***
– Волков, – ворчит Демидовна, отпирая дверь. – Тебе тут изба-читальня, что ли? Как книжку-то пронес, бедовый? Олег пожимает плечами, спускает ноги с узкой койки: – Вы ж не обыскивали. И между прочим, заключенные имеют право на чтение. – Мне заняться, что ли, нечем, – Демидовна фыркает звучно. – Заключенный, права, ишь ты. У Разумовского своего нахватался? На выход давай, раз-два. «У Разумовского своего» должно звучать обидно, наверное, но у Олега теплеет в груди мгновенно. Его Разумовский. Его. Сережа уже месяц позволяет себя целовать в угловом темном коридоре между библиотекой и кабинетом завхоза. Сережа кладет уверенно голову поперек чужого живота, закрывает глаза доверчиво, пока Олег старается не умереть от неловкой нежности при взгляде на дрожащие темные ресницы и россыпь рыжих веснушек. Сережа держит Олега за руку везде, где получается ускользнуть от чужих взглядов, – цепляется, как утопающий, гладит пальцами ладонь нежно и смотрит, смотрит, смотрит счастливым взглядом ручного лисенка. «Я без тебя больше ничего не могу, Олеж». У него голос срывается, а Олег никак не может понять, чем заслужил такое невиданное счастье. Рыжее, солнечное счастье. Он подцепляет свою кофту со стула – притащили, как был, в теплой толстовке, а в изоляторе жара несусветная, – заправляет кровать под пристальным взглядом Демидовны. – Не надоело каждые две недели стабильно в изоляторе оказываться? – вздыхает сокрушенно воспиталка за спиной. – Но вы меня тащите, не могу же я упираться, – отзывается Олег. Демидовна посмеивается – наказание окончено, они не враги до поры до времени: – Острый какой. Конечно, не можешь, Волков. Но тебе уже шестнадцать, пора совесть заиметь и головой начать думать. Не все ж с Беляковым драться и Разумовского отбивать, чтобы потом по изоляторам сидеть. – Да я ж и думаю, – Олег пожимает плечами. – Пока что думается, что иначе никак. – Беда мне с тобой, – Демидовна вздыхает. Олег ее с восьми лет помнит, только поступил – она уже здесь, уже «беда мне с тобой, беда мне с вами». Тоже ведь могла бы подумать, как следует, взвесить все и оставить детдом. Другим заняться чем-нибудь – старшие пацаны говорили, походы она любит, скалолазание. Но нет, сидит с ними, безвылазно почти сидит. Не уходит. Не бросает. – На выход давай, Волков, хватит меня взглядом сверлить, – отмахивается Демидовна. – Лиза, второго заводи. Олег – уже почти сбежавший – бросается обратно мгновенно, когда видит «второго». Сережа – лохматый, волосы тусклые, глаза погасшие – смотрит строго в пол, когда Елизавета Викторовна – вторая воспиталка – проводит его мимо Олега. Даже сжимается, кажется, чтобы плечом случайно не задеть. – Серый! Демидовна успевает сцапать за плечо широкой ладонью: – Волков, куда! Посидит твой Серый и выйдет, ничего. Не все ж тебе за него отдуваться. – Давайте я вместо него, Антонина Демидовна, пожалуйста, – Олег редко просит кого-то, кроме Сережи, но тут даже не задумывается. – Двойной срок могу. Демидовна закатывает глаза. Лизонька запирает Сережу в изоляторе и присоединяется к спору. Она молоденькая совсем, симпатичная, но складка между темных бровей тревожная, глубокая, давно залегшая. – Волков, директор запретил оставлять вас в изоляторе дольше, чем на двое суток. Ты свои высидел честно, иди, погуляй. Через два дня с Разумовским снова увидитесь. Олег рвется к белеющей угрожающе двери изолятора снова, молча и решительно. Добежать – а дальше неважно. Дверь, наверное, выбить. «В изоляторе страшно, Олеж». – Волков, – Лизонька его буквально собственным телом в коридор выпихивает. – Прекрати этот цирк. Давай, давай. – За что хоть? – спрашивает Олег отчаянно. Лизонька морщится, но не отвечает. «За что» выясняется в спальне. Задира Беляков сидит на своей кровати, утопая в преподнесенных в дар со всей комнаты подушках. Рука в плотном гипсе, уже расписанном подбадривающими матюками. – Волков, – говорит Беляков насмешливо, когда Олег замирает на пороге охотничьим псом, почуявший след. – Лежачих-то не бьют. Я даже защищаться не смогу, где твое благородство? – Подожду, ничего, – отзывается Олег сквозь сжатые зубы. Беляков ухмыляется еще, но уже гораздо бледнее. – Молись там, чтобы рука дольше заживала.***
