But how can I love what I know I am gonna lose?
– Что сказал первый человек, который переступил порог храма? – А ну-ка быстро слезай с кассы! Бестолочь! Паразит! – «Душно здесь как-то». Донхек ловко успевает спрыгнуть с одинокой многострадальной кассы, прежде чем ему прилетает по голове каким-то очередным бульварным романом тетушки Ким, и приземляется аккурат перед молодым пастором, на миг вздрагивая от того, как близко оказываются их лица друг к другу, но быстро приходя в себя и расплываясь в улыбке. – Оценили шутку? – не дожидаясь ответа, он опускает взгляд в чужую корзину и скептически осматривает весьма скудный набор продуктов. Не самые дорогие консервы, пучок салата, несколько картофелин, кимчи, пачка чая и какие-то специи. – Что, голодают нынче прислужники Божьи? Может, пожертвовать вам на реставрацию колокольни? То, как бесстрастно и стойко реагирует на подобные выпады отец Марк, единственный молодой священник, оставшийся в их богом забытом городке, всегда раззадоривает Донхека лишь сильнее, вызывая непреодолимое желание чем-нибудь разбить эту прочную ореховую скорлупу. – Я благодарен вам за заботу, – с дипломатией, которая даже не кажется напускной и наигранной, отвечает Марк и мягко улыбается, – но я не смею требовать большего, чем мне положено. С этими словами он вежливо откланивается и осторожно обходит Донхека, принимаясь выкладывать продукты на кассу и неизменно встречаясь с теплым и приветливым взглядом тетушки Ким, которая всегда тайком докладывает ему в пакет или лишнюю плитку горького шоколада, или упаковку спичек и маленькую записку с просьбой помолиться за всю ее семью. Донхек тоже может открыть молитвенник и прочитать вслух стишок перед иконой – почему его за это никто не снабжает провизией? / – Знаете, знаете, – Донхек практически бежит следом за Марком вдоль рядов и стеллажей с продуктами, задыхаясь и тщетно пытаясь догнать, чтобы посмотреть в лицо, – какие у Иисуса любимые цветы? Как для единственного сносного продовольственного магазина в их городке это место уж слишком запутанное, временами даже напоминает самый настоящий лабиринт, сколько бы Донхек его ни исследовал вместо уроков или дополнительных факультативных занятий. Больше-то идти здесь некуда, разве что в интернет-кафе, но там, с их заставкой Windows XP на каждом пухлом мониторе двадцатилетней давности (это ведь старше Донхека!), даже одиноких задротов-геймеров не встретишь. Играть просто не во что, кроме сапера. А книжки все дома Донхек уже прочитал. – Не знаете? – дыхание удается выровнять, лишь когда Марк на миг замирает возле стенда с крупами, по-прежнему не одаривая Донхека ни единым взглядом. – Гвоздики! Захватив с полки пачку риса, Марк осторожно опускает ее в корзинку и, отвернувшись, решительно направляется в сторону кассы. Донхек не успокаивается и идет за ним, несколько раз поскальзываясь и чуть не падая на плиточном полу. – Это ведь смешно! – он протягивает руку так, что практически цепляется за ткань чужой сутаны, но в этот самый момент его запястье перехватывают чьи-то крепкие пальцы, сжимая так сильно, что Донхек едва ли не вскрикивает. – Ты как таракан, правда? – шипит тетушка Ким и оттягивает его в сторону старой скрипучей двери магазина, напоследок награждая смачным подзатыльником. – Чтобы я тебя здесь, поганца, больше не видела! После этого Донхеку приходится просиживать штаны (или, точнее сказать, его потертые джинсовые шорты до середины бедра, оставленные ему старшей сестрой) на разбитой каменной лестнице магазина, надеясь, что его не попрут старой грязной шваброй хотя бы отсюда. Он удачно находит во внутреннем кармане ветровки последнюю в пачке сигарету и спички, закуривает, прикрывая огонек исполосованной шрамами ладонью. Все, что на (и в) Донхеке есть – и снаружи, и внутри, – как ничто отражает последствия юности, которую он провел и продолжает проводить в этом городе, за который никто уже давно не хочет браться, реставрировать и спасать. Здесь даже на убийство вряд ли приедет полиция, хотя и самих убийств не случалось уже, наверное, полвека. Люди здесь столь бездарны, что о них и руки марать не хочется. Поэтому Донхек ловит себя на мысли, что он хочет стать человеком, за