватило бы физических сил в итоге вырвать нож — но я просто не смог продолжать эту пытку, видя, что мой противник так борется за жизнь. Если бы он смирился и взглядом просил пощады — скорее всего, не получил бы её. Vivere est militare… Ричард отдал мне свой пистолет — но это была ничья. И хорошо, что не победа…" — Победа, — прошептал Бернард очень-очень тихо. — Вы пощадили Дика. Значит, и решать было ему. Я признаю, что вы его победили. И, опустившись на колени в пожухлую траву, склонил голову. В горле угнездился комок, на глаза просились новые слёзы. Он сам не знал, что за ощущение такое в груди: больно или приятно? Чёрная собака, сперва настороженно шагнув в сторону, подошла и завиляла хвостом — видимо, у неё был дружелюбный характер. Джон и остальные бойцы бросились к командиру: — Папа, тебе плохо?! Что ты там прочитал?! — Сэр, что с вами? — его аккуратно теребили, с беспокойством заглядывая в лицо. — Доктора!! Фельдмаршалу Монт… — Не надо! — тут же ожил Бернард и без посторонней помощи поднялся на ноги. — Отставить, я здоров. — Он чувствовал, как на губах появляется какая-то сумасшедшая улыбка, словно у тяжелораненого, которому говорят, что он выживет. — Тут про Дика… — Что с ним?! — уцепился за его руку Джон, надеясь, что улыбка отчима не вызвана помрачением рассудка от горя и означает хорошие вести. — Жив, — успокоил пасынка Бернард. Вернулся чуть вверх по письму: — Так… хм… вот: "…в случае Дика можно, кажется, верить в лучшее". — Кажется? — переспросил Джон, которого не очень обрадовал такой половинчатый оптимизм. — Папа… — скосил взгляд на подпись, до которой Бернарду оставался ещё один абзац, — а Роммель тут при чём? — При том, что этот безумец в маршальской фуражке вздумал сегодня отправиться на разведку лично в то же время и в то же место, что и Дик! Произошла стычка, в которой немцы, численно уступая, использовали фактор внезапности и, к сожалению, победили. А Дику "повезло" настолько, что он схватился на ножах с самим Роммелем! — Шутишь! — потрясённо покачал головой Джон. — Сэр, а кто победил?! — Догадайтесь с одного раза, если о дуэли пишет Роммель, а Дик у него в плену, — мрачновато посоветовал Монтгомери. — Роммеля спасло только то, что он вывернулся из захвата, а Дика — то, что он слишком отчаянно сопротивлялся, будучи раненым, и Лис не решился добить его. Бойцы попритихли. Призадумались. — Смерти он ищет, что ли? — несмело предположил кто-то. Эльбо, как догадавшись, протестующе гавкнула. — Не думаю, — заметил маршал. — Судя по тому, что он смог освободиться, когда Дик чуть не перехватил ему горло от уха до уха, наш Лис — на редкость жизнелюбивый человек. Подождите, дочитаю. "…До свидания, Бернард. Напишите, пожалуйста, ответ — и, если помните какую-то деталь, которую знаем только мы, укажите её. Я доверяю своей Эльбо, но всё же хочется знать наверняка, что письмо дошло до адресата. Волей судьбы ваш враг, Эрвин Роммель". Через полчаса Эльбо, угощённая ещё парой собачьих бисквитов, побежала к хозяину с новым посланием. Раскрыв записку, начертанную по-немецки не очень ровным, но вызывающе твёрдым (что выдавало человека принципиально упрямого), немного наклонённым влево почерком, Эрвин пробежал её глазами и удивлённо-одобрительно усмехнулся: деталью стала его непозабытая фраза, сказанная Дику два года назад в Африке насчёт побега из плена: "Италия всё же не Тауэр и не замок Иф". А весь ответ — ответ равному, полный достоинства и уважения — звучал так: "Генерал-фельдмаршалу Эрвину Роммелю. Герр фельдмаршал! Начну с детали. Отправляя Дика в Италию вместе с другими пленными, вы в довольно мирном ключе говорили о его возможном побеге. И добавили: "Италия всё же не Тауэр и не замок Иф". Вы могли назвать после Тауэра любую из крепостей, но выбрали ту, что обязана славой одному лишь "Графу Монте-Кристо". Вы романтик, Роммель! — хоть и сказали тогда, что являетесь реалистом. Благодарю за известия о моём сыне. Не скрою, мне было неприятно… не знаю, как это чуство выразить точнее (но вы сами отец, вы меня поймёте), читать о его ране. Не думайте только — и пусть не думает Дик, показать которому письмо я прошу — что мне досадно из-за самого проигрыша, из-за того, что Дик якобы не оправдал моих британских ожиданий. К чёрту ожидания. Я горжусь тем, чего он смог добиться. Он взял вас в захват, чуть не убил вас — он молодец (так и вижу, что вы улыбаетесь). Был бы я рад вашей гибели? Нет. Лишь вашему поражению от руки моего сына. Вашей смертью, Эрвин, я был бы искренне огорчён, и вовсе не из-за несбыточности желания взять вас в плен. Хотя последнее — моя мечта (к чему лукавить?). До свидания, Пустынный Лис. Ваш ученик в тактическом мастерстве, Бернард Монтгомери".