Олег слоняется до вечера по приюту в надежде найти способ попасть в изолятор. К Сереже. Разбивает тарелку с супом за обедом – не прокатывает. Обеда его лишают – две недели помогать на кухне будешь, Волков! – но для заключения в изолятор это слишком мелко. Профилактическая драка с подпевалой Белякова – Васьком Старцевым – тоже не помогает. Васек извивается ужом, прижатый к полу лишь слегка, орет, а прибежавшая Демидовна только продлевает недели помощи на кухне. Что за внезапное милосердие, когда оно совсем не нужно. За окнами мальчишеской спальни темнеет стремительно – июль, питерские белые ночи уже давно сошли на нет, сменились непроглядной и душной тьмой. Беляков сползает со своей койки лениво, подбирается к мрачно застывшему на подоконнике Олегу, качая сломанную руку. – Я ведь не посмотрю, что у тебя рука, – предупреждает Олег, не глядя. У него в пальцах – розовые соцветия, не сорванные, подобранные под кустом осторожно, все еще пахнущие на всю спальню пронзительно. Розовый невысокий кустарник тянется по стене, пытается заглянуть в окна спальни любопытно. – Вейгела, – говорит Сережа с умным видом. Для Олега загадка, как ему удается сохранять трезвую голову и говорить о каких-то цветах даже с поплывшим взглядом, даже с ярко алеющим от их голодных поцелуев ртом. – Цветет в июле, красиво, да, Олеж? – Разумовский же бешеный, – говорит Беляков с неожиданным сочувствием в голосе. Подходит к подоконнику, перегибается через него в июльскую темную ночь. – Я ему даже не сказал ничего, а он на меня напал. – Совсем ничего не сказал? – прищуривается Олег. Беляков пожимает плечами. Сережина красавица вейгела под окном отгибается от него в сторону с порывом ветра, будто стремясь избежать соприкосновения. – Ну, чет ляпнул, что я, вспомню теперь? – он поворачивает голову к Олегу, глаза сверкают насмешливо. – Знаешь, че про твоего Разумовского воспиталки говорят? Проблемы с контролем. Бешеный. На меня напал, однажды и на тебя нападет, Вол… Беляков давится последним словом – Олег перекидывает его через подоконник – прямо в вейгелу головой – не задумываясь. И держит на весу, пока противник болтает в воздухе руками и ногами, вопит, захлебываясь. Демидовна, уходя со смены, напоминает про то, что в изоляторе по одному сидеть должны, Елизавета, по одному. На то он и изолятор. Но Лизонька выглядит совсем уж уставшей, под глазами залегли глубокие тени, нос заострился. Весь детдом слышит днем, как она ругается в воспитательской на своего жениха по телефону – нет, розы не подходят, у мамы на них аллергия, нет, я совсем не хотела свадьбу сейчас, это твое решение, да, да, дома поговорим. Поэтому ей не до выросших рано детей и их проблем. Поэтому она тащит Олега посреди ночи в изолятор молча, держит за локоть почти больно. – Посидите до утра, – это сквозь зубы, сквозь звон торопливо выуживаемых из кармана ключей. Олег замирает, чтобы не спугнуть. – Разберемся завтра. В изоляторе тепло – почти жарко. Лизонька хлопает дверью за спиной Олега, отрезая от остального детдома, и он оглядывается торопливо, моргает, привыкая к темноте. Сережа – Сереженька – забивается в угол между кроватью и тумбочкой, над ним – недоделанный, криво закрепленный полог из простыни. Олег ползет в этот полог решительно, путается в Сережиных голых ногах, перехватывает бережно выставленные вперед в защитном жесте руки – дрожат. Его бедный, испуганный Сережа. – Серый, Сережка, я тут, это я, – он мажет губами вслепую, куда-то по Сережиному уху. – Пробился к тебе, помнишь, ты как-то говорил, что нам, если сидеть в изоляторе, то только вдвоем, смотри, получилось, Сереженька… Сережа обхватывает его обеими руками, прижимается так крепко, что Олег почти слышит, как его собственные ребра трещат, но терпит. Они сидят на полу, как два дурака, мокрые от пота, в полной темноте, в нелепом, на скорую руку сделанном шалаше из простыни, и Олег шепчет лихорадочно такие глупости, которые никогда при свете дня не сказал бы, наверное.