чьей головой бы охотились. Насолить кому-то до безвозвратной степени. Но, просто от скуки, дабы потренироваться бесить людей, он выбирает в качестве жертвы Марка Ли, совсем юного пастора, о котором в последнее время гудит приличная часть городка. Называют его лучом солнца, спустившемся на их каменные развалины. Тем, кто восстановит и нормальную систему образования, и культуру, и даже медицину. Донхек в ответ на эти газетные заголовки смеется. Что он может, этот Марк? Только бормотать себе под нос молитвы, сидя в пыли их старой полуразваленной церквушки, да проповедовать перед полными трибунами помешанных стариков. На его проповедях Донхек, к слову, ни разу не бывал, хоть на них и каждое воскресное утро сходится практически весь город. Для такого стоило бы уметь креститься, а Донхек не учился чисто из принципа, да и распятие с себя кулаком сорвал, еще когда только-только встал на ноги. Он успевает сделать только три затяжки, когда Марк выходит из магазина и на секунду (Донхек чувствует его взгляд лопатками) замирает на лестнице, прежде чем спуститься. Сравнявшись с Донхеком, он останавливается еще раз и учтиво (невесть для кого) кивает. – Вы как никто другой в этом городе нуждаетесь в исповеди, – Донхек фыркает еще раньше, чем он успевает договорить последнее слово, – говорю как человек, который знает весь город. Но это, в любом случае, уже вам решать. Просто совет. И, тихо кашлянув, он неторопливым шагом направляется прочь от магазина по узкой мощеной тропинке. Несколько секунд глядя ему вслед, Донхек сплевывает на ступеньку горечь от сигарет и подрывается на ноги, чтобы прокричать: – Знаете, в чем основная разница между Иисусом и иконой? – Марк даже не оборачивается. – Икону вешают на один гвоздь! / В последний раз Донхека таскали за уши примерно тогда же, когда вырывали зубы ниткой или ставили в угол на гречку. Он очень хорошо помнит те эпизоды собственного детства – пожалуй, лучше, чем что-либо другое, потому что больше запоминать было и нечего. Человек, который растет в грустном городе, априори грустный и сам, но Донхек умудряется вырасти исключением, – и уж не знает, благословение это или проклятие. У него вообще все плохо с этими понятиями и искать просветления он не спешит. Вместо просветления он ищет, где можно (не совсем, в его случае, легально) купить пива и сигарет и где с ними спрятаться, в каком-нибудь графитовом переулке, коих в его городе достаточно, – спрятаться не из страха попасться на глаза какой-нибудь ворчливой соседке, а просто чтобы недолго побыть наедине с самим собой. Родителей Донхек никогда не боялся – а что с них взять-то? Настоящим авторитетом для него всегда была и остается тетя, сестра отца. Каждый раз, как она приезжает в их город (а случается это редко, но метко), Донхек буквально чувствует это нутром еще за несколько суток до того, как чужие классические туфли отчеканивают незатейливый ритм по брусчатке перрона своими маленькими квадратными каблуками. В такое время Донхек, мирно курящий на крыльце и пытающийся игнорировать родительскую пьяную ругань, которая вылетает из дома и разносится по всему кварталу, осознанно еще не подозревает, что его ждет впереди. А через несколько часов начинается. Сначала все хорошо: его крепко обнимают, непременно треплют по волосам и щипают за щеки, торжественно вручают целый пакет импортных сладостей и, конечно, отвешивают подзатыльник за курение. Родители от тети выслушивают привычную шарманку, которая обычно ничего не меняет ни на йоту, а Донхек уже подумывает сбежать и побродить где-нибудь, пока все не уляжется, но в самый последний момент его строгим тоном зазывают зайти в дом, и он, крепко стиснув зубы, знает, что сейчас придется несладко. – Вы что с ребенком сделали? – Донхека дергают за порванную джинсовку, за застиранную футболку под ней, указывают на практически почерневшие синяки в прорехах джинсов, грубо (и совсем не так заботливо, как прежде) ерошат по жестким от многочисленных окрашиваний волосам. Легко толкают в плечо – заставляют повертеться на месте, будто на подиуме. Донхек только тяжело вздыхает. – Теть, вы… – Помолчи, – строгим тоном обрывают его, и следом тут же начинается вторая, более жесткая часть