ID работы: 10809816

Слишком острый

Джен
NC-17
В процессе
327
автор
ProstoPuffik бета
vanyaach бета
Размер:
планируется Макси, написано 302 страницы, 15 частей
Метки:
AU Fix-it Hurt/Comfort Альтернативное размножение Ангст Боязнь прикосновений Боязнь сексуальных домогательств Вымышленная география Дети Забота / Поддержка Изнасилование Как ориджинал Любовь/Ненависть Магический реализм Насилие Насилие над детьми Нелинейное повествование Нецензурная лексика Обоснованный ООС От врагов к возлюбленным От друзей к врагам Отклонения от канона ПТСР Переходный возраст Повествование от нескольких лиц Под одной крышей Подростки Подростковая беременность Политика Пропавшие без вести Психология Рейтинг за насилие и/или жестокость Селфхарм Серая мораль Слоуберн Случайные убийства Совместная кровать Совместное купание Ссоры / Конфликты Трудный характер Тяжелое детство Упоминания наркотиков Элементы гета Элементы романтики Элементы слэша Элементы фемслэша Элементы флаффа Спойлеры ...
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
327 Нравится 335 Отзывы 58 В сборник Скачать

Жаркая стужа

Настройки текста
Примечания:
— А почему тебя Ёшка принёс? Вопрос поставил в тупик. Кнайф выпустил край пледа и повернулся к Пикчеру. — В смысле? Я разве здесь не засыпал? Вчерашний вечер помнился с трудом, а при попытке вытащить воспоминания на поверхность мутило — похоже, стёрся не только К. Пикчер неуверенно хекнул и почесал затылок. — Эм, нет. Он принёс тебя, сказал мне не будить. Ну, я укрыл тебя. Разгар лета, а ночью прохладно всё же. — А, ясно… Кнайф поёжился. Наверное, это должно быть мило, но теперь преследовал зуд; чужая шерсть елозит по телу, вжимается и оставляет грязь. Ёшка обещал не трогать, но ненавидеть его за такое нельзя. Он не сделал это во зло, но острый не мог с этим смириться. За завтраком Ё сказал, что ему придется уйти ночью. С Кратким, что радовало. День шёл нормально. Даже хорошо, если забыть о неизменном. Банда в неполном сборе снова после еды скрылась в чаще и скалах, но довольно быстро вернулась. Очевидно, ни с чем. Курасана они надеялись найти всё меньше, и оставалось полагаться на его здравый смысл, которого у того никогда не было. На Кнайфа всё чаще недобро косились. Кто-то с тоской, кто-то с упрёком. Никогда с пониманием, но острый знал, что оно было. Конечно… Тогда, когда острый нашел Курасана, он невольно, но повеселел. Легко заметить, когда ближний после затяжной полуголодовки радостно хватается за еду и глупо умоляет поесть в кустах, улыбается несколько раз за день, не становясь после мгновенно пристыженно мрачным, и хоть на секунду забывает о пропавшем. Кнайф плохой актер, зато драматизировать умел знатно. Да, позже он научился стаскивать еду незаметно, приходить и уходить позже, смахивать какую-то часть порции в мешочек под столом, но камень с души упал, что не удавалось скрыть. Нож знал что-то, что было недоступно остальным и намеренно это скрывал. А сейчас Кнайф спокоен. Сам удивлялся тому, что почти не изменился. Без созерцания Курика терялась часть досуга, не более, важного, но не обязательного. Часть стабильности и души, нужная, но далеко не ведущая, как раньше. День просто шёл быстрее и не запоминался. Без смеха Лампчки, без драк с хлебным, с постоянной тревогой за Чашечку и поиском укромных мест, подальше от К. С Ёшкой после утреннего было неприятно говорить, за что Кнайф себя корил, но сделать ничего не мог. Чах лежала на лавке, облокотившись о край стола каемкой. В вечернем пурпуре она становилась серой и невзрачной, почти матовой, как глина. Уголки губ печально расслаблены, иногда Чашечка щурилась и поджимала ноги, откидываясь ниже, чтобы рассмотреть самый зенит. Кнайф стоял в нескольких метрах, заворожённо смотрел на её тусклый силуэт, подмечая тонкие мыльные блики, полоски света там, где тень могла бы слиться с деревом. Если фарфоровая его заметила, то он никак ей не мешал. Колыхание поступи, скрытной, почти охотничьей, видимо тоже. Острый оказался в нескольких шагах от неё, всё также сливаясь с ветром. — Чашечка. Он не знал, зачем говорить с ней, о чём. Спонтанное желание позвать, которое непонятно, как стоило продолжить. Чах не отреагировала. — Давно лежишь? Кнайф приблизился. Фарфоровая шелохнулась и перевернулась на бок, насколько позволяла стукнувшая о дно стола ручка, сонно нахмурилась и недовольно выпятила губу. Тёмный глубокий взгляд блеснул закатом. — С ужина, как все ушли. Ты пропустил, да? Он кивнул, почувствовав бурление в животе, как только напомнили. — Знаешь… Курасана уже нет больше недели, — продолжила Чашечка. Речь дрогнула. — Мне так страшно за него. Она съёжилась и потупилась в пол. Создавалось ощущение, что Кнайф для неё призрак. «Знала бы ты, как мне страшно за тебя» — Кнайф подсел ей за спину, положил локти на стол и качнул клинок к земле. Чах опустила голову ему на колени, кожу пробрало прохладой. — Ненавидишь его, да? — робко промямлила Чах, подняв глаза исподлобья. Голос тоже казался фарфоровым. Начинал стираться при малейшей царапинке, выбивать скрипучие искры. Кнайф вздохнул. Ответа у него не было. Не ненавидел, но как описать то, что чувствовал, не знал. Не теплое и не холодное, назвать категорично положительным или отрицательным он не мог. Нечто другое, приторно сладкая гниль, что-то сломанное, но по-прежнему важное. Чашечка, наверное, поняла бы, скажи он, но воспринимать её достаточно умной в девять лет острому не удавалось. А вот презирать за обиды вполне. Она всхлипнула. — Ты и меня ненавидишь! Я знаю… Прости, пожалуйста, я просто… — Чашечка поджала колени и просипела, не сдерживая слезы. — Не могу, я устала, мне страшно! И Краткий, он добр ко мне, да, но… Кнайф тяжело опустил руку ей на бок, от чего фарфоровая содрогнулась и пискнула. — Скоро пересчёт. Будет плохо, если мы опоздаем. — У-угу… Он отстранился, и Чашечка неуклюже смахнула слёзы о колено. Наверняка