*
Колония похожа на огромный бетонный блок. На сцепку огромных бетонных блоков, как шахматная доска. Рыжий впервые стоит к ней так близко — не трусливо из окна междугороднего автобуса, а трусливо прямо перед ее каменным лицом. Почему-то становится страшно — страх тянущий и вязкий, похожий на кисель, воспаленно пульсирующий в висках. А ведь он здесь просто как посетитель. Нелегальный. Сильно нелегальный. Мышка-воришка. Сейчас, без пятнадцати шесть, еще, конечно же, полностью светло, но Колония словно поглощает в себя солнце — кажется мрачной, гротескной, растянутой бесконечными квадратами пустоголовых серых стен. Опоясана колючей проволокой, как тюрьма строго режима, где сидят серийные маньяки. Наверное, в какой-то мере так и есть. Рыжий хочет так думать. Отчаянно хочет. Но Джия же не убийца. Она же… она же просто Джия. Тянь — просто Тянь. Оливер — просто Оливер. Из них всех на придурка-маньяка больше похож именно он сам. Рыжий сглатывает соленую из-за сэндвича, который бездумно закинул в рот по дороге сюда, слюну. Глотку всю стягивает, хочется пить. Или захлебнуться. Получился бы достаточно веский повод не заходить в Колонию ни ногой. На секунду он задумывается, что там, наверное, заразные даже стены. И они, скорее всего, никогда не спят, в отличие от стен Психушки. Они там как собаки — всегда настороже. Рыжий не сразу понимает, куда ему идти и где здесь главный вход — в этом отравленном человейнике. Решает, что высоченные металлические ворота, стянутые колючей проволокой, и есть вход, и плетется туда. