Часть 2
22 августа 2021 г., 02:52
Лежали в тишине. В глубокой темноте трудно было рассмотреть Олега, он весь день как-то хмуро отмалчивался, даже баскетбол на физре его не возбудил, а на ужине он и вовсе не ел, вяло размазывая пюре по тарелке.
— Олег? — Сережа положил руку на грудь, скрытую теплой тканью футболки. У Волкова сердце билось так быстро, что Разумовский даже поначалу подумал, что чувствует собственный пульс в ладони. Но Олег лежал, замерев. Сережа несмело коснулся шеи, чувствуя напряжение.
— Не надо, — Олег вдруг повел плечом.
Разумовскому словно ладонь пробили ножом насквозь. Поборов расходящуюся внутри тревогу, Сережа руку послушно убрал.
Эти прикосновения все еще новые — поцелуй в темноте — это приятно и трепетно, сплести пальцы под партой — это остро, вкусно, коснуться первый раз губами чужой шеи — это так возбуждающе. Олег отпрянул тогда почти сразу, у Сережи сердце грохотало в груди.
— Извини.
Волков ничего не ответил. Сережа засыпал на своей кровати, водя ногтем по рельефу обоев, чувствуя, где чуть подрано, а где положили слишком густо клей, а вот тут — воздух попал… Разумовский слабо представлял, что происходит — как будто ничего не меняется, но одновременно меняется все. Он все также мог себе позволить касаться олеговых волос, рук, ног. Они же всю жизнь провели с телами друг друга — вот он, понятный, известный, привычный. Но теперь все было резче, словно кто-то подкрутил контраст на Олеге Волкове. От каждого прикосновения он менялся. Вчера вжал Сережу в дверь комнаты, как только ее захлопнул, и замер. Водил долго носом по его лицу, глубоко дыша. У Разумовского волоски на руках вставали, саднило в животе по-странному, по-новому. Он потянулся за поцелуем, хватая Волкова за разношенный свитер, но тот отпрянул.
— Чего ты? — казалось, что обида внутри сейчас все зальет, он же утром сам его целовал…
Олег быстро считал во взгляде напротив такое глубокое и детское разочарование, что ничего другого теперь сделать было невозможно, только сказать, глядя в поблескивающие глаза.
— Ты… — Волков вздохнул. Блять, разговаривать это так сложно. — Я не знаю. Ты что-то делаешь иногда…и у меня просто. Блять.
На этом странный вечерний случившийся разговор обрывается.
Теперь Олег не уклоняется от касания. Он ясно и четко ртом говорит слова, и эти слова — не надо. У Разумовского в груди скребется, словно он услышал что-то совсем ужасное, словно раскололось зародившееся между ними. Сережа лежит недолго рядом и поднимается, быстро шагая к двери, цепляя ступнями драные кеды. В возбужденном сердце все вдруг стало кристально ясным, и с этой ясностью нужно было сладить.
— Ты куда? — Волков поднялся, садясь на кровать, когда Сережа приоткрыл дверь.
— В туалет, — изо всех сил стараясь не дрогнуть голосом, Разумовский добавил быстро, — щас вернусь.
Стоя перед желтоватыми раковинами, осматривая собственное лицо в зеркале — под неприятным белесым светом оно еще хуже, чем обычно выглядит, Сережа чувствует, что вот-вот заплачет, глаза блестят.
Ну конечно «не надо». Ты просто, блять, идиот, если думал, что Олег Волков будет без конца играть в твои дерьмовые пидорские игры. У Сережи скулы сводит от напряжения. Сука. С глубоким вдохом все-таки вырывается уродливо подрагивающий всхлип. Разумовский выкручивает ледяную воду, быстро плещет в лицо, распахивает глаза — холодно, больно, как песка насыпали, но это, кажется, вымоет слезы. Проморгавшись и подняв голову к зеркалу, Разумовский видит в отражении знакомую фигуру.
— Ляяя, какая, — в дверях, опершись о косяк, стоит падла-Костров, скалясь. В ночи еще уебищнее, чем днем — широкая майка висит на нескладном теле. — Вот это я удачно зашел, — он щурится, лениво покачиваясь.
— Сомневаюсь, — Сережа быстро бросает взгляд на свое мокрое лицо, под глазами чуть раскраснелась и припухла кожа. И поворачивается.
— Оу...Кто обидел лапулю?
Лапуля — это князевское изобретение. Год назад, когда Сережа распускает впервые старательно отращиваемые и собираемые все эти месяцы в хвост волосы, Максиму Князеву становится явно нехорошо от перевозбуждения. Он бросается как шакал на гниющее мясо, капая слюной и скалясь.
— Вот это лапуля! — подходит уже слишком близко, Сережа не отводит глаз, но чувствует, как Олег вот-вот вскочит с места, и не знает, что сделать, чтобы остановить. — А это типа…по какому поводу такие патлы? Чтоб поудобнее было? — Князев медленно и с явным наслаждением демонстрирует навыки в актерском мастерстве — наматывает на руку несуществующие волосы и медленно, с силой толкается пахом в, видимо, несуществующий рот. Сережа чувствует, как лицо начинает пылать. От ярости сводит скулы, когда он вот-вот открывает рот, чтобы ответить. Но Олег быстрее. Вскакивает, хватая за спортивку, тот все еще лыбится, но напрягается заметно, вставая покрепче, чуть отставляя ногу для упора.
