***
Вадим на пороге появился лет шесть назад. До этого мама много работала. Тяжело работала. Папы нет. Бабушек-дедушек нет. Она тянула Алису на себе. Конечно, это трудно… И мама много уставала. Злилась, бранилась. С этим можно было ужиться. Раньше казалось, что нет. А когда Вадим появился, то по временам, когда мама была злая, затосковалось страшно. Лет до тринадцати — идиллия в доме. Мама летает. Полки все заколочены. Кран починили. Вадим столяр, у Вадима жилистые руки. Он катает Алису на плечах. Забирает со школы, с уроками помогает. Они вдвоём сделали лучшую кормушку в классе. Алиса его обожает. Мама тоже. Она работает уже не так много, но всё ещё устает. Вадим готовит ей обеды. У него вкусная гречка. У мамы такой не получается. Она зовёт его папой через два года, все счастливы. А потом Вадим замечает, что она сильно подросла, и штаны нужно брать новые. И с того момента взгляд у него всегда маслянится. Он обнимает её дольше и чаще. Гладит по волосам, собирает на ночь волосы в косичку. Алиса иногда жалуется, что от рисования шея болит. Он её разминает. Пальцами давит, гладит. Ерошит волосы. Нахваливает оттенок. Пряди через пальцы пропускает и говорит «Какой он у тебя, благородный!». Это приятно, но ей, почему-то, хочется, чтобы это заканчивалось быстрее. Мама тоже иногда помогает собрать ей волосы. Но у неё руки по-другому движутся. Как ветки сухие от ветра колышутся — вот так же ей мама волосы собирает. А Вадим всегда действует мягко. И от этого, почему-то, хочется отпихнуть его. Он ещё раза три спрашивает, что случилось, когда она говорит, что не хочет, чтобы он собрал ей волосы. Вадим не говорит с ней почти четыре дня, расстраивается. А потом она сама приходит к нему с расчёской и резинкой. Мирятся они очень быстро. Всё хорошо. К четырнадцати это всё кажется странным. Но она не особо рыпается. Что в этом такого… Тем более — шея и в самом деле потом не болит. Можно хоть до утра рисовать. Вадим каждый вечер собирает ей волосы, а потом в один из таких дней начинает целовать её шею. Это не маленькие чмоки, как от пап — к детям. Вадим всё медленно делает. Волосы дыбом встают, как у кошки. Она плечи поднимает, не даваясь, а потом смотрит на него неуверенно и улыбается. — Все хорошо? Вадим не очень доволен. Глаза у него блестят. Но он кивает.***
Он перестает быть для неё «папой» через полгода. Ей исполняется пятнадцать, грудь вырастает окончательно. Она выглядит хорошо, ей нравится своё отражение в зеркале. И не нравится, что отражается в глазах Вадима, когда он смотрит на неё. Их традиция по вечерам кончается. Вадим из-за этого расстроен. Но она так больше не могла. После этого невозможно было спать. Почему-то ей было страшно. Вадим время от времени настаивает, если волосы путаются, а она отказывается. И как-то совестно: Вадим от этого всегда мрачнеет. В один из дней мама задерживается. И он предлагает посмотреть что-то по телевизору. Она любит смотреть с ним фильмы — он всегда забавно комментирует. Но Вадим больше так не делает. Сажает её на коленки, елозит. А она даже не может сдвинуться с места. Вадим снова чмокает её шею время от времени. Ждет, пока она привыкнет. Она боится думать о том, что за спиной творится. Просто ждёт, а потом, когда Вадим идёт мыть руки, сидит на диване и руками себя обхватывает, обнимает. Хочет уйти и всё равно боится сдвинуться с места. Будто если она застынет, то и Вадим растворится. Она плачет, и он грустит от этого. Расчёсывает ей волосы, собирает в косичку, гладит по одеревеневшим рукам. Укладывает спать, говоря, что ничего страшного, что так бывает. «Между нами, девочками» звучит впервые, и она ненавидит это сразу же. Пока засыпает на этом же диване, то думает, что хочет побриться налысо, будто заболела. Чтобы Вадим больше не тянулся к расчёске.***
Но вместо этого на следующий день красит волосы и превращает свою голову в пожар. Краску она вылила на пряди щедро, даже вторую упаковку купила. Потратила деньги, подаренные на день рождения, которые мама наказала копить. Скопила, во всяком случае, на нужное. Она потом научится подбирать оттенок получше, но её шевелюра произвела фурор — лицо Вадима говорило всё за себя. Мама недолго возмущалась. Оттаяла на следующий день, сказала, что так тоже неплохо. И что во времена её юности тоже экспериментировала. Рыжина Вадима отталкивает. Он ещё раза три спрашивает «Не жалеешь?». Нет уж. Но Вадим живёт, как паразит. Он приноравливается. Уже не косится так неодобряюще. Тогда она решила оттолкнуть его другим — неприязнью. На четвертый день голова блестит. Волосы жирные. Такие же маслянистые, как и глаза Вадима, и запах явно исходит не очень приятный. Слава вечно крутит у виска пальцем, когда она приходит в школу. Он просто дурачок. И ничего не понимает. На неё косятся одноклассники. Но это не страшно. Эти взгляды можно пережить. А десять минут на коленках у Вадима — нет. Мама начинает гнать её мыться со скандалом. Алиса ходит грязная с неделю стабильно. Где это видано — прокурорская дочка ходит, как бездомная. В пятнадцать — почти шестнадцать! — лет. Когда скандалы с мамой становятся серьёзнее, приходится начать мыться. Это потеря. Глаза Вадима, направленные на её чистые волосы, хочется выколоть. А желание жить то возобновляется, то отбивается. А причиной всему её дом. Девчонки-старшеклассницы начинают хвастаться первым опытом и рассказывать, что да как происходит. Она внимательно слушает и догадывается, что всё, что Вадим делает — неспроста. Он хочет взаимодействовать с ней, как парни со своими девушками. Но Вадим не парень. Не заводной, не искренний. Ему почти сорок, у него появилась залысина. Он годится ей в отцы. Он не может так делать. Хочется жить, как все. Когда она видит, как выступает группа «Тату», то влюбляется в их короткие юбки. Клетчатые. Не удерживается — покупает в городе, пока отходит от мамы. Выхватывает, быстро кидает купюру на прилавок, засовывает юбку в сумку. Сбережений не остаётся, но это стоит того. Ведь она ходит по школе, как принцесса. Девчонки завидуют. И, что радует — она себе очень нравится. Рыжая, не рыжая, в юбке или без — она любит себя. А близость Вадима всё вокруг делает серым. Потому что нельзя носить юбку без штанов в рюкзаке. Потому что если Вадим увидит её в таком обличии — то вся дрянь, что в нём сидит, сразу вырвется наружу. В школе она по-настоящему счастлива. Ходит туда больной, печальной. Но там хорошо. Дома — Вадим. Который ходит вокруг да около полгода, а потом снова действует. И когда руки его сжимают плечо — рисковать не хочется. Вадим столяр. У Вадима жилистые руки. И поэтому приходится покорно присесть.***