недосказанность приносила ей боль. Стыдно. Кнайф бы не смог уснуть, думая об этом. Зачем она раскрылась, вопроса не появлялось. Ведь он сам этого захотел — добиться от Чашечки чего-то всегда было легко, даже если почти не пытаться. Хрупкая и податливая, таяла льдиной при малейшем всполохе. Резкости с ноготок. Чем дольше острый заглядывал ей в душу сейчас, тем сильнее кружилась голова, становилась неподъёмной и пресной. Он прикрыл рот тыльной стороной ладони и натужно вдохнул. Потрясывало, волна горячего бездействия извивалась в суставах и сухожилиях, скручиваясь комом в желудке. Он не мог просто лежать. Пинок в плечо. Кнайф знал, что Пикчер не спит, а если и спит, то растормошить его не составит труда — легли они совсем недавно. Недовольное ворочанье, хруст, шелест пледа; Пикчи повернулся лицом, сощурился, хотя, судя по звукам, разбужен не был. — Ну чего тебе опять, — проворчал он, приподнявшись. — Ты согласишься меня прикрыть, если я сейчас уйду? Кнайф перевернулся на спину, сложил руки на груди, заискивающе смотря на Пикчера. Тот свёл брови, сначала недоуменно, затем сердито. — Это куда ты собрался, извольте спросить? — с хрипом выдавил. — Повидаться кое с кем. И вопросы насущные обговорить. Поможешь еды стащить? Секунды ошарашенного молчания. —… Ты это сейчас серьезно? Кнайф кивнул и поднялся на колени, спустил одеяло. Он огляделся в поисках Брялок, но наблюдавшей в темени не заметил. Есть время поговорить. — Погоди, всё это время ты знал, где находится Курасан? — от удивления Пикчер почти перешёл на нормальный тон, что звучало подобно грому, и Кнайф ещё раз пнул его в плечо. Хорошо, что они расположились не в гуще спящих. — Да тихо. Я знаю, где его можно найти, забыл что ли? — Кнайф выразительно глянул на друга, наклонив клинок ближе. Пикчи моргнул и устало свёл брови. — Ваша ментальная связь сводит меня с ума. То общаетесь руками, то находите друг друга чуть ли не по запаху. Даже сейчас. Он сел перед Кнайфом с пледом на коленях. — Я ещё не уверен, что он там, но это вероятнее всего. — И зачем тебе он? — Ну, кроме меня некому вернуть лидера Банды к началу следующего испытания, — лидером он назвал хлебного с некоторой издёвкой. — Будто они тебя когда-нибудь беспокоили. Острый лишь отвернулся, шумно выпустив воздух. Послышался шорох, и он припал к земле. Пикчер машинально сделал то же, всматриваясь в блуждающую тень. — Нужно выждать. Со стороны гущи слышалось сопение. Пикчи кинул банку вечерней гречки с огуречно-помидорным салатом, Кнайф словил и втиснул между пледом и скудными медикаментами. От долгого взгляда на еду рот заполнялся слюной, потому острый сразу прикрыл сумку, успокаивая желудок. — Я и тебе немного прихватил, вот, на дорожку. Пикчи протянул с горкой заполненную глубокую чашку с воткнутой ложкой. Пара крупиц уже сползали по краю, и Кнайф слизнул их, тем самым чуть не рассыпав горку. Она тоже отправилась в рот. — И кому я только ложку нёс. — Брялока заметит, что остатков поубавилось на банки полторы? — Да она только рада будет лишний раз свежее поесть. Кушай давай, вдруг Курасана волки загрызут, пока доешь. Кнайф поёжился. Обычно с ужина лежало немного каши, и доедала её Брялок, редко Бутылыч. Так повелось, что если от казана за день что-то оставалось, то она этим завтракала. Холодным и слипшимся, но иначе не позволяла. — Не проще было бы указать Банде дорогу до вашего «Секретного места»? — удручённо вздохнул Пикчер, наблюдая, как острый вышкрябывает последние зерна. — Это было бы предательством. — Он отложил чашку и вернулся к торбе. — Разве Курасан не предал тебя? — Нет. Не совсем… — Не совсем? — Не настолько. Тем более, я бы предал и себя. Кнайф перекинул тугую бечевку через плечо, надел от низа и перекрутил на поясе. Он повернулся в сторону другой половины острова, прищурился, но в темноте верхушки гор и деревьев мешались одними тёмными оттенками и формами, арматурными штырями впереди, растворяясь в небе. Видно хорошо, но когда мир приобретал сплошной серый, становилось не по себе. — Не думаешь, что Курасан был бы рад видеть кого-то из Банды больше, чем тебя? — Нет, и ты тоже. Пикчер ничего не возразил. — Не думаю, что кого-то из них он считает лучшим другом. Может, Замазыча… Вряд ли. — А тебя? — Считал. Недолгое молчание. Оба не были уверены в задуманном. Кнайф особенно. Пикчер всё вздрагивал, оборачивался, проверяя обстановку, но ничего не замечал. Чудом не разбудилась и чуткая Сока неподалеку, клубком свернувшаяся вокруг Чарджери. — Береги себя… Ни пуха, ни пера. — Я там ночи не пробуду, а ты провожаешь, будто я тоже сбежать собрался. Кнайф усмехнулся и неспеша двинулся. Его удержали за запястье. — Не отпущу, пока не ответишь «К чёрту». И… Мало ли, что вы решите. — О чём ты думаешь?! — Он поперхнулся от негодования и хмуро сморщился. — К чёрту. По скалистому склону ещё сложнее спускаться в ночи, ссадины и занозы цеплялись с репейником, чесались, нервировали. После нескольких остановок Кнайф засомневался, что доберётся за полчаса. Зря, наверное, обнадёжил Пикчера, но лучше так, чем вымаливать ночной отгул. Сомнений, что Курасан не спит, не было. Всего лишь-то десять ночи, сам по себе тот мог беситься до утра и проспать часа два. Честно, нож завидовал ему в стойкости. Хлопот крыльев, ухуканье совы, сверчки бесконечно наполняли дорогу трелью, вливались в уши лесным оркестром, где-то кто-то сопел. Запахи пряных побегов и листвы, жимолости; можно было нащупать путь всеми его красками и нитями ароматов с закрытыми глазами. Пробирали мурашки, что-то крошечное заползло с коры на мизинец и было струшено в траву. Острый знал этот путь, смутно, как видение. Большая часть воспоминаний связана с ранним детством, неугомонными детьми, болью переломов и дальнейшей от пряжки карабина. Он невольно улыбнулся. Нога угодила в чью-то нору, и тогда всё же пришлось следить за дорогой. На деревьях ровно сдёрта