так называемого воспитательного разговора. Эту часть Донхек ненавидит особо пламенной ненавистью, поскольку именно она чаще всего приводит к нежелательным для него последствиям. На этот раз, к примеру, – тетя, фактически не думая, решает отдать его в церковный хор. Донхек даже хочет выругаться поначалу, но знает, чего ему будет стоить подобная вольность, а потому сдерживается в самый последний момент и сжимает губы с такой силой, как если бы он больше никогда не мог произнести ни звука. И лучше бы оно так и было – одна лишь мысль о том, чтобы ежедневно торговать лицом перед десятками прихожан повергает Донхека в практически неконтролируемый ужас. И ему отнюдь не становится легче от осознания того, что помимо пения в хоре как такового ему придется на остаток лета обосноваться в прилегающем к храму жилом корпусе, где обитают в основном одинокие и молчаливые церковные прислужники. Примерно так и распоряжается тетя: пока она будет в тысячный раз пытаться вправить мозги донхековым родителям, сам Донхек соберет вещи первой необходимости и на время обоснуется в церкви, где ему «и воспитание подтянут, и послушанию научат». Взамен он будет, конечно, покорно следовать всем наставлениям пастора, воспринимая ежедневные песнопения как свою единственно истинную цель. По правде говоря, если бы Донхек верил в бога, он бы его сейчас от души обматерил. Такое жгучее желание закрадывается куда-то в солнечное сплетение и подкатывает к горлу в момент, когда он в последний вечер перед отъездом (точнее будет сказать, отходом, и жаль что не в мир иной) в храм вертится у заляпанного зеркала во весь рост, придирчиво цепляясь взглядом за отглаженные (персонально тетушкой) манжеты и воротник беленькой рубашки, которую Донхек в последний раз надевал в школу в сентябре. Тетя, перекрестив его напоследок, смачно целует в лоб, оставляя липкий отпечаток сатиновой помады странного карминового оттенка, и смотрит как на главное разочарование и главную гордость семьи одновременно. Сам Донхек отнюдь не чувствует себя удостоенным какой-то особой чести и всю дорогу до храма даже думает улизнуть и сбежать, куда глаза глядят, но в конце концов сдается и принимает свою трагическую судьбу. Его тетя – женщина железной воли. Даже если он попытается улететь в другую галактику, где-то на периферии его непременно схватят уверенной крепкой рукой за воротник и приволокут обратно на Землю, попутно оставив вдоль тела несколько ожогов от солнечной поверхности. Возможно, ожоги – не самый худший исход, думает Донхек, когда его, как промокшего щенка, втаскивают на порог церкви, выставляя (в самом худшем свете) напоказ, мол, приблудился тут, заберите. Донен – один из прихожан, настолько постоянных, что уже неотвратимо поселившихся в жилом корпусе при храме, – окидывает его удивленным взглядом, а затем, вежливо поклонившись донхековой тете, тянет ладонь для рукопожатия. Донхек даже на вид может определить, что его рука ужасно холодная, но не пожимает ее чисто из принципа. В храме тихо и ничем не пахнет, и Донхек уже успел соскучиться по всей этой пустоте, – особенно после кричащего разнообразия их тесных, а оттого захламленных улиц. – Мой племянник петь хочет, – или что-то примерно похожее с уверенностью чеканит его тетя, ответив на чужой приветственный поклон. – Хочу, – кивком подтверждает Донхек, потому что выбора ему не оставляют. Все то время, что Донен проводит ему экскурсию по храму (хотя казалось бы, на что здесь вообще смотреть? то ли дело городские заброшенные здания или свалки раритетной мебели), Донхек чувствует себя так, будто непроизвольно пропитывается местной пугающей пустотой, – настолько, насколько это вообще возможно. Донхек решительно не понимает, почему никто не спрашивает, чего хочет он сам, когда тетя с полной уверенностью записывает его в церковный хор, таким образом напрямую отдавая на растерзание людям, с которыми у Донхека никогда не ладилось. В городе с таким сравнительно ничтожным процентом населения необычайно трудно найти друзей, но при этом – парадоксально просто нажить врагов. Этим Донхек, собственно говоря, и занимался первое время своих беззаботных холостяцких каникул. – Ты хорошо поешь? – уточняет