Слава не узнает об этом от неё. Он сам догадывается. Пока она пытается прийти в себя в курилке, он предлагает эту идею. Говорит о том, что мама не поверит, сдай она Вадима. Мама его любит. А если фокус идет на другого — мама явно будет бдительнее. Хотя бы её больше будет волновать, что Алиса скажет, как себя чувствует. И Вадиму явно станет неуютно. Слава говорит так убедительно и мягко — такие глупые вещи, что она толкает его. Кричит на него и говорит заткнуться. Хватает за галстук, лоб в лоб буквально упирается и говорит, чтобы он даже о таком не думал. Слава не настаивает. Пожимает плечами и уходит. Она пытается отдышаться. Нет. Так поступать нельзя. Не с Евгением Сергеевичем. Он всегда приветливый. В отличие от Вадима, его мягкий взгляд успокаивает. Он не давит, не спешит. Угощает её печеньем. Она рассказывает о том, что происходит, только в марте. И тот смотрит на неё таким взглядом, что ей становится лучше. То, что это ненормально — её успокоило. Значит, что-то не так с Вадимом. Не с ней. Ей предлагают заявить в милицию. И её бросает в ужас, когда она думает о том, что мама узнает об этом. Что Алиса сдала Вадима. Она слёзно просит его это не делать. Объясняет, что попробует поговорить с мамой. На втором приёме говорит то же самое, но Евгений Сергеевич не особо верит. Говорит, что так уже нельзя, что он должен. Она клянется, что обязательно поговорит и просит подождать до следующего приёма. Ещё раз напоминает, что мама прокурор, и она точно всё вырулит. Евгений Сергеевич будто ей не верит. Но она говорит, что готова. Просто ей нужно было время, чтобы решиться. Она действительно хочет. Поговорить с мамой. И даже решается после второго приёма. В субботу они вдвоём с мамой сидят на кухне. Завтракают. Мама наносит её любимые духи — они благоухают в коридоре и на кухне. Они завтракают молча, но это уютно. Но этим утром настроение у мамы плохое. Её тошнит, еда в горло не лезет. И когда Алиса пытается с ней поговорить, мама отмахивается и вяло говорит, что устала. А когда к ней подходят ещё через пару минут — прикрикивает. Не понятно, что происходит. Но у неё леденеют руки и слабеют ноги, когда Вадим подходит к маме сзади и поглаживает её пальцами по животу. Сквозь свистящий чайник Алиса слышит: — Волноваться тебе сейчас нельзя. Ей вдруг кажется, что её стошнит на стол. Он смотрит вбок, на Алису, и ножик, который у неё в руке, хочется всадить в Вадима. Ещё больше, чем всегда. Потому что она понимает, что помимо неё в доме есть мама. И к ней Вадим относится тоже, как к девушке. И у неё внутри даже кто-то есть. Почему-то слова Вадима маме тоже не нравятся. Она морщится и хмурится одновременно. И сухо ему говорит: — В больницу сходить надо. Не подтвердили ещё — нечего говорить не по делу. Это успокаивает. Но к маме она больше не решается подойти. Вечером в этот день Вадим берёт отгул… Ей кажется, что она теперь всю жизнь будет трястись, как осиновый лист, едва только вспомнит про это. Самого страшного не случается — мама приходит и хлопает дверью до того момента, как он стаскивает с себя штаны с концами. Но она сидит внизу, на затылке — рука Вадима. Он усадил её на колени. Сильно надавил на ноги — внутри на следующий день виднеются синяки. И, пока мама не приходит, он собирается пихнуть ей свой… В рот, и… Она не уверена, что сможет протянуть хоть немного. Сдаётся сразу. Звонит Славе, объясняется, плачет в трубку. Он суетливо успокаивает, и в воскресенье они пересекаются. Она соглашается на план. Если мама беременна, то Вадим их себе привязал. Вколотил себя в их семью, как гвозди — в доски. И теперь его руки, его запах мерещатся во сне, перед понедельником. Ей уже неважно, что хочет Слава. Неважен Евгений Сергеевич. Она извивается, как уж на сковороде, когда думает о том, что в следующий раз мама может не прийти вовремя. Она сдаёт Евгения Сергеевича. Трясется, пока объясняет директору. Пока подписывает протокол. И сидит в курилке, потому что вдруг думает о том, что этот единственный выход кажется ужасным. Только один раз за этот день она ловит короткий приступ радости. Она видит испуг в глазах Вадима. Пока мама обнимает её, пока спрашивает, что успело произойти. Алиса описывает ей, что делал с ней Вадим. Но не называет имени. Смотрит ему в глаза. Он похож на застывшую антилопу. И ей впервые кажется, что она его загоняет. Ты будешь следующим. Но в остальном этот день похож на ад. Слава стоит напротив неё, убеждает. Говорит, что всё правильно, что теперь её точно не бросят. Что он тоже её поддержит. «Ты слышишь меня?» «Поняла?» Он вечно говорит одно и то же, всматривается в неё. Не прекращает повторять, пока она не кивает. Прежде, чем Антон входит в курилку, он всё время бормочет себе под нос, а потом повторяет ей снова и снова. «Назад дороги нет, понимаешь? Мы уже не откажемся. Всё получится» Ничего не получается. На следующий же день дядя Костя допрашивает её. Ты соврала? Мама стоит в директорской — в её глазах тлеют угольки. Уже понятно, что будет дома, поэтому приходится сжаться. Рука Вадима на плече делает хуже. Славы нет. Он не приходит к ней. После разговора с Алёной он ничего не говорит и весь день ходит задумчивый. В кабинете она одна. …Проследите за тем, что Ваш ребёнок говорит и делает. И почему. Вот так говорят её маме. И мама всё равно не понимает. Когда они приходят домой, она спокойная. Пьёт чай. Вадим тоже спокоен. Он понимает, что Алисе не поверят. Что она вряд ли его сдаст. Но он не будет знать о дяде Косте. Что тот подзывает Алису. После разбирательств. Смотрит серыми, спокойными глазами и говорит: — Глупость сделала. Она молчит. Уже не защититься. Тот вздыхает, и во вздохе будто килограммов сто. У Тихонова грубые руки. Но треплет он её по плечу аккуратненько. — Но ты девка молодая. Успеешь шишек набить, — он склоняется и серьёзно говорит, — Смелости набирайся — и сразу иди в отделение. Проси Тихонова. И почти шепчет: — Мы этого суку посадим. Вадим не узнает об этом. И ей не так страшно. Страшно перед мамой. Которая залепляет ей пощёчину, когда они остаются вдвоём на кухне ночью. Вадим спит крепко. Так что мама говорит громко: — Да ты как вообще так можешь?! — она то отталкивает её, то хватает за футболку и тянет на себя: не может определиться, — Ты же… Тебе человек ничего не сделал — ты как вообще могла так с ним… Она хватает Алису за волосы и, дождавшись вскрика, снова хлещет по лицу, по рукам. Ходит вокруг да около и кричит: — Как это случилось?! Что я могла сделать?! Почему ты мне не сказала?! Ты… — она орёт, — Ты чем думала вообще?! Долго это не длится. Она толкает маму в ответ. Тоже бьёт её. Как уличный бродяга избивает другого — куда придётся. Мама в шоке, пытается её угомонить, и Алиса визжит. Горло обдирается. Она отпихивает маму с такой силой, что та шарахается об стену, и Алиса, налетев на неё, как косматое чудище, вываливает ей всё. Про расчёски, про массажи, про усаживания на коленки. Мама пытается перебить и что-то сказать, но тогда она продолжает, только орёт в десять раз громче сквозь зубы. Трясется как нездоровая, и мама молчит. И по мере того, как Алиса продолжает, бледнеет всё больше. На лице нет вины — на лице кошмар. Её кошмар. Когда Алиса говорит про день, когда мама успела прийти вовремя, и называет точное время, мамино лицо как посмертная маска. Будто мёртвое. Мама ничего не