кора, осторожно выпилены пометки под наклоном, словно рубившему не хватало сил поднять лезвие ровнее, но он изо всех сил пытался, и тонкие линии становились затертыми участками. Острый тронул лезвие и сжал пальцы, не нащупав ранений. Тонкое, гладкое, ни единого шероховатого скола, о который можно стесать кожу. Испытания забрали его историю. Паскудная мысль обожгла грудь. Он шёл за утерянным призраком себя прошлого. Счастливого и живого. Туда, где теперешний никому не был нужен также. Наверное, ему никогда не стать настолько же значимым. Оставалось лишь мечтательно вспоминать чистое, незапятнанное чьими-то злыми руками время. Скосы на стволах, идущие Кнайфу чуть выше пояса, в тени мха, под самым сломом веток, заметные тому, кто знает, куда смотреть, встречались не часто, но при их появлении дорога становилась яснее. Он совсем близко. По мере пути лес боязливо стихал, замирал, боясь кого-то. Писка не было, взмахи остались позади скверного места. Животные опасались обджектов. Редко когда на половине, обжитой мелкими захватчиками, появлялось живое, прирастало, ревело и пело, к тому же не хватало густоты. Разве что растения — и те собирались на специи, в полымя да супы. Бережно, но помногу, на всех и про запас. Вторая половина всё равно оставалась главной кормилицей, когда первая — лишь домом. Кнайф замедлился, осторожно нащупывая ровную землю. Пальцы скользнули на ветку, с длительным треском та осталась в руке после нескольких мотков. Толстый край пожёван и крив. Острый вцепился в ветвь обломом вперёд и насторожённо притаился, пустое гудение напрягало. Звери не могли разбежаться от одних вылазок банды, редкие гости их не пугали, так что тут либо хищники, либо Курасан. И тот, и тот вариант опасен для здоровья, морального в том числе. Кнайф сглотнул, пригнулся, выглядывая намёк на огонь, волчьи следы или кого-то в принципе. Ещё неизвестно, какой вариант мог навредить больше. Шаги заметались пыльным ковром, ползли, обходя хрупкие кочки и панцири улиток. Острый ускорялся, когда чувствовал полное затишье, активнее оглядывался. Посчастливилось не учуять волчьих меток, не найти шерсти и лап. Последняя высеченная полоса на дереве осталась в метре. Как и начало зарослей, теперь путь шел узкими лазейками, где листья то и дело обтирали лицо и спину. Треск, Кнайф смирился с отголосками костра, пока шёл, но в горле засохло от предвкушения, когда они оказались совсем рядом. Он даже потерял бдительность, вслушиваясь в ласкающие языки, не заметил колючей соломы. Мёртвый куст, казалось, слился со звуком костра, но как бы не так. Резкий топот, что-то острое с силой тычет в грудь, отбрасывает, от чего Кнайф жмурится и стискивает зубы. Прыжок назад чуть не заканчивается падением, когти сдирают кору. Ветка вырывается вперёд, прикрывая от возможных ударов. Острый машет «орудием», слышится короткое падение от встречи с веником, но противник быстро поднимается. Битва замирает. Кнайф наконец всматривается в напавшего. Низкий силуэт тычет в лицо заточенное копьё, которое кажется чуть ли не тяжелее вооруженного. Дикий взгляд, остророгая мякоть в царапинах, а конечности тонкие, что страшно взглянуть. — Понадеялся, что раз в год и палка стреляет? — Курасан ухмыльнулся и сделал вид, что целится из копья, прикрыв один глаз. Правда не тот, который нужно. Кнайф еле удержался, чтобы не хлестнуть его ветками ещё раз. Он нахмурился. — Выглядишь, как трупак несвежий, — буркнул он, щурясь. Расслабляться ещё не время, пускай, видя живого Курасана — насчёт здоровья уверенности не было, — так и хотелось облегчённо обмякнуть. Только сейчас дошло, какую тяжесть доставляло его состояние Шредингера. — Очень даже свежий! — наигранно уязвленно возмутился хлебный, величественно выпрямляясь. — Всего-то недели полторы. Недолгое молчание, ничего приятного в нём не чувствовалось. Мышцы наоборот — всё также сладко ныли от зазорного счастья. — Ещё пырять собираешься? — Смотря как поведёшь себя. Кнайф сделал несколько шагов вперёд, пялясь на Курасана сверху вниз и горбясь. Выпад копья в сантиметрах от груди не заставил себя долго ждать, вынудив мгновенно остановиться. — Я предупредил. Жалеть не стану, — тон поднимался струной. — Я на нервах, — произнёс хлебный уже бегло и тихо. — Ещё и ты нарисовался. Приметились углубившиеся синяки под глазами. Острый поджал губы, скрывая жалость. — Идиот ты, рогатый. Неразборчивое мычание, значившее что-то в духе «не твое дело». Кнайф покосился на рыжее пятно огня поодаль, свет прикрыт обломком скалы. — Погреться дашь? — Ну валяй, пока не съели. А то тут, знаешь, волки крупные-крупные, совсем не то, что раньше. Это я их одной правой, а тебя, вон, загрызут. Он хитро усмехнулся, опустил копьё, позволяя поравняться. Кнайф не без опаски встал рядом. Курасан выглядел слегка безумно. Тощий, драный, тон то рвался, то сходил до бормотания. Оно и неудивительно. Одиночество для хлебного было худшей пыткой. Особенно, когда нельзя доверять никому, кто мог бы его скрасить. Он хромал, устало переваливался с ноги на ногу, выглядя ещё слабее. Острый закусил губу. Жалость скреблась и грызла, прокладывала путь, еле сдерживаемая узлами торбы. Курасан не любил жалость, никогда не любил, а глупому Кнайфу, глупому надменному Кнайфу когда-то это было невдомёк. Тем более сейчас это было запретом с обоих сторон. Строжайшим. Как и жажда прикосновений. — И почему же ты мне показался? Костёр не затушил. — Да вот, смотрю — идёт какой-то отброс перешуганный, ну, думаю, грех не напугать, — рассмеялся Курик. — И всё равно бы ты меня нашёл, в эту пущу никто в своём уме не сунется. — Получается, ты из ума выжил? — почти учтиво поинтересовался Кнайф, обходя чьи-то тонкие кости, приворошённые жухлым. — Получается, не я один, — поправил Курасан. Острый сунул большие пальцы под бечёвку и огляделся. Место почти как в воспоминаниях. Такой же островок покоя посреди переплетающихся стволов