Донен, пока проводит его по узкому внутреннему дворику к ржавой металлической двери скудной жилой пристройки. – В жизни не пробовал, – лжет Донхек, надеясь, что с ним каким-то чудом попросту не захотят нянчиться. Конечно, он ошибается. – Ничего, все бывает впервые, – отвечают ему с удивительно искренней улыбкой. Донхек вообще терпеть не может искренность. Он считает, что если с ним кто-то априори искренен – значит, этот человек в итоге неминуемо облажается, напрочь перекрывая все хорошее впечатление о себе. Лучше изначально ничего не ждать, чем в итоге разочароваться и остаться наедине со своим дурацким разбитым сердцем. – А я вот так не думаю! – раздается откуда-то спереди, и Донхек даже вздрагивает, потому что эта реплика, прозвучавшая посреди тишины узкого коридора, кажется ему опровержением собственных мыслей. Но когда они продвигаются вперед, становится понятно, что никто ему в голову не лезет, а действо, разворачивающееся в одной из пыльных жилых комнат, включает в себя двух нескладных тощих мальчишек, которые тщетно пытаются, по всей видимости, вкрутить лампочку в доисторическую люстру. – Хен, как хорошо, что ты здесь! – один из них, заприметив в дверном проеме Донена, с облегчением вздыхает и бодро слезает с невысокой стремянки, вытирая тыльной стороной ладони лоб. Уже подойдя ближе, он присматривается к Донхеку с невыразимым подозрением в лице. – А это… – Будет петь с вами, – поясняет Донен, мельком взглянув на Донхека с какой-то очень ювелирной небрежностью. – Познакомься с Ренджуном. Он наш тенор. – А по-человечески можно? – нахмурившись, переспрашивает Донхек, переводя взгляд с Донена обратно на Ренджуна, который после его слов, кажется, едва ли не теряет сознание. – Скоро услышишь, – спокойно отвечает Донен и следом смотрит на Ренджуна так, будто искренне извиняется вместо Донхека. Чуть позже выясняется: за спиной у Ренджуна еще тушуется Джемин, с грязным воротником и такими же грязными – от пыли, собравшейся на стекле старой лампочки, – ладонями. И каждая комната здесь похожа на предыдущую. Стены голые, такой же голый Христос на деревянном распятии у каждой кровати. Своего Донхек заранее прячет в ящик письменного стола и думает, что все как-то обойдется, и он даже сможет выбраться отсюда поскорее и забыть обо всем этом нелепом недоразумении, но в какой-то момент солнечный свет ему закрывает чья-то удивительно широкоплечая фигура, прикрытая черной сутаной, и чужой пристальный взгляд заставляет Донхека закатить глаза. – Почему с душой нараспашку ходишь? – только и спрашивает Марк, кивая на ворот его разношенной футболки. Одежду, как у всех, Донхеку выдать еще не успели. – А что мне толку, – не теряется Донхек, но замолкает, когда Марк снимает с собственной шеи крестик на тонкой веревке и надевает на него, сразу же пряча распятие под футболку и не касаясь голой кожи даже кончиком мизинца, – ее защищать?.. – Может, поумнеешь, – Марк пожевывает губу. Такие они у него тонкие и бледные, бескровные, ну точно как у настоящего пастора. – Молитву выучишь хоть одну. Молитвы Донхек не вспоминает, но вспоминает кое-что другое. – Знаете, а это почти забавно, – усмехается он, на секунду отводя взгляд. – Я ведь в этой футболке впервые поцеловался. Он не лжет. Застиранная, в пятнах от какой-то другой, вечно линяющей ткани, с практически стертым рисунком из безымянного комикса, она помнит столько пятен от пива, кетчупа, спермы, что и вспомнить страшно. А Марк только улыбается самой благодатной своей улыбкой, и даже губы у него как-то розовеют, и щеки румянцем наливаются в смущении. – И что же в этом забавного? Первая любовь всегда прекрасна. Донхек смотрит себе под ноги и невесть чему кивает, закусывая нижнюю губу. – Конечно, святой отец, – невозмутимо отвечает он. – Только если она не к мужчине, верно? Марк улыбаться прекращает, только прокашливается тихо и легко пожимает плечами, но под мешковатой сутаной этого практически не видно. И вот же парадокс: пастор, особенно столь юный, должен быть человеком абсолютно искренним, человеком, которому нечего скрывать. А Марк вот запретная секция библиотеки. Или старый ржавый сейф в отцовском кабинете. Или, черт с ним, крипта цивилизации. – Боюсь, тебе