говорит. Одну из фраз она запомнила точно. «Я так сделала, потому что ты бы мне не поверила по-другому. Ты беременна от него! А так я надеялась хотя бы, что ты остановишь его… Что ты заметишь» И Алиса видит, что мама подвязывает одно к другому. Вспоминает те дни, как Алиса вела себя. Почему ушла из-за стола раньше. Почему перекрасила волосы. Почему перестала мыться. Откуда синяки. Алиса хлюпает носом. Больше говорить не может. Содрогается от мысли, что Вадим услышал. Но Вадим спит наверху, он не услышит. Мама берёт её за плечи, хватает сильнее нужного. И долго смотрит в глаза. Изучает взглядом лицо, видит загнанность. Отвечает на её отчаяние своим. Она надеется, что мама обнимет её. Но мама отстраняется от неё и тихо-тихо идёт в прихожую. Когда она проходит мимо кухни, в тишине щелкает служебный пистолет, который она заряжает, пока идёт наверх, к лестнице. К Вадиму. Алисе мечталось, что однажды это сделает она сама. Но когда перед ней проходит мама, которая не колеблется — Алиса бросается к ней и кое-как оттаскивает на кухню. Заполошно объясняет. Говорит про Тихонова. Просит не делать. Со слезами говорит, что они пойдут в участок. Мама долго смотрит на неё. Не может поверить, что её отговаривают. У неё слезятся глаза. Она так редко плачет, что и Алисе больно. Мама явно не согласна. Но она кивает. Говорит Алисе идти спать. Впервые за несколько лет дома спится хорошо. Она знает, что не нужно подпирать дверь. Или выпить кофе утром, потому что в ночи она проснётся с десяток раз. Она рада тому, что её так сдали в кабинете директора. Антон сделал всё правильно. Евгений Сергеевич никуда не сядет. Алиса рассказала про Вадима. Мама на её стороне. Худшее миновало. Она вспоминает мягкий взгляд Евгения Сергеевича и о том, как тот себя чувствовал и что бы сказал ей, и глаза слезятся. Ей никогда не исправить этого. И, возможно, если бы она себя немного взяла в руки и не стала сразу же слушать Славу, то всё могло решиться иначе. Эта мысль не давала ей покоя, а потом её так отрубает, что в голове пустеет. Утром она выходит на кухню и видит маму в том же положении. Мама не спит всю ночь. Не может заставить себя отойти от Алисиной комнаты. Она выглядит с концами успокоившейся. Но уставшей. Под глазами синяки. Появляется чувство тревоги. Завтракают в тишине. Втроём. Мама готовит яичницу с помидорами. Даже слишком вкусно. Вадим выглядит умиротворённым. Видит следы на Алисиных щеках и качает головой. Но страшнее от того, что ещё более спокойной выглядит мама. Она передумала? Алиса смотрит на неё из-за стола. Но та взгляд не ловит. Ест себе мирно. Когда они заканчивают, Вадим допивает чай, и мама спрашивает у него: — Вкусно? Он кивает. Вадим столяр. У Вадима жилистые руки. Но мама вытаскивает его за шкирку, как мальчишку. Волочет через кухню. Шарахает об стену в коридоре. Вадим вскрикивает, и Алиса выбегает в проход, чтобы увидеть, как мама хватает его за волосы и отклоняет голову назад. Заставляет надеть обувь. Это безумно страшно. Как будто такого никогда не могло случиться — Алису колотит, пока она наблюдает за этим. Вадим сопротивляется, кричит угрозы и просьбы отпустить, и мама вытаскивает из кармана пистолет. Даже не показывает его Вадиму — прислоняет к ширинке. Тот замирает, как крыса в углу. — Рыпнешься — по одному яйца отстрелю. Мама не повезёт Вадима в участок на машине. Она протащит его через весь посёлок, держа за шкирку. В домашней одежде и без куртки. В шлёпках, которые он надел вслепую. Будет волочить его, как псину, и прикрикивать удивлённым людям, чтобы запомнили Вадима как следует, если он когда-нибудь выйдет из тюрьмы. Вадим будет шипеть и извиваться. Будет говорить прекратить и не позорить их перед честным народом. А мама только пинком отправит его вперед, чтобы тут же схватиться за холку и сжать ногтями. И скажет ему. — Да хоть что говорят. Моя б воля — я тебя, суку, на пустыре бы похоронила. Как собаку. Она ещё долго себе не простит того, что упустила. Будет ходить неловко по дому, как косолапый медведь. Не будет знать, как говорить. За стеной будет ещё долго слышен её неразборчивый плач, который только наедине она себе и позволит. Но мама сдаст Вадима. И лично за всем проследит. И будет ходить с поднятой головой при чужих взглядах. А потом, через неделю, уже в больнице, выдохнет и расплачется от облегчения вместе с Алисой. Беременность не подтвердили.***
В далёком восемьдесят шестом году, когда ещё не отгремел распад союза, но уже началась перестройка, менявшая структуру общества, его мама выпустилась из школы. Она не была ни умудренной жизнью, ни прозорливой. Скорее, она была угнетённой своей собственной матерью. И, возможно, только эта толика жалости к ней могла оправдать глупость, которую она совершила. В видеосалоны ходили все. В деревне, такой как эта, будто бы закинутой в клоаку региона, о видеосалоне и вовсе мечтал каждый первый. Мама, не поддавшись долгим размышлениям, поехала в город с каким-то ошарашенным предвкушением. Своей матери она ничего не сказала. Последствия это имело самые, что ни на есть, неотвратимые. Никто не знал, с кем она связалась в городе, как его звали, кем он был. Человек без имени. Просто мать, как хотелось себя обречённо заверить, была наивной и поддалась первому ощущению. А потом не решалась рассказать об этом бабушке. Боялась избавиться от ребёнка и больше не иметь детей. Она хотела, прости Господи, семью. А её мать этого не хотела. И в ней клокотала ярость, когда она осознала, когда её взгляд коснулся расплывшейся маминой фигуры. Было уже поздно что-то делать. Это было её личной утратой: ребёнок не принадлежал ей, не вынашивался в её теле, но она мечтала от него избавиться. Он родился двадцатого января. В разгар холодов и отгремевших святок. Мать, безвольная, ведомая, не стала нормально браться за его воспитание. Кажется, её желание иметь ребёнка подкреплялось только наивными убеждениями. К концу беременности она просто устала. Родила его, как бродячая кошка рождает котят в коробке, а её отгорающей материнской любви хватило только на то, чтобы имя «Вячеслав» вписали в карточку новорожденного. И на этом её чувства остыли. Её равнодушие, однако, не помешало ей продолжать устраивать личную жизнь. Но на стороне, желательно, вдали от него. Ребёнок — это Дамоклов меч, он будет только мешаться. Он не винил её за это. Может быть, это было и неправильно, но он не питал к ней нежных чувств точно так же, как и она не любила его. И, тем не менее, она оставила его своей матери. София Леонидовна. Блестящего ума и такой же жестокости. И не было в ней чего-то мягкого и умиротворённого. И не была она точно так же благородных кровей. Лишь добилась большего, чем её родня, простые люди. Преподавала в престижном университете русскую литературу, была знакома с академиком Сахаровым, а это, чем чёрт не шутит, очень даже показательно. Поэтому она содрогалась, когда понимала, что по её дому расхаживает нагулянный отпрыск её дочки, которую уже не заботили бабушкины