и раскидистых упругих кустов. По камням струилась лоза. Знакомые её переплетения давно иссохли под новыми линиями. В темноте угольно чёрными, а старые — их призрачными тенями. Кнайф потирал мёртвый облупившийся мох на бревне, поочерёдно поглядывал то на костер, плюющий красными искрами и чёрной пылью, то на хлебного. Пламя заглушало трель сверчков своим потрескиванием, разгоняло мрак жаром. Острый отстранился от огня, с опаской вглядываясь в недавно подкинутый хворост. Курасан лишь посмеивался, хитро косясь. Так не могло продолжаться вечно, и Кнайф отвернулся к сумке. — Гречки хочешь? Очередная пауза. Он спустил один оборот веревки, переставил торбу в бок, раскрыл и пошарил. Через пару секунд поставил банку на траву и указательным пальцем подтолкнул к хлебному. Тот недоверчиво поджал ноги, словно одно прикосновение к стеклу могло разъесть пальцы. — Не отравлено. Пикчер собирал. — Тебя там всем скопом снаряжали что ли, — злостно буркнул Курасан и, колеблясь, потянулся к еде. — Только я и Пикчер. — И нафига? — За тобой. Ешь давай, пока не выбесил. Звон ложки. Курасан жадно уплетает кашу, давясь и иногда кашляя, чавкает. Кнайф упирается в бревно и спокойно за этим наблюдает. Невольно проскальзывает улыбка. Он ненавидит хлебного в том числе, но испытывать чистую неприязнь к кому-то такому невозможно, так ведь? Хотелось верить. И всё же, наблюдать, как банка стремительно пустеет приятно. Хлебный заметил взгляд и остановился. — Ты как давно ел нормально? — Нормально я ем, не голодаю. — И сейчас, хочешь сказать, сытый был. Кнайф закатил глаза и сжал губы. — Пф. — Курасан продолжил есть. — Голод — это спектр из ощущений, расписанных по часам. То тошнит, то колотит, в перерывах нормально. А истинный голод наступает редко, не каждый день. Так что да, пока не начал есть, то вполне сыт был. Он отложил банку и болесно обнял живот. — Ой… Переел, хе. — Быть не может, там меньше порции. — Кнайф недоуменно вскинул бровь. Курасан пожал плечами. — Давай по делу. Тебя кто подослал, а, главное, зачем? — Сам я подослался. — Острый фыркнул, сложив руки на груди. — Наслушался, как Чашечка хнычет, и подослался. Вернись домой. Изучающий взгляд. Хлебный смотрел на острого, как на идиота или близко к тому. Конечно, двух слов будет недостаточно, но тот так просто не отступит. Нож сгорбился. — Дурак? С чего бы. Кнайф вздохнул. — Тебя ищет вся Банда. — Ну и. — Испытание чуть меньше, чем через неделю. Подготовки происходили без тебя. — Да плевать мне на эти испытания. Курасан сложил руки на груди и начал раскачиваться. Кнайф напряжённо сощурился, впился когтями в кору. — Брялок беспокоится тоже. Хлебный замер. Острый не был уверен в правдивости своих слов, ведь мало что можно понять по мохнатой, но что-то подсказывало. Она не могла смириться, ведь в прошлый раз не смирилась же. Дни молчания. Они начались не сразу, заметны стали, когда всё усугубилось. По ощущениям взрослые исчезли, и свора детей осталась без присмотра и правил, только иногда они видели материнскую фигуру за завтраком, ужином, перепротиравшую тарелки — к распорядку все настолько привыкли, что напоминания и кнут не требовались — или что-нибудь сортирующую. Фигура утоньшалась, трепалась на ветру, не желая заводить разговор. Иногда называла чьи-то имена, фразы, команды, но не ощущалась живой. Простила порванные плед и куртку — тогда было чуть за середину осени. Краденую книгу лишь на половину — не стала кричать, но вмятина осталась. Слабая. А потом всё резко изменилось. Внезапно, что сама Стерка попала под гнев. Редко доводилось видеть, как она плачет и зажимается в уголке, навзрыд изливая Чарджери всю самоненависть и посекундно вымаливая ответ «я же хорошая?». Конфликты с Брялокой, даже такие незначительные по меркам Кнайфа, как тот, сильно били по ней. От Кнайфа требовалось доложить. Курасан не скрывал, что реакция матери ему важнее и старой банды, и тех, кто состоял сейчас в новой. Безвольный звёздный отец тоже не интересовал. К нему оба чувствовали только обиду. Наверное, не единственные. Острый перевязывал хлебному ногу. Тот вздрагивал, корчился и терпел, ведь перевязчик из Кнайфа никакой, зато «друг» заботливый. — А сегодня она разоралась из-за пятнышка на тарелке. Было больно. — Вот те на… — Вернись, пожалуйста, — внезапная просьба заставила Курасана опустить взгляд, — пока она от нас живого места не оставила. Карательная перевязка закончилась, Кнайф отстранился, облокотился назад и наклонил голову. Хлебный смущённо отвёл взгляд, сжался от переживаний. Тяготить по вниманию в мечтах и сталкиваться с суровой реальностью не одно и тоже. — Я знаю, что боишься, но дальше будет только хуже. — Ты ведь знаешь её. И нас знаешь. Решил свалить и умереть в одиночестве? Курасан повёл пересохшим языком, сглотнул и отвернулся. Воцарилась мнимая тишина. Как таковой её назвать нельзя, но треск костра, стрекот и порывы ветра, под камнями навесы резавшиеся на свист, отошли на второй план. Кнайф потянулся забрать банку и всё принесенное, как тут Курасан вскочил и заходил кругами вокруг костра. Острый вздрогнул, но банку всё-таки выхватил, в то время хлебный окончательно выбрал траекторию за огнём, стремительно выхаживая взад-вперёд и иногда подпрыгивая. Почему-то до этого Кнайфу думалось, что тот слишком уставший для такого. Как маятник, рыжий из-за пламени и идущий волной от него же. Ничего не оставалось, кроме как наблюдать и ждать ответа. Острый сонно потёр глаза и зажмурился. — А если я скажу, что не собираюсь? Тем более она сказала, чтобы я не возвращался! — слова выдернули из сладкой полудрёмы, и раздражили грубым ответом. — Ну… Кнайф одарил его ледяным взглядом, кристальным даже через огонь. Взгляд мог иметь значение от «я обижусь, будет очень плохо» до «зарежу и отдам Брялоке на отбивные». Так-то острый и сам не знал, что сделает, потому вложил в выражение всё. Хлебный постоял, нервно