пора на репетицию, – наконец произносит он и, вежливо кивнув, удаляется прочь по коридору. Его шаги тихие и гулкие, заставляющие невольно обернуться на этот успокаивающий и благодатный звук. Делая это, Донхек невольно ныряет рукой под воротник футболки и до боли сжимает в ладони холодное серебряное распятие. И есть одна вещь, которую Донхеку стоило бы рассказать вам с самого начала. Дело в том, что человеком, с которым он впервые поцеловался в этой затасканной футболке, был никто другой, как Марк Ли. Только, уж будьте добры, ему об этом ни слова. Он ничего не знает, ведь двадцать часов молитвы в неделю за пять лет стерли его память подчистую. И с Донхеком он знакомится впервые, если не считать всех случайных встреч в продуктовом. Но, да. Когда Донхек впервые репетирует вместе с хором, а его руки дрожат за деревянной кафедрой, каким бы уверенным в себе он ни казался, Марк приходит и садится в одном из самых дальних пустующих рядов скамей. Складывает ладони на коленях, держит плечи ровно-ровно и смотрит. Взгляд его темный, стеклянный, пустой. Он ничего не помнит, это Донхек знает точно. Но вот сам он никак не может забыть пирсинг в чужом языке, когда они целовались, эту крохотную металлическую жемчужину, вместо которой сейчас даже не осталось почти невидимого сквозного отверстия, язык ведь заживает быстрее всего. По окончании репетиции Донен хвалит его какими-то теплыми словами, рассказывая, что он превзошел все ожидания, но Донхек почти не слушает и только наблюдает за тем, как Марк, перекрестившись напоследок всеми пятью пальцами – в знак язв на теле Господа Иисуса Христа, – выходит прочь, не оставляя ни намека на свое присутствие. «Вы как никто в этом городе нуждаетесь в исповеди». А Донхек, вежливо всем откланявшись, зачем-то бросается вслед за ним во внутренний двор и почти кричит в спину, хоть и знает, что Марк – уже – не обернется: – А к вам на исповедь, – он дышит тяжело и даже не думает о том, что кто-то еще может его услышать, – как в поликлинику, только по записи? А то мне есть, что сказать! / – Я тебя обожаю, – Донхек липкими от геля ладонями проводит по чужим черным волосам, убирая их со лба, и Марк откидывает голову назад вслед за плавным движением его рук, на миг прикрывая глаза. Не сдержавшись, Донхек быстро целует его в кадык, заставляя Марка поежиться и усмехнуться. – Мы выберемся из дома сегодня? – Не знаю, – Марк качает головой и перехватывает Донхека за талию, чтобы тот ни на секунду не посмел отстраниться. – Тебе правда так нравится эта группа? – Не особо, – хмыкает Донхек, – но грех не пойти, если они удосужились в нашу помойку приехать. – Мы можем и согрешить, – хмыкает Марк и, оставив мимолетный поцелуй у Донхека за ухом, тянется через его плечо за лежащей в пепельнице сигаретой. Они сидят на полу донхековой гостиной, в дыме противного дешевого курева, теснятся посреди разного хлама, помятых и порезанных музыкальных журналов, открытых помад и палеток, грязных кистей, пустых бутылок из-под нелегально купленного пива. Теперь аккуратно уложенные волосы Марка пахнут гелем, его щека – пеной после бритья, а у пирсинга в его языке вкус апельсиновой жвачки. И Донхек даже думает, что может, к черту эту рок-группу. Приедут еще, а если и не приедут, то их все равно никто не зовет. Куда важнее – то, что происходит сейчас. – Ну, так что? Донхек, хоть и не верующий, но всегда смотрит на Марка как на какое-то божество. С нескрываемым восхищением. / С презрением. С презрением смотрит Донхек на Марка, когда тот, по пути вежливо кланяясь каждому встречному, заходит в общий обеденный зал. Он небольшой и аскетичный, способный вместить, быть может, не больше тридцати человек, но даже так Донхек ощущает себя здесь кошмарно неуютно. И становится лишь хуже, когда одна из пожилых прислужниц подает еду – несоленый суп без единого кусочка мяса, ломоть хлеба, несладкий чай. Когда все в унисон молятся перед трапезой, Донхек единственный не закрывает глаза, вперившись пронзительным взглядом в Марка, сидящего через несколько столов от него. – Всем приятного аппетита, – вежливым тоном желает Ренджун, хватаясь за ложку. Тенор, Донхек запомнил. – Мы хлеб не кусаем, а ломаем, – подсказывает