ценности. София Леонидовна смотрела с благоговейной неприязнью на его «плебейскую рыжину», хотя он был уверен, что её смущал не цвет волос, а то, что это ему досталось от незнакомого юноши. Она будто жила с целью доказать всем что-то. И в этот раз она уверовала в то, что ей ничего не помешает извлечь из него толк. Потому что ему нужно было чем-то компенсировать. София Леонидовна взялась за это безобразие со всем трудолюбием и благоразумием светской женщины. Он даже не помнил, когда научился читать. Дом ломился от книг — от пола до потолка простирались стеллажи, забитые талмудами. Все шли без разбора — Успенский, Андерсен, Маршак. Вереницы их детских рассказов, заложенный там посыл. Вначале он откровенно дурачился, не хотел этим заниматься, клевал носом. Когда начал получать за это по голове — приходилось сесть смирно. Он был ещё слишком маленьким, чтобы бить с полноценной силой, но это действовало исправно. Когда он начинал глотать слёзы и давиться слюнями от всхлипов — его били по губам, и продолжалось это до тех пор, пока он не замолкал. София Леонидовна быстро установила собственную диктатуру в доме, в которую некому было вмешаться. Он ходил в детский сад, приходил оттуда, и его сразу же усаживали за стол. Читали ему вслух, заставляли читать самого. Учили нормально есть, не причмокивая. Он не знал, на чём она хочет настоять и какая конечная цель. Скорее всего, она хотела, чтобы он умел красиво подать себя, чтобы не угнетался стыдом в приличном обществе, чтобы умел увлечь других. Но делала она это варварскими методами. Запястья у неё были изящные, однако била она, как свинья копытом — от года к году всё сильнее, потому что он рос и мог снести удары похуже. Детские рассказы сменились уже авторами посложнее: все подписные издания Пушкина он прочёл к двенадцати. Его сознание, не обременённое какими-то взрослыми мыслями, не всегда понимало суть произведения. Но приходилось выкручиваться. За Пушкиным пошёл Тургенев, Лермонтов. Зарубежные авторы ринулись вслед: он прочитал «Финансиста» Драйзера за ночь. «Мартин Иден» заставил испытать его горькое болезненное чувство, которому он не мог дать название. «Чайльд-Гарольд» Байрона становится едва ли не его образом, которому он хотел бы соответствовать. София Леонидовна приучила его не только к литературе. Она была первой, кто дал ему пробовать хороший алкоголь и сигареты. Сама страшно любила курить и заодно его приучила, потому что «джентльмены всегда пропускают пару сигарет за важными разговорами». Такая формулировка заставляла его морщиться. Не было в этом посёлке никаких джентльменов. И времена, на которые она уповала, уже давным-давно прошли. Однако курить он приноровился. Играть в шахматы. И книги, как оказалось, читать тоже. Он не знал, добивалась она этого или нет, но литературу он полюбил всем сердцем. То, что должно было отвращать его, стало в какой-то степени отдушиной. И это помогало ему легче переживать вечера, когда он сидел около неё. Она научила его цитировать, читать с настоящим театральным выражением, анализировать вместе с ней произведения, хорошо изъясняться. За это можно было бы благодарить, не контролируй она всё, чем он занимался. Даже когда она, по сути своей, делала хорошее, от этого было тошно. Когда-то они приезжали в город к маме, и там она отвела его в хороший ресторан. Всё было вкусно, даже слишком вкусно. Но он не смог этим насладиться. Он видел её взгляд через весь стол. Он знал, что она смотрит, как он ест, как утирает уголки губ, как сидит, как подзывает официанта. И в тот же вечер он огрёб от неё по полной. Она била его уже попросту из-за того, что не любила, а не потому, что её требования не удовлетворялись. Он не плакал — от этого не было никакого толку. Но отчаянно желал её смерти. Летом после восьмого класса, когда ему минуло пятнадцать, матери, судя по всему, удалось обустроить личную жизнь. Она взяла его с собой в поездку на море, конечно же, уведомив Софию Леонидовну. Это было чем-то из ряда вон. И первый раз, когда мать действительно проявила доброту своих намерений. Там, на море, ему удалось на какое-то время ощутить вкус жизни. Есть, что хотелось, не ходить вечно под чьим-то надзором, выходить гулять. Мамин ухажёр научил его находить Луну в телескопе. И там же, на море, он познакомился с девушкой. На завтраках в гостинице, обычная ситуация. Но копна её темных волос струилась по плечам и красиво блестела на солнце. Это напоминало ему об Алисе и о тех временах, когда он был влюблён в неё. Но эта девушка не была Алисой. Темнота её дымчатых глаз казалась ему уж очень завлекающей, а улыбка — дразнящей. Её звали Надя. И это был, наверное, один из немногих разов, где всё, через что он проходил потом и кровью, пригодилось ему. Надя была в восторге от него. От того, как он изъяснялся, как галантно открывал перед ней дверь, как почтительно называл «Надежда» и даже обращался на «Вы». В ней не было какой-то утончённой красоты или особого изящества. Если быть точнее, она и вовсе казалась ему похожей на Эсмеральду — она пленила его больше собой, чем своим лицом. Бабушка бы пришла от неё в ужас. А он восторгался этой вызывающей, грубоватой красотой. Надя была немногим старше. Она носила красивые юбки и майки, на которых взгляд невольно задерживался, и он ловил себя на странных, тягучих мыслях. И Надя, кажется, прекрасно понимала, как действует на него. Они встречались вечером, внизу. Гуляли по курортному городку. Теплый морской ветер трепал её кудри. Она выглядела взрослой, и потому не отказалась от предложенного для них вина на улицах города. И его, конечно, не удивить таким. Но почему-то это вино вкупе с Надей пьянит его сильнее, чем что-либо. Он хмелеет, а улыбка Нади кажется ему томной. И когда она целует его на тихом морском побережье, он не сопротивляется. Он полон страсти и увлечения. Его впервые захлестывают такие ощущения, так отличающиеся от размеренности жизни в деревне. Близость с Надей в первый раз была ужасной — он не продержался долго. Но на море они провели ещё пять дней, и в каждый из этих дней получалось всё лучше. Надя была опытнее, она направляла его и говорила, что делать. Он читал «Солнечный удар» Бунина, и мог ассоциировать их с Надей с этим рассказом. Эта яркость чувств и безумство, которые они, будучи юными и не особо умными, разделили между собой, запомнились ему надолго. Уезжая обратно, он чувствовал себя выросшим, возмужавшим. Всё, что вращалось вокруг него в поселковой жизни, резко стало казаться малозначительным — он хотел большего. Возможно, бабушка почувствовала в нём этот мятежный дух. Ей не нравилось то, как он смотрел на неё — сверху-вниз. Она видела по его глазам, что для него нет значимости в её словах, что он был сыт по горло. Так оно и было. Но он не мог от неё избавиться. И София Леонидовна, на тот момент ставшая прихрамывать, хлестко била его тростью, если он позволял себе возразить. И был в этом какой-то абсурд: после жестокого удара тростью по голове тут