— Ну че ты? — Макс кивает вперед, почти упираясь лбом. Сережа окидывает взглядом класс — Света с первого ряда смотрит, как и всегда, сочувственно. Князевские уродцы аккуратно подползают со своих обплеванных парт. — Не ссы, не отберу. — Ржет. И это зря.
Олег бьет первый и быстро.
Костров теперь в двери туалета на этаже — жалкое подобие неповторимого оригинала. После князевских улюлюканий, цоканий, свистов и бесконечного потока новых, но не прижившихся уменьшительно-ласкательных у Разумовского иммунитет к любому виду травли. И если Князев - тварь, достойная смерти, то у этого бедного Кострова вообще в глазах еле-еле буквы в слоги сходятся, и Сережа должен по этому поводу испытывать христианское сострадание, а не гнев. Никто ведь не злится на собаку за то, что она лает.
— Миша, — Разумовский выдает примирительно, и Миша смотрит лениво-заинтересованно, — меня обижает уровень твоего айкью. Это единственное, что заставляет меня плакать в одном помещении с тобой.
И Костров вдруг ухмыляется. И все. И уходит в кабинку, бросив странный нечитаемый взгляд.
Когда Разумовский заходит в комнату, Олег уже спит.
Олег, конечно, не спал. Услышав наконец скрип двери, на сердце у него становится чуть легче. Он Сережу обидел. Это ясно. Но иначе больше невозможно.
Когда Сережа целует его первый раз — все меняется навсегда. Первые несколько дней берет такая легкость, такая ослепляющая радость. Теперь можно сережиных губ касаться губами — это какой-то новый совсем жест. Олег повторяет на пробу. Раз. Второй. Десятый. И невозможно понять, раскусить, распробовать этот поцелуй. Отчего он теперь так важен? Что они друг другу из губ в губы передают? Совсем не то, что в фильмах, не то, что на заднем дворе по вечерам девки и пацаны, не то, что…
Все ломается быстро, Олега словно лицом об бетон прикладывают — как будто прошел точку невозврата. Когда Демид под князевское снисходительное гоготание бросает Сереже в душе — и как тебя ебать? сломать же можно? — у Олега словно срывает тормоза. Внутри клокочет все — страх, даже ужас, какая-то слезливая будто гневливость, бессильная ненависть на все. Какие нахуй поцелуи, какие нахуй любови, смыслы, нежности — они где живут? они кто?
Растаскивают мокрых, холодные лужи от сырых ног в раздевалке розовые от крови. Олег не понимает, шатается зуб или просто онемела десна. Дыхания не хватает, он натаскивает вещи, футболку вывернул не в ту сторону, и уходит, чувствуя, как Сережа догоняет следом.
— Олег, — зовет. — Олег! Стой!
Волков себя ненавидит за это, но не может не сделать то, что просит этот голос. Дыхание все еще сбитое, подрагивают пальцы.
— Ты нахуя это сделал?! Тебе мало?!
Олег смотрит неверяще, и выдает хрипло:
— Ты че, серьезно?
— Ты не понимаешь, что…
— Серый, блять, да ты ваще слышал, че он сказал?!
Сережа слышал. И Сереже похуй. И Сережа знает, что Олегу тоже должно быть похуй. Он замирает, выискивает у Волкова во взгляде настоящую мысль, честность, что там лежит? Но тот смотрит прямо и просто — с гневом, с неуспокаивающимся желанием доказывать что-то, опровергать кого-то.
— Олег…
Мысль, что Сережу. Вот этого Сережу Разумовского, который забирался в девять к нему под одеяло, дарил нарисованные открытки, обнимал на день рождения, вымывал все раны, гладил по голове, читал вслух, пока он болел, таскал украденные сдобы из столовки после тренировок, когда он на бокс еще ходил… Мысль, что вот этого Сережу можно ебать. Она так отвратительна. Она так отвратительна. Она бьет в виски. Она бьет в виски пониманием, что кто-то говорит это вслух, кто-то в своей голове это представляет. Ебаный Демид, может, и представляет.
Олег Волков чего только ни слышал про них. И это тоже не в первый раз слышит. И только сейчас понимает, что это значит. Что это всегда значило. Все вокруг видят это — видят это между ними.
У Олега от воспоминания, гнева, стыда, какого-то мучительного несмирения сейчас сердце выпрыгнет. Каждое сережино касание теперь обжигало этим знанием — вот что это за поцелуи.
Разумовский утром молчит. И весь день потом молчит. На физике молча решает за двоих. Олег сам не верит, что это делает, но отрывает кусочек тетрадного листа на географии и пишет быстро:
прости меня
Сережа косится как-то тревожно.
И ты меня.
Олег хмурится.
за что?
Разумовский выводит нервно, приказывая себе не позволять глазам увлажняться.
За это все.
Подчеркивает это дважды.
Больше не буде
Олег читает еще в процессе сережиного письма и вдруг больно толкает коленом.
— Чего не будет?!
Оставшийся урок идет в тишине. Алла Григорьевна рассказывает параграф, не спуская с них двоих глаз, лупя с невероятным звоном своей указкой по столу от каждого шороха. Говорят, она у нее с 50-х.
Сережа чувствует, как Олег касается его колена, и совсем ничего не понимает.