хекнул и бешеные хождения продолжились. — Почему ты вообще пришёл?! Какого фига тебе не плевать?! — А что, смотрю — недоумок какой-то, ну, думаю, грех твой хлипкий план не сломать. — Нож скрипрул зубами. — Гх-х… Влево, вправо, влево, вправо… Это начинало бесить, он прикрыл глаза, пока не затошнило от странной привычки Курика. Ногти скрипнули по коре, сдирая мох, пальцы горели. Жгучее желание в груди, сладко ноющее в клыках и растекающееся жаждой по жилам. Хождение по кругу; возникла мысль броситься, повалить его и прижать барахтанья, лишь бы стук закончился. Громкое биение сердца. Вонзиться в плоть, оторвать руку, раскусить тонкие от истощения кости, с хрустом, чтобы мякоть с тонкими осколками застревала меж клыков. Оглушительный стук в висках. Солоновато-сладкий привкус на языке — Кнайф помнил его. Раздавить коленом, распотрошить, остервенело тупя лезвие. Пробила дрожь, он выпрямился струной, прикусив щеку. Никто бы не узнал. Это не те мимолётные порывы, мутные видения судьбы, которые ничего не вызывают. У них не было шанса. В этот раз всё вполне реально, до ужаса легко. Одни в лесу, там, где искать не станут, у Кнайфа когти, настоящие клыки. Хищник и добыча, то самое, о чём он всегда думал. — Пхах… Знаешь… Я не смогу тебе отказать. Резкий вдох освежил голову, картину смело порывом ветра, необъяснимо морозного, учитывая костёр перед носом. Острый широко распахнул глаза и напрягся, согнувшись. Грудь тяжело вздымалась, пока он несколько секунд приходил в себя. Шаги прекратились. Кнайф с удивлением обнаружил сидевшего на корточках Курасана и неспешно натиравшего рога. Приступа он не заметил. Осунувшееся от муки лицо, он подрагивал и готовился взметнуться, чтобы вновь действовать на нервы. Неужели угроза о смерти на него так подействовала? Или дело как обычно в другом; мыслительный процесс хлебного оставался бредовой загадкой. Кнайф протёр вспотевший клинок, опустошённо опустив плечи. — А как же. Ты же не питаешь иллюзий, что Брялок тебе обрадуется? — Да лучше пусть изобьет. Никогда не понимал притчу о блудном сыне — тупо и унизительно. Вновь движения: Курасан сложил руки за спиной и подошёл к окончанию навеса. — Её я тебе не читал. — Да я как-то сам, на что терпения хватило. Кнайф понимающе мыкнул. — Только я завтра приду. Сейчас можешь валить, не беспокойся. — Ох, жаль, я бы мог тебя провести. Да и раны обработать… — Издеваешься?! Курасан разъярённо покосился на Кнайфа, покраснев. Тот только гадко ухмыльнулся. Такого унижения хлебный не мог себе позволить, и оба это понимали. — Если не явишься… Рога откручу. Острый зашевелился, натянул торбу крепче и поднялся. Хотелось остаться у огня, заснуть в тепле, не продираться по чаще на ночь глядя, но он обещал. Теперь уже двоим. — И ещё кое-что, подожди, — неуверенный тон. Кнайф вскинул бровь в ожидании и остановился. Вновь от нечего делать потягивал верёвку, поддевая и оставляя засечки когтями. Курасан сглотнул. — Тогда на пруде… Я, в общем, не думал, что всё так обернётся, и хочу… — Я заметил, — резко оборвал острый, помрачнев. — До встречи завтра. Даже извиняться не умеет. Горькая злоба клокотала в горле, он поморщился, выходя на чисть. Хлебный остался позади. Если бы он извинился, то было бы сложнее его ненавидеть, а Кнайфу того нужно меньше всего. Лучший выход, но почему-то на глазах слёзы. Зато он может вдоволь поплакать, пока добирается до поляны, только ныть от такого ещё хуже, чем не ненавидеть. Снова из-за Курасана болит голова. Темно. С начала похода прошёл час, а то и больше, темень стала почти непроглядной, кроны пропускали лишь слабые лучи. Тесно и мрачно. Кнайф шёл быстро, то и дело бился плечом или ногой, почти терял равновесие, разгоняясь. Тяжёлое дыхание, постоянные глотки, дабы не задохнуться в собственной слюне. Дикий голод. Особый, нельзя просто съесть что-то и утолить его. Оно разрывает, всё ещё не даёт покоя, хотя объекта чувства давно нет в поле зрения. Острый не помнил, когда именно это началось, в любом случае с Курасана, но сейчас стало особенно больно. Он сорвался на бег, давился сбивчивым рычанием, теряя самообладание на ходу. Ветки пролетали мимо, хлестали по лицу, сбивали в сторону перед целью. В какой-то момент дорога сконцентрировалась на одной отделяющейся точке. Далёкая, скрывалась за кустами и внезапными поворотами, но плевать. Единственное, о чём получалось думать. Живое, пахнущее. Бросок вперёд, замах лапой и удар остриём в область рёбер. Добыча издала предсмертный писк, несколько раз дёрнула лапой, пока клыки не прошили горло, грубо рванули, и тело повисло на тонких лоскутах кожи. В рот полилось горячее, стекло по подбородку на грудь, впитываясь в дерево. Кнайф жадно глотнул, вцепился в добычу лапами, сжимая хрупкое тело, проваливаясь ладонью в зияющую рану, обводил шею шершавым языком. Шерсть похолодела, слиплась в густом. Он выпустил тушку, с успокоением прикрыл глаза, тяжело вдыхая. Действительно стало легче, намного. С уходящей в землю кровью утекала пелена, и Кнайф думал. Об истерзанном зайце, о металле на языке, о зябкости. Опустил клинок, изучая сотворённое. Дырявое тело выглядело безобразно: почти распалось, вывалив склизкие, сморщенные и разрубленные трубки с белым налетом, округлую селезёнку. Кость ребра впивалась в шерсть, поддевала тёмное меховое пятно и тянуло внутрь. Желчный лопнул, стекая по внутренностям прозрачной тряпкой. Крови в зайце мало, своим глотком Кнайф выпил почти половину, оттого мокрый след бледен и незаметен. Острый ткнул тушку и в смятении перевернул; кишки плюхнулись на другой бок и что-то выпало. Он закусил губу, скользкими руками подцепил зверя, засунув на место порядком пыльную селезёнку с налипшим пузырем. Сердце стыдливо щемит, ноги гудят. Нельзя приносить бессмысленные жертвы, когда речь идёт о жизни. Кнайф не голоден, ему не нужна шкура. Просто зверёк первое, что попалось под руку. Болван, не смог