же придержать её, чтобы она не упала. Он вдруг с каким-то благоговейным страхом понял, как она, на самом деле, слаба по сравнению с ним. Её измотанность, проявлявшаяся с возрастом, старческая дрожь в руках, медлительность не шли ни в какое сравнение с его молодостью, свежестью и силой, наливавшейся в теле. Однако её путы были сильнее всякого сопротивления. И оставалось с этим мириться. В девятом классе, после того, как опали последние рыжие листья, он знакомится с Ромой. Видит живость и прямоту его взгляда, торчащие нитки на олимпийке. Манеру речи, от которой у любого порядочного человека свернутся уши. Но у него, почему-то, не сворачиваются. Рома на какое-то короткое мгновение напоминает ему Алису: своей громоздкой несуразностью, добродушием. Только если Алиса была чудачкой во плоти, которую не всегда получалось или хотелось понимать, то Рома по сути своей был простаком. Когда он познакомился с остальными, то все они, вместе с Ромой, разительно отличались от того, что он привык видеть вокруг себя. В своём доме. Кроме Полины. Она кажется ему похожей на виноградную лозу: изящная, благоухающая. Однако не манящая. Его не влекла её мягкость, добродушие, нежность и податливость. Тогда как она очень легко увлеклась им. Он старался вежливо игнорировать такую открытость чувств. Не хотелось давать ложных надежд, но и принимать чью-то влюблённость с распростёртыми объятиями он не стремился. Это была Ромина подруга. Игорь, полная её противоположность, нравится, однако, меньше всех. Однако он не покидает компанию. И по неведомым для себя обстоятельствам ведёт эту дружбу, иногда забываясь и искренне проникаясь ими. И даже не понимая, почему его не коробит от сквернословия, от глуповатой наивности, от грубости. И через пару месяцев он выясняет, в ком из таится истинная причина. Он заглядывается на Рому дольше необходимого. Смеётся с того, что он говорит, удивляется его доводам, сострадает его потере, когда Ромин отец умирает. И восхищён его смелостью вынести всё это. Он не ужасается собственного открытия. Даже принимает это, как новую данность: увы, он способен проникнуться не только к девушкам, но и юношам. Просто удивительным образом всё сошлось так, что это оказался Рома. Который сочетал в себе абсолютно всё, отчего он должен был отворачивать нос. Грубость, временами хамство, невежество… Но оппонентом этому выступало всё то, что вызывало в Роме восхищение. Он не читал Чехова, но мог в два слова уловить суть вещей. Он понятия не имел, кто такой Ричард Львиное Сердце, но будто сошёл со страниц «Айвенго». В кошмарах ему снился Толстой, однако ему это не мешало выражать всю полноту своих чувств. Если себя хотелось ассоциировать с кем-нибудь из Байроновской поэмы, то Рома, без сомнения, был Данко. Уж точно — юноша с горящим сердцем. Он жил не столько для себя, а для людей. Он любил людей, и это… забавляло и интересовало. Любопытно. Он не понимал своей привязанности к Роме. Не знал, как подступиться к нему, чего хочет от него, чего ожидает от самого себя. Ведь Рома кажется больше его прихотью, нежели любовным интересом. Либо любовный интерес трактуется таким образом. Так или иначе, присутствие других вокруг него и Ромы начинает щекотать какое-то нервное, раздражённое чувство. Пробуждать в нём какие-то злостные слова, которыми он раньше не мыслил в отношении других. Поскольку Полине достаточно было лишь посмотреть на Рому, чтобы её взгляд вернули с обожанием и чувством нежности, проявляющимся так настырно, что это нещадно колыхало его чувства спокойствия. Он смотрел на Полину, и исходил кипящими, шипящими доводами. Как ему может нравиться она? Посредственная, неинтересная. Мнимо увлеченная искусством и взвалившая себе на голову корону из-за этого. Считающая себя выше, снисходительно смотрящая на остальных и прощая им их невежество? Как может нравиться это её настырное поведение, эта манерность и сахарность слов… Бездарная… Он пытался остудить эту бурлящую грязь внутри себя, но раз за разом проигрывал в этой дуэли. Например, в тот момент, когда на посиделках его взгляд касался громко смеющегося Игоря. На этого вообще не взглянуть без жалости. Характер выросшего в неблагополучии оборванца. А говор десятилетнего. Не устремлённый, неинтересный. Бестактный до тошноты и в той же степени необразованный. Он понимал, что ревность — это чувство неугомонного, не справляющегося с собой юнца. Но в какие-то моменты одергивал себя, понимая, что им на самом деле и был. А потому успокаивался. Он, может, и был умным. Но совершенно точно не взрослым до мозга костей, чтобы винить себя за пылкость. Которую он даже никак не демонстрирует. Практически. Может, его едкие замечания в сторону всё так же улыбающегося Игоря и были лишними, но они ослабляли давление в его голове. По мере того, как он осознавал своё увлечение Ромой, его симпатия к остальным, оказавшаяся только видимой, растворялась. Он нашёл в себе смелость сознаться не сразу. Рома иногда звал его к себе в гости, и в один из таких разов слова сами и сорвались с губ. Рома поначалу и не понял. Склонил голову в наивном жесте, свёл брови, сузил глаза — образец непонимания. Переспросил осторожно: — Что? Тогда удержать себя не удалось. Он наклонился к Роме, обхватил его ладонь пальцами, наслаждался его теплом. И преисполнился восторгом от того, как тот замечателен и глуп, потому что не понимает этого. Мне хочется проводить с тобой больше времени. Наедине. Ты мне близок. Ты очень мне нравишься. Внутри тебя столько света… И я хочу за тобой следовать. Одних только этих признаний и слабого касание пальцев к щеке хватило Роме для того, чтобы потерять контроль и, неведомо разозлившись, отпихнуть его. Придерживая за горло уже совсем недружелюбным жестом, он процедил, как цедят надоевшему ребёнку: — Завязывай с этой хуйней, — прежде в его голосе не слышалось столько злости, — Ты кого из меня сделать решил, голубя? — Я никого не собирался делать из тебя, — спокойствия в голосе было, на удивление, немало, — Я просто сказал, как есть. И не вижу в этом ничего такого, — он попытался прикоснуться к Роминой руке, — Я не принуждаю тебя к чувствам, но хотя бы… Рома, как никогда прежде этого не делал, отпихнул его, будто испугавшись. А потом, напирая, практически прикрикнул: — Руки свои убери! — он произнёс с пугающим устрашением, — Если ты продолжишь такую хуйню нести — я вдарю. — Почему? — в голосе, к его недовольству, сквозило что-то, граничащее с отчаянием, — Ты так убеждён в том, что это неправильно? Кто сказал тебе это? Я ведь даже… Что-то, похожее на оплеуху, прилетело ему по лицу и губам, и это так напомнило ему те моменты, когда он должен был замолкнуть по приказу, что он подобрался и резко взял себя в руки, погрузив комнату в могильное молчание. — Я тебе говорю: харе! — в голосе прослеживалось чудовищно много агрессии, и он будто не узнавал в этом Рому. Ни взгляд его глаз, ни выражение лица. Этот человек не желал ему хорошего. Конечно, не стоило рассчитывать на