Донхеку чуть позже сидящий рядом Джемин, наклонившись и практически прошептав на ухо. – Это же плоть Христова. – Вы какие-то извращенцы, – возможно, об этом стоило бы промолчать, но Донхек никогда не умел держать язык за зубами. – А мне переодеваться перед иконами можно? Трусы снимать? Мастурбировать? Кажется, в какой-то момент он срывается и начинает говорить слишком громко, потому что все остальные резко затихают, а Марк, который прежде с улыбкой переговаривался о чем-то с одним из молодых монахов, переводит на него нечитаемый взгляд. Пристыженно покраснев, все сидящие рядом с Донхеком как один опускают глаза в свои тарелки, а сам Донхек продолжает сидеть, бесстрашно расправив плечи, и смотрит прямо на Марка – он знает – взглядом почти безумным. – Прошу меня извинить, – вставая со своего места, Марк скромно откланивается всем присутствующим, и когда Донхек уже думает, что он сейчас подойдет прямиком к нему, чужая фигура лишь едва дрогнувшей тенью направляется прочь из столовой. – О чем мы говорили? Ах, да, – наконец сумев оторвать взгляд от двери, за которой скрылся Марк, Донхек лишь пожимает плечами и, улыбаясь, смотрит на Джемина, который лениво жует свой хлеб и, кажется, почти готов расплакаться. – Вы когда-нибудь дрочили перед иконами? / Перед тем как вернуться в отеческий дом Марк несколько раз принимает душ, чтобы смыть с себя все посторонние запахи и следы, а волосы вдобавок еще долго полощет в раковине, уничтожая остатки липкого геля. Из растянутой безрукавки он переодевается обратно в школьную рубашку, из порванных джинсов – в строгие брюки; перед зеркалом причесывается, надевает очки и вынимает пирсинг из языка. – Как его до сих пор никто не заметил? – спрашивает Донхек, опираясь на скрипучую дверцу раритетного бельевого шкафа своих родителей. – При посторонних я открываю рот только для причастия, – спокойно произносит Марк и, еще раз внимательно осмотрев себя в зеркале, взглядом дает понять, что готов идти. – Не перекрестишь меня? – посмеивается. – Не дождешься, – качает головой Донхек и вместо его просьбы подходит ближе, чтобы вовлечь Марка в последний на сегодня поцелуй. Он получается медленным, терпким и каким-то уж больно безгрешным, – так и хочется испортить его выходкой вроде укуса, но Донхек сдерживается, зная, что может не рассчитать силу и оставить ранку или кровоподтек. – Иди уже. Марк напоследок театрально откланивается ему на пороге и, придав своему лицу самое бесстрастное выражение, уходит прочь, ровной походкой спускаясь с крыльца. Конечно, никакая рок-группа им не светила с самого начала. Даже если бы Марк пришел туда переодетый до неузнаваемости, все равно нашелся бы кто-то, кто заметил его и пустил слушок по городку. А в их захолустье сплетни быстрее скорости света. Тяжело больного пастора, то бишь отца Марка, вообще сейчас подобным травмировать нельзя. И так проходит их последняя совместная весна, только они еще не знают, что она – последняя. Донхек заглядывает в спальню к вусмерть пьяным родителям, чтобы удостовериться, что они хотя бы еще дышат, и закуривает сигарету, попутно поднимая с пола пустые бутылки, собираясь вынести их из дома. Марк тем временем плетется по унылой дороге, мощеной старыми бетонными плитами, без конца поправляет очки на носу и дышит вечером, который пахнет огнем. Войдя в дом, вытирает подошвы туфель и разувается. Проходит в кухню, чтобы поцеловать в виски мать и помочь ей с постным ужином. Рассказать, что он делал сегодня. – Ничего особенного, – пожимает плечами Марк, помешивая ложкой овощной бульон на плите, – ходил к Донхеку. Помогал ему с домашним заданием по теме, которую он пропустил, потому что болел. – Ты скоро и на богослужения из-за него забудешь ходить, – подшучивает мама, присаживаясь за кухонный стол и устало проводя ладонью по морщинистому лбу. – А отец всегда хотел для тебя младшего брата. Но Господь наш распорядился иначе. – Ему виднее, – поддакивает Марк, не оборачиваясь, но щеки его горят жарче пара от практически раскаленной кастрюли. А в нагрудном кармане рубашки смиренно покоится маленький металлический шарик пирсинга.i. любимые цветы иисуса
13 сентября 2021 г., 22:08
Примечания:
опять у нее марк пастор