дождаться охоты. Хотя её он все равно не любил, а это был спасительный порыв. Острый бережно положил тельце в тени куста, надеясь, что кто-нибудь его съест, и жертва не будет напрасной. Кнайф облизал палец, затем ладонь, вычесывал языком грязь на ходу. Солёную и густую, пока та не стала совсем мерзкой. Она показалась сладковатой, мимолётно напомнила горькую сгущёнку. Кнайф сделал много ошибок сегодня, чувствовал неправильные эмоции, не отдавал себе отсчёта. Ногти сами собой скользнули по запястью, вдавили кожу, протыкая с больши́м нажатием. Это за мысли о Курасане, это за зайца, это за тупость, это за слёзы, это… Просто за всё. Остались четыре продольные линии с выступающими капельками. Для напоминания сойдёт. Кнайф шмыгнул носом. Пикчер не спал, когда он вернулся. Испуганно ахнул, увидев кровь, но в ответ ничего не получил, кроме уверения, что Курасан цел. Помог разобрать сумку и помыть посуду, пока острый мылся. Грудь горела — слой дерева с неё всё же сошёл. Теперь ручка в этом месте стала непривычно мягкой; оставалось ждать, когда заживёт. Пробуждение далось с трудом, первые утренние полчаса прошли в полудрёме, на сборе к купанию Кнайф несколько раз в кого-то врезался, от чего попал в неловкую ситуацию со Стёркой. Та после хотела обнять его с хитрым смешком, но ножа вовремя забрал Пикчи, а её — Замазыч. Кнайф не вспоминал о Курасане, пока не увидел его. У стола на родной поляне его вид оказался ещё хуже, чем в приглушённом свете костра. В глубине съёживалось от осознания, что острый не вправе помочь, но порывы стремительно уходили. Дурацкие мысли. В тот момент дети притихли. Разговоры прекратились, взгляды оказались направлены на неуютно примостившегося на лавке Курасана, поспешно спрыгнувшего при появлении. Кто-то уже хотел радостно воскрикнуть и броситься на вернувшегося в объятия, но дрогнувшее ухо Брялоки их остановило. Она сделала пару шагов вперёд, молча стояла и смотрела. Курасан заметно напрягся, и она сказала ему пойти с ней «поговорить». Хлебный криво улыбнулся и поплелся за ней, перед этим бросив Кнайфу многозначительный взгляд всё с тем же лицом. А острый стоял, словно его это ни разу не касалось. Подозрительные шушуканья не доходили до ушей; тот мог думать только о взгляде. Привычный трепет, от которого малозаметно рдеют щёки, и он отвернулся с полной уверенностью, что ненавидел Курасана в тот момент сильнее обычного. После «разговора» хлебный выглядел совсем ни к чёрту. Неудивительно, что в тот день больше не довелось увидеть его на поляне, кроме как при еде, притащенного непривычно ликующей Бандой. Голодовки, похоже, аппетит ему так и не вернули. Остальное время он провёл в тени кустов у болота точно спящий. Пару минут, может чуть дольше, Кнайф наблюдал за ним издалека, пока не возвращался кто-то из бандитов. *** Зима, кончики пальцев немеют, если ткнуть каменистую стену, а ледяной воздух обжигает нос при вдохе. Снаружи бушует вьюга, как выйдешь — сразу же превратишься в ледышку. Хочется зарыться с головой в плед, прильнуть к сидящему рядом, так приятно пахнущему свежей тёплой выпечкой, и не отпускать вплоть до момента, пока не подзовут. Прогуляться по заснеженной поляне без ведома старших. Кому из них пришла в голову эта идея? Вроде Курасану, а, возможно, и Кнайфу. Может, двум одновременно. Как тогда все любили про них говорить «один разум на двоих». Кнайфа такое обижало, а Курасана наоборот. Он широко лыбился и приобнимал острого при таких словах, будто у них не только один разум, но и общее тело. Странно, Кнайфа всегда это смущало — слишком близко, чтобы делать так при других. Он не любил физический контакт в обджектальных местах. Ночь, все спят, сцепившись грудой тел, зарытые в солому, пух, пледы и всё, что хоть немного согревало. Чёртова дюжина покрывал переплеталась на подобии единого перелатаного ковра. У огня свернулась клубочком дикая кошка, пролезшая под пледом Брялок, служившим сейчас занавеской. Возможно просочилась в щель, не забитую тем же пухом и соломой, старыми полотенцами и бумажными свёртками с неудачными рисунками Бутылыча. Те же иногда служили и для растопки, почти все. Мало что он оставлял себе. Кнайф пошевелил ногой, провалившись пальцами в крохотный тряпичный мысок, голень прошлась по пластику. Рядом перевернулся Клеви, мурлыкнул и пнул в спину. Над головой ворочался Корзиныч, даже во сне недовольно бормотал. Под боком Курик с закрытыми глазами. Нет, он не спал, его выдавали руки, нетерпеливо натирающие колени. Кнайф перевернулся на живот, встал на локти, огляделся и потряс его. Пледы сползли, повисли на спине, затылок колол меховой капюшон раскинутой поверх куртки. — Хей, Брялок спит, кажется, — шёпот. — Уверен? — Курасан приоткрыл один глаз и посмотрел в сторону, где должна была быть та, будто бы мог что-то увидеть за спинами. — Да, вон. — Кнайф дёрнул его встать и ткнул на мохнатую, лежащую в другом месте. Курик расплылся в хитрой ухмылке, оголил белоснежные ровные зубы и десну. Кнайф тоже неосознанно растянул губы, заговорчески хихикнул, стаскивая плед и хватая в охапку куртку. В миг похолодало, по коже забегали морозные мурашки и шерсть встала дыбом. Пришлось лезть по головам к выходу, осторожно нащупывать хрустящую подстилку помеж конечностей, чьих-то игрушек и сокровенных вещичек. Кнайфу повезло, что в затупленном огрызке карандаша, на который он наступил, ломаться было нечему. По пути хлебный раздобыл себе куртку поменьше. Пола занавеса в снегу, порог в нежной присыпке и резных узорах инея, пятки горели от холода. Ботинки всё не хотели налезать, руки попадать в рукава от нетерпения, и двое выскользнули из пещеры на распашку, понеслись по берегу, разражаясь по началу сдержанным, а затем звонким смехом. Небо ясное, ни единого облака, луна светила как днём, снег искрился под её светом и переливался синевой, напоминал драгоценные камни, крошечные стёклышки. Замёрзший берег