другую реакцию, но это было… болезненно, — Больше не подходи ко мне, — Ромка наклонился к нему, и его глаза вспыхнули чем-то ядовитым и нехорошим, — Ещё раз подойдёшь — всей школе раструблю, понял? — Да? — в голове стало пустынно и холодно, и он, распрямившись, посмотрел на Рому своим обыкновенным выражением лица, от которого тот растерялся. Больше не виднелось теплоты или света. Свою уязвлённую гордость не хотелось оставлять растоптанной, — Может, мне и Полину стоит уведомить о том, как ты к ней относишься? И как я сижу дома ради ваших прогулок? — Попробуй, — он плевался словами, не размениваясь, хотя понимал, к чему всё может привести. — Ты знаешь, что я могу, — не хотелось заставлять Рому метаться, как тигра в клетке, не хотелось видеть его отчаянного взгляда. Но такая агрессия в свою сторону порождала ответную. Хотелось отыграться за такие слова, поскольку ни через день, ни через два в Роминых глазах не было даже малого сожаления. Это превратилось в грязный ком из шантажа и угроз: Рома раз за разом говорил ему не лезть и угрожал слухами. Но после упоминаний о Полине больше не пытался царапаться. Чтобы закрепить своё положение, он, назло Роме, начал оказывать знаки внимания Полине, которая цвела от этого, как акация. Это помогало держать Рому в узде и раз за разом провоцировать его взглядами, в которых сквозило откровенное: Твои слова ничего не стоят. Я могу раскрыть ей всё в любой момент, если захочу. Она на расстоянии вытянутой руки. И она поверит мне. Полина, по правде говоря, становилась всё большей проблемой, пока они вели игру в возлюбленных. Пока он вёл, если быть точнее. Было очевидно, что ей хотелось открытости и внимания, но он держал её на дистанции, из-за чего его мирное положение вот-вот должно было трещать по швам. Примерно в тот же момент у Софии Леонидовны случилась атрофия мышц. И, видит Бог, это было отдельным испытанием для рассудка. Потому что выносить её в качестве лежачего человека было просто невозможно. Она всё так же курила всласть вне зависимости от того, был дома врач или нет. Он убирал из-под неё испражнения, обтирал обвисшие, дряблые руки, бедра и промежность. Купал её, как немощного ребёнка. И терпел маразм, всё больше овладевающий ей. Била она тростью всё так же: хлёстко и безжалостно. Только теперь сносить такие удары было унизительно. «Почему каждый раз нужно бить тебя, как мула? Ты не можешь понять с первого раза?» «Не смотри на меня так, юноша, ты злишь» «Не чурайся труда, это в твоих корнях» В своём новом, особенном положении она будто забавлялась. И эти её забавы заставляли расплываться все остатки здравых мыслей, когда он сорвался на Полину. Шипящим голосом высказывал ей, как ему тошно от её голоса, как она ему неинтересна, как посредственна и что в ней нет ничего. Эти слова дорого ему обошлись, и он, как мог, дрался вместе с Ромой и Игорем на заднем дворе школы. Хотя, дракой даже называть это было смехотворно. Его повалили буквально спустя пару цепких ударов, а дальше только пинки, как нашкодившие дети пинают мешки с мусором — от души и лихо. Дальше — как ни пытайся, бесполезно. Полина не хотела с ним говорить, Рома и Игорь поставили ему ультиматум, суть которого проста — попытайся ещё раз провернуть нечто подобное, избиение повторится и неоднократно. И с немалой силой сверху. Капитулировать пришлось вынужденно. Особую гнусную ноту этот конфликт приобретает после того, как он пытается объясниться перед Полиной, чтобы удержать положение, а натыкается на её дедушку. Тот смотрит ясным взглядом, а потом, перед тем, как закрыть дверь, качает головой, будто от большого сожаления: — Вы статно держитесь, юноша. Как аристократ, — под взглядом его глаз будто всё становится прозрачным, — А взгляд у Вас, как у дворняги. Стыдно признать самому себе, но это задевает его. И, на что Полинин дедушка и рассчитывал, больше попыток встретиться с Полиной не предпринимается. Он сдался. А дальше — скука. Смертельная скука. Возобновились хмурые дни вместе с Софией Леонидовной в душной, пропахшей табаком комнате. Вместе с её тростью, неизменно лежавшей около боковины кровати. И с её светлыми, прозрачными глазами. Такими же, как у него. Но куда более равнодушными. Первая половина одиннадцатого класса прошла в сером тумане, который как-то просветляло лишь присутствие Алисы, которая оставалась его неизменным компаньоном. Рому, Игоря и Полину он всё так же видел в школе. Воссоединившихся, ещё более дружных чем прежде. Ах, как это было тошно. Он стабильно выхватывал их взглядом среди остальных. Фиксировал, запоминал, что поменялось без него. И изменения были. Поначалу, казавшиеся незначительными, они пробирались в компанию всё основательнее. Он замечает юношу, который неизменно сопровождает Полину. Поначалу только её и, как он замечает по Роминым взглядам, недовольным и тоскующим, только с Полиной и дружит. О нём толком ничего и не сказать. Светлый, статный. Они с Полиной, как будто бы, даже и подходят друг другу, но невооруженном взглядом можно проследить отсутствие увлечённости. У обоих. Тоха. Как-то раз Рома обратился так к юноше. Тоха. Как прелестно. Сам он, бывший когда-то частью этой компании, назывался неизменно «Рыжим». В основном, Ромой, конечно. Но он и был сердцем этой дружбы. А тут — Тоха. И ему не нравится, как Антон легкомысленно улыбается на этот оклик. Постепенно юноша проникает в компанию всё основательнее. Он ходит вместе с ними. Улыбается, смеётся, а вызывает это какое-то свербящее, занудное ощущение — будто зажил этот пробел в компании, будто он встал на этот недостающий кусок пазла даже лучше, чем тот, кто был до него. И, сам того не ведая, он всё больше раздражается от этого Антона. А потом судьба, будто рассмеиваясь ему в лицо, подворачивает этого же юношу ему в туалете. Тот суетно выкручивает кран, умывает лицо, будто никак не может взять себя в руки, так что остаётся только его рассматривать, диву даваясь, почему при всей внешне статности он был столь… несуразен. И как вписался в компанию. От сигареты Антон вежливо отказывается, и с ним приходится быстро переключиться на приятный тон речи. Непонятно, для чего он решил вести себя именно так, а не дипломатично смолчать… Просто захотел. И, когда Антон попадается ему во второй раз — уже во время школьной дискотеки, на которую его затаскивает Алиса, и они друг другу вежливо кивают, а потом во второй раз — в том же туалете, он понимает, зачем решил перейти на дружелюбное общение. Может, он это предвидел. Но это оказалось полезным. Ведь Антон буквально сам пришёл к нему. Преисполненный нерешительной печали, глубокой тоски. И, как ни странно, это не было секретом, почему Антон выглядел таким. — …Всё становится особенным. И эти слова, и дискотечный вечер отпечатались у него в памяти даже слишком хорошо. Настолько хорошо, что неизменно проносились в голове, стоило взгляду коснуться Антона. Он даже радовался, что судьба сложилась таким образом, дав ему возможность оказаться на этом… мероприятии. Он бы в жизни не пошёл туда по своей воле, но соизволил явиться под Алисиным надзором. Он не притронулся к алкоголю на столе, ему не было весело, его не тянуло в пляс. Он откровенно не любил музыку, не любил скопления людей, не любил чувствовать себя безрадостно, пока остальные наслаждались вечером. Как и Алиса. Пока он сидел на лавочке, она рьяно двигалась среди остальных, оборачиваясь на него и кивая в такт музыке. Это слегка сглаживало углы и заставляло возмущение уняться. Она бы не решилась прийти без него, и она заслуживала праздника. Пусть и такого. Рому в толпе выследить взглядом было проще простого. Он был окружен своими друзьями, беззаботный, нарядный, счастливый. Практически совершенный в своей естественности и том, как он чувствовал себя — как рыба в воде. И время от времени среди вереницы остальных лиц вылавливался Антон. Его протяжные взгляды, направленные из-за плеча. Которые достаточно просто распознать, придать им подоплёку… Взгляды, направленные на Рому и преисполненные чем-то колким. Он заметил их лишь единожды, но почему-то запомнил. И, возможно, не зря. Однозначно не зря. Ведь когда он услышал эти слова около раздевалки, за дверью которой сидел, отходя от громкого шума, то они пронеслись сквозь него лавиной, возбуждая подзабытые ощущения. «Особенный?» Какое жалкое, преисполненное раболепным обожанием, признание. Какое самонадеянное, какое несуразное… И какое несвоевременное, ведь за ним наверняка последует… Он еле сдержал порыв испуганно воскликнуть, когда Рома неожиданно вышел из раздевалки, направившись в сторону курилки. И что-то странное свернулось внутри, когда он понял, что не расслышал ничего плохого, направленного в сторону Антона. Рома просто… ушёл. Каким-то чудом его не заметив, но на это становится наплевать, когда он ощущает злобу. Чернильную, ужасную злобу. Которая жжёт его росчерками, когда он заметил, как Рома после уходил из школы, сжимая чужую куртку. И было известно, чья она. Ведь Антон убежал на улицу неодетым. Ему становится наплевать, заметил ли его кто-нибудь, что бы ему сказали, как побили. Его душит и колет ядом агрессия. Что это была за реакция? Что произошло? Почему то, что случилось в раздевалке, и близко не привело к тому, что было у него с Ромой? Ведь тогда реакция после признания последовала сиюминутная. Рома ни разу не усомнился в своём шантаже, в своей злости, в своём желании нанести вред. А что случилось теперь? Он мучился этим вопросом в течение всего следующего дня. Рома ходил вдумчиво-печальным, и на него впервые хотелось обрушить всё кипевшее внутри варево из колких эмоций. Что я сделал не так? И чем я был хуже? Когда Антон попадается ему по пути в туалет, то выглядит явно плохо. И это воспринимается, как удача. Это буквально карт-бланш. Возможность переиначить игру в свою сторону. Протянуть руку помощи. Расположить к себе. Помочь восстановить дыхание. Мысленно злостно подивиться такой излишней чувствительности, ведь Антон и близко не догадывался о том, насколько хуже всё могло бы быть. Он подавляет в себе гнев и улыбается аккуратно и радушно. Цитирование Чехова было лишним. Не стоило быть навязчивым и демонстрировать свои «па» так наглядно. Выпрямить спину, закинуть ногу на другую. Приветливость, прямота взгляда. Предложение выкурить сигарету и превращение этого в шутку. В личную шутку, что размывает границы. И он не сдерживает легкий всплеск торжества, когда на ответ «А меня — Слава», он не видит различимых эмоций в чужих глазах. Лишь получает дежурный кивок и ничего больше. Но он зрит в будущее и догадывается. Что своими действиями и общениями по отношению к Антону он его озадачил.***
Всё складывается удачнее некуда, когда он здоровается с Антоном в присутствии Полины. Он лишь может тихо обрадоваться своей удаче, когда она выходит из класса. Взгляд Полины полон непринятия и осуждения, а сам Антон выглядит застигнутым врасплох. «Тебе придётся сделать выбор» Его охватывал злостный восторг. Если Антон и хотел скрывать факт их общения, то здесь перед ним вставал вопрос: сделать ли вид перед Полиной, что он проигнорировал. Или же принять. И, судя по тому, что в библиотеке они сидят вместе, выбор он свой сделал. Печальный, разочарованный вид. Грусть в словах, вздох. Угощение обыкновенной домашней едой. Даже чай. Этого оказывается достаточно, чтобы Антон проникся им. Чтобы засмеялся, чтобы позволил себе расслабиться. «Я сделаю это твоей ошибкой» В какой-то момент его невиданная злоба, направленная на Рому, перестроилась. Он обнаруживает себя на том, что раздражен от чужой печали в глазах, от того, как Антон старается великодушно принять свою участь, как мнит себя мучеником. Для пущей картины ему не хватало надеть терновый венец на голову. «Ты даже не знаешь, какая судьба тебя миновала» И так оно и было. Антон был столь наивен и так непроходимо глуп в том, что считал себя несчастным, брошенным, одиноким. Своим признанием годовалой давности он выровнял почву для Антона. Признайся тот первым, Рома бы точно так же не стал церемониться. Но сейчас всё было иначе — теперь Рома был изумлён, расстроен. «Я был первым» Его злило, что не он один заметил Ромину смелость и внутренний свет, что не он единственный захотел найти тепла под этими лучами. Какое-то щекотливое чувство мести, лишь поглядывавшее в сторону Антона, теперь полноправно на него ориентируется. Когда Антон приглашает его к себе домой в первый раз, безусловно, вызывает неслабое удивление, озадаченность. По сравнению с домом, где живёт он с Софией Леонидовной, дом Антона кажется больше, уютнее, теплее и спокойнее. Его мать однозначно ему не верит. Беспечности в ней всяко меньше, и её настороженный взгляд сверлит дыру в его затылке, пока он наивно улыбается Антону и охотно принимает приглашение пойти наверх. Когда он отзванивается Софии Леонидовне, то её голос в трубке, сухой и хлёсткий, как кнут, будто окатывает его ушатом ледяной воды. Он успел забыться за те пятнадцать минут, что провёл у Антона в доме. Расслабился, не взяв в расчёт то, что будет ждать его дома. Накануне она с особенной нежностью избила его тростью, когда он опрокинул чай на ковёр. Била невпопад, пока он собирал осколки. По плечам, по рукам. Один из таких ударов пришёлся на лоб, и Антон Борисович при всей своей невнимательности, замечает шишку, когда они садятся за стол. Оправдываться приходится со всей изощрённостью. Времяпрепровождение за шахматами и разговорами кажется бесконечно тянущимся сгустком смолы. Лишь время от времени мелькают искры интереса, если Антон совершает ход поинтереснее. Он не отказывает себе в удовольствии поставить мстительный «Детский мат» практически в самом начале игры, чтобы хоть немного притупить чувство кипящей злости и остудить её. В тетради по литературе, которую он передаёт Антону, вырваны последние обрывки разговора с Алисой, но остаётся короткий отрывок, который, по идее, должен засеять зерно сомнения. Ему нужно было, чтобы Антон озадачился. Ко второму разу, когда