трескался под осмеливающими прыжками, Кнайф лупил его ногами, Курасан кидал булыжники, с каждым разом находил всё крупнее, тащил и замахивался, надрываясь и кряхтя. Его обволакивал пар, хлебный кашлял при вдохах, а острый смеялся всё в той же мокрой дымке. Глухой плеск воды вызывал восторг. Подниматься по обмороженным и облысевшим выступам опасно, в обуви не так удобно цепляться, куртка волочилась и сковывала движения. Впереди поднимался Курик, острый подталкивал его, если тот долго копошился, потом хлебный сам помогал залезть на ровную землю. Снега по колено, у берега его еле хватало покрыть землю, хотя было морознее. Первые шаги друзья утопали в белом ковре, вздымали воздушные свежевыпавшие комья. Затем прилетел снежок. И ещё один. Кнайф не сразу поднялся, но тут же принялся отбиваться, на спине, на коленях. Снежки рассыпались в покрасневших руках, долетали до цели зыбкими комьями. Кнайф топил их белесым клубным дыханием, когда успевал перед наступавшими атаками, склеивал поплотнее. Снежный бой превратился в драку, они бросались искрящими хлопьями, накидывали за воротник. В какой-то момент куртки показались лишними для разгорячённых тел, слетели, и драка продолжилась. Смех, возгласы, блеск и хрустящее таяние на языке. Рывок, и они покатились по снегу, увязнув в сугробе. Только тогда бой прекратился. Кнайф тяжело дышал, мёрз внутри, но почти не чувствовал. Он поднял хлебного на руки и прижал к себе, в ответ на что получил шутливый пинок. — Чего тебе? — выдавил тот сквозь смешки и кашель. Хихиканье, Кнайф смущённо оголил клыки. Курасан улыбнулся, придержал его за рукоять и мимолетно прикоснулся губами к щеке, тут же выпутавшись из объятий и потянув острого за плечо. — Идём! Чего валяешься? На шерсть налипли комья, постепенно холод пробирался, без курток особенно, но они были увлечены прогулкой. Бежали вперёд, сбивали покров с голых ветвей. В горле застрял жар, колотился и исходил паром. С неба посыпались крошечные звёзды, ночь потемнела, но они радовались ледяным искоркам. Оставленные на окраине острова несколько дней назад снеговики попадали и развалились, превратились в запорошенные кучки и треснувшие шары, лишь пара несуразных толстых, низких и далеко не круглых устояло. Кидок — целых остался один, Лампчкин. Кнайф остановился, поднял голову, ловя ртом снежинки. Те кололи и стекали, щекоча глотку. Он стоял так, прикрыв глаза с пару секунд, слышал, как они рассекали воздух, стелились и ломались. Резкий толчок чуть не заставил прикусить язык; острый вскрикнул и мгновенно набросился на нападавшего, впечатав в снег, пока тот брыкался и кричал прекратить, давясь то ли смехом, то ли возбуждением. Нож откинулся в сторону, жадно глотал мороз, кашлял. Курасан сорвал голос, потому теперь мог только хрипеть, как простуженный. — Ты меня поцарапал, кстати. — Извини. Хлебный сел, поднял лапу Кнайфа и развернул к себе гладкой ладонью, прошёлся подушечками пальцев по когтям. Его руки мельче раза в полтора, холодные, даже так чувствовалось. Острого пробрало мурашками. — Нам возвращаться надо, бр-р. Он высвободил руки и поднялся, отряхнув спину и обтрусив ноги. Кристаллы застряли помеж шерсти, оттаяли, и зябкость вернулась. — Ага, и куртки найти. Глупо мы их скинули, конечно. Курасан поёжился, потёр плечи и вгляделся в даль. В ушах завывал ветер, насвистывал и сёк края жгучим зубилом. Пока они гуляли, сгустились тучи, снегопад перешёл во вьюгу, напоминая туман. Каждый шаг давался с трудом, зарывался в сугроб, пока буря сбивала с ног. В белом покрове поляна становилась неразличимой, одинаковой. Чудилось, что они шли час, два, день, несколько километров, хотя на деле вряд ли преодолели и половину пути до главной поляны. Руки немели, ноги не слушались, отказывались делать шаги, подгибались под весом. Усталость перетекала в сонливость, и остановиться не давало только упорное желание чего-то. Кажется, выжить? Дойти до дома, не трепать нервы Брялоке, не заставлять её сходить с ума. Наверное, она бы всё же пустила слезу, не приди они больше домой. Если найдёт утром лишь их куртки. Нужно отдохнуть. Без листьев кусты редкие, похожи на неумелое сплетение жгутов, но только за ним можно укрыться. Ветер продувал. Кнайф поджал ноги и ткнулся в колени, дрожа. Он не ощущал холода, но до ужаса устал и хотел спать, глаза слипались, и реальность ускользала, темнела. Курасан в ногах, его привычного тепла почти не ощущалось, корочка будто загрубела. Его дрожь была почти неуловимой. Кнайф с усилием шелохнулся, прищурился и разомкнул колени, обвив хлебного и подтащив ближе. Кожа совсем упругая, не так податливо гнулась, но вблизи он чувствовал согревающий огонёк внутри. Курик слабо обхватил ножа, будто в нём тоже было пламя. В комке спокойнее, думалось, что не случится ничего страшного, если они поспят и продолжат путь. — Сейчас отдохнем и… Дальше пойдём, — произнёс Кнайф одними губами. Ответа не последовало. Его смёл ветер, снег больше не чувствовался, становясь не таким уж холодным. На задворках донёсся отчаянный рёв. Кнайф не расслышал, но, кажется, звали его и Курасана. Голос заметало ветром, он растворялся в белой каше, становясь свистом. Полный страха и боли. Потом острый лежал на чём-то шерстистом и огромном. Густой спутанный мех поглощал конечности, цеплял пролетающий ледяной пух и согревал. Сверху неспокойный плед, плотно прижатый, пола хлестали свисающие лодыжки, а клинок всё ещё жгло холодом. Двоих несли. Их наказали сразу же. На слёзы или крики сил не было, но они бы не издали звука и без того, ведь Брялоку это раздражало. Ноги, руки, спина и шея долго болели от карабина. На улицу им не разрешали выходить ещё несколько дней. Зато удалось поспать, в тепле. С утра их никто не разбудил, и проснулись они к середине дня. Куртки висели у огня над головами, а двое лежали, лежали с закрытыми глазами в обнимку, пока вокруг гудела жизнь. Курасан всё же простудился; Кнайф тоже, но проболел куда меньший срок. Снег больше не вызывал тех же эмоций, что и раньше; двое всё чаще пропускали прогулки, при малейшем неестественном тепле спешили в пещеру, лишь бы не оставаться с бушующей стихией наедине. Ёе жар обманчив. Он играл и притворялся, лишь в конце открывая истинное лицо. Зима беспощадна. В тот раз затух костёр, слабо тлел, иногда потрескивал от тусклых искорок в пепле и прозрачных всполохов. Каменные стены стремительно остывали. Тепло сохраняли только тела, по привычке сгрудившиеся у огнища. Приходилось особенно худо из-за подошедших запасов. Дети меньше двигались, короче говорили и дольше спали, чтобы протянуть дни до наступления весны, откладывали дела на потом из-за сберегательной лени. Но конец хвороста заставил выбраться. Брялок строила детей, кого оставить и на кого — ведь от трёх-пятилетних толку будет мало, а в одиночку могут наслать бед, — кто пойдёт. Собирали куртки и ботинки, самых младших в обувь запихивала Стёрка. Сборы проходили как в тумане, Кнайф сонно потирал глаза и сдерживал зевки. Одно не давало покоя — среди пледов так и лежал цилиндрический охристый силуэт. Если напрячь память, удавалось вспомнить вязь его стенок, цвет клетчатой косынки, ненужные детали, больше не имеющие значения. Корзиныч и не поморщился при подъёме. Кнайф тихонько опустился на колени, подполз к брату, попытался растормошить. — Ей, просыпайся! Брялок будет злиться, — бормотание. В ответ ничего, ни малейшего движения. Жгуты холодные, грубые, будто Корзиныч и не обджект вовсе, а просто предмет. Острый потёр лоб, потянул старшего за плечо и резко отпустил в недоумении от холода. — Чего он лежит?! Брялок заметила промедление, подошла ближе, нервно дёргая ушами. Кнайф лишь сконфуженно отполз. — Я не… Его отпихнули боком, теперь над Корзинычем нависла мохнатая, пока острый вскочил и попятился к толпе. Сонливость сходила, чем дольше он смотрел на безразличного, замещаемая необъяснимым страхом. Плетёный странно пах, незнакомо и нездорово, этот запах никак не хотел сходить с рук. Ладони чесались, сухие, чтобы тереть, мерзкие, чтобы стряхнуть. Брялок бурчала, покачивала плетёного, становясь всё встревоженнее. Он не отреагировал даже на лёгкий укус за ручку, конечности безвольно качались вслед за телом, так неестественно. Глаз приоткрылся, ткнулся прямо в Кнайфа, посеревший, и блеклый, с густым бликом. Острый вздрогнул и попятился. Витало приторное и гнилостно жирное. Лицо Брялок испуганно вытянулось, зрачки расширились, и уши поджались. Несколько мгновений напряжённого молчания, и она повернулась к группе, не вставая. — Бутылыч, уведи детей на другую половину. Всех, не забудь топор. — скомандовала она, голос дрогнул. — Стёрка и Чарджери, останьтесь. На звёздного редко оставляли больше одного обджекта, за одним он тоже мог уследить с трудом. Легко запутать, убежать, не выполнить просьбы. Самым старшим он был только по возрасту. По факту — до ужаса боялся малолеток. Только сегодня убегать сил не было. Пикчер на правах взрослого не давал младшим уснуть под кустом или отойти. Кнайф, Курасан и Замазыч, как следующие за ним одногодки, вроде бы помогали. Острый дёргал за ноги при попытке отойти, доводя попеременно до смеха или истерики, белый успокаивал за ним ранимую Соку и Лампчку, у которой начинал болеть живот от гогота. Курасан увязал за собой Чах и Клеви смешными байками и странными жестами, при некоторых упорно искал взгляд Кнайфа. Тому удалось прочесть только «Опасность», «Цел» и «Что думаешь?». «Не знаю» — легкий поворот ладони с выставленными средним и указательным; «Страшно» — потер локоть; «Запах» — зажал нос и убрал руку, не разжимая. В ответ только кивок, больше жестов не последовало. Щепки от Бутылыча летели во все стороны. Брялок поднялась мрачной, сказала вернуться и на слова стеклянного, что он ещё не срубил достаточно, лишь огрызнулась. Брёвна так и остались там, у пещеры их ждал всё также мирно спящий под своим пледом Корзиныч на подстилке из связанных еловых листьев на верёвке. он сменил позу, разместился более компактно, но теперь одна из прямых рук свисала, не разгибаясь. Кнайф не мог слышать запах, но предпочёл смотреть поменьше. Дети разобрали пледы укутываясь плотнее перед дорогой. Одного взгляда мохнатой Бутылычу хватило, чтобы молчаливо взять верёвку и потащить спящего по пути Брялоки; за ним оставался шлейф ветвей, тут же заметаемый десятком пар следов. Пришлось идти дальней дорогой без крутых спусков. Из ящика под столом достали несколько лопат, и процессия продолжилась до края ветреной долины. Яма копалась в четыре руки и четыре ноги и столько же лопат. Брялок вгрызалась в рукоять, напряжённо сопела и щурилась. Глаза поблёскивали льдинками, от холода её трясло больше остальных. Что-то неведомое, то же, что и в том неразличимом рёве, но куда отчаяней. Кнайф опасался стать таким, когда и ему будет двенадцать. Острому никогда не грозило подобное. Он крепко сжал руку Курасана и поправил край «общего» покрывала на рогах. Жаркая стужа нагоняла прежнюю сонливость, ненастоящую, пока поддавшегося ей Корзиныча осторожно спускали в яму, начинали засыпать. Тогда острый в последний раз видел его отчётливее, чем пятно на периферии. В неполные восемь. Брялок уткнулась Бутылычу в грудь, обмякла в его бережно ласкающих шёрстку руках, закрываемая густыми звёздами. Он что-то шептал; вряд ли слышала даже сама мохнатая. Стёрка теребила обломок ветки от носилок. Стёсанный кусок с гладким срубом и зубчатым продолжением. Она спустилась на корточки и вбила его в изрытую землю у ствола, прикопала глубже, получив колышко. Оно, а, может, знакомец, навсегда оставит с собой кусочек той зимы. Он был слишком нетерпелив, чтобы дождаться начала весны. Их дюжина не скоро станет чёртовой снова. — Что с ним? — Он спит, не задавай идиотские вопросы.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.