Антон зовёт его домой, но на этот раз — вместе с Алисой, то появляются догадки по поводу его мотивов. И его любопытство удовлетворяется, когда Антон с величайшей осторожностью интересуется причинами распада компании и их конфликтом. Он не ожидал, что вопрос поставят глобально и, пока усиленно рассуждает над тем, как сделать историю ёмкой и без изысканных подробностей, переводит взгляд то на окно, то на Антона, молчавшего в напряжённом ожидании. — …Давай я обозначу это так: тебе точно это не понравится. И ты, скорее всего, отнесёшься ко мне плохо после этого. Занизь его планку. — А зачем тогда рассказываешь? — Антон упрямо пытается найти подвох в такой внезапной искренности — сразу не верит. — Мне кажется, что ты этого заслуживаешь. Врать мне не хочется. Приправь это долей лести. «Я заставлю тебя проникнуться мной» Антон верит ему. Он сосредоточенно кивает, он взволнован и полон сочувствия. «Ты не знаешь цену спокойствия. Ты встал на моё место» Антон обнимает его. «Я заставлю тебя сомневаться в каждом своём решении» Антон захватывает наживку. «Я не дам тебе возможности быть счастливым»***
Об Алисиной ситуации он догадывается примерно с середины десятого класса. Далее — целый год с догадками, не имеющими подтверждения. Он видит её отчима единожды, но проводит в голове догадки. Она рассказывает ему про психолога, и первые намётки зарождаются в голове. Он ловит её в тот момент, когда она достаточно уязвима. Что-то произошло накануне. В нём кипит желание защитить её и не отступать от собственных интересов одновременно. Алиса кажется ему разбитой, но, как оказалось, недостаточно. Он с растерянностью отметил, что никогда не видел столько отчаянной злости на чужом лице, когда он предложил ей вариант оградить от себя отчима, не переступая через её мать. После того, как она отталкивает его, он почти готов отказаться. Смириться с тем, что это так и будет вынашиваться в его голове без возможности реализоваться. Но София Леонидовна, агрессивно отреагировав на неутешительные слова врачей, злостно тушит об него свою сигарету. Она хватается за трость, и в тот же момент кричит в ярости, когда он, не став дожидаться удара, выходит из комнаты, закрывая дверь и слушая исполненные ненавистью хрипы. Чтобы после, наслушавшись угроз и обещаний, зайти в комнату через пару минут и получить по лицу сполна. Эти запахи испражнений, табачного дыма, застарелых одеял, немытой кожи провоцируют тошноту. В ночь он лежит у себя в комнате и, к собственному ужасу, с упоением представляет, как задушит её. Как проберётся, бесшумный и тонкий, в глубины её комнаты, как опустит подушку на её лицо. Он не был сильным или смелым, но она была слабее него. Она была безвольной, малоподвижной. Она бы даже не смогла отбиться… Давление в голове ослабевает чуть ближе к утру. Он не спит и ужасается собственной слабости. Чуть ли не привязанности. Но не такой, чистой и искренней, которой обрастает семья. Он был привязан к ней как раб — к стулу надзирателя. И ведь мог бы её ударить и ударил бы без всякой жалости. Но мог ли он бить больную? Которую кормил, за которой убирал, у которой не допускает возникновения пролежней? Которая наверняка здесь и останется одна, иссушится, рассыпется, если он исчезнет? Он не мог заплакать — но отчаянно хотел, потому что осознавал, что не является хозяином своей жизни. Что он никогда не был по-настоящему счастлив. Лишь короткие всплески радости случились с ним на море и в Роминой компании. А в остальном он существовал. Он хотел доказать себе, что у него был выбор. Что он мог брать жизнь в свои руки. Два месяца до выпускного пролетят для него в один миг. И, если последний выстрел из револьвера будет за ним, он был готов рискнуть. Был готов пустить людей в расход, был готов простить себе такую глупость, такую прихоть. А когда Алиса звонит ему, захлебываясь слезами и что-то выкрикивая в трубку, его тревога сплетается с затаившимся внутри ощущением: вот теперь — пора. Он был готов и был восторжен только мыслью о том, в какую бы ярость пришла София Леонидовна, узнай о том, что он делает вдали от дома. Что он питает увлечение к юноше, что он не безвольный, что он распоряжается своей жизнью, а главное — чужой. У него есть воля, есть выбор. И он руководствуется им. Пусть это и было ошибкой, глупостью, слабостью, нерациональностью. Но это было его решение. Перемежённое со слабостью и трусостью, которые он проявил, бросив Алису при допросах. Перемежённое с юношеской незрелой, а главное — несущественной злобой к Антону. Но его. И он готов к одиночеству. Не пошатнётся, когда Алиса отступит от него. Когда Алёна больше ни разу не поздоровается с ним. Когда Антон ударит его, со всей злобой, со всей тоской, ведь ухода психолога добиться всё же удастся. Когда он принимал такое решение с психологом — его мучения были почти окончены. Ему оставалось ждать совсем недолго… София Леонидовна не узнает об этом. Тогда он не догадывался, что она умрёт в мае, когда будет отцветать последняя сирень, когда отзвучит последний звонок. И уж тем более не догадывался, что вопреки тому, что он ждал этого больше всего на свете — не почувствует никакого облегчения. И вряд ли ощутит его более. И что даже при всём иррациональном желании пустить слезу спустя год, два — не увенчает свои попытки успехом. Он попросту не сможет. Он снял её терновые гроздья со своей головы. А пока раздирал шипы, не обратил внимание на то, что они уже обвили его лёгкие. И уж тем более он не догадывался о том, что приедет через год обратно в место, где он родился и вырос. Что придёт на кладбище, что уберёт могилу, вырвет все сорняки, протрёт надгробный камень. Ему нравились цветы, но он не станет возносить букет на могилу — она ненавидела цветы. Она, казалось, вообще ничего не любила. И не было в ней ничего от настоящей нежной женщины. Только сухость страниц и суровость прошедшего войну человека. Ни улыбки, ни доброго слова. Он мог бы сделать по-своему и назло принести даже одну розу. Но он не хотел. Поступать по-своему не было смысла. Он смотрел на гранитный камень и думал о том, что, наверное, был последним человеком на Земле, которому было дело до этой могилы. Что его бабушку, профессора университета, знакомую с самим академиком Сахаровым, не помнил ни сам Сахаров, уже давно отживший собственные дни, ни её собственные воспитанники. Что никто не пришёл сюда. Никто не проронил слёз о её смерти. Он знал, что привязан к ней не душой, а проволокой. И будет привязан надолго. Даже после её смерти. Он даже не будет знать, ради чего будет исправно приходить на эту могилу. Не знал даже, к кому он на самом деле будет приходить сюда. К бабушке, рабом которой он останется после её смерти. Или к юноше, который захоронен вместе с ней. К тому, кто мог бы стать настоящим балагуром, дамским угодником, остроумным джентльменом, весельчаком. Кем угодно. И к тому, кого София Леонидовна, умершая на шестьдесят четвертом году жизни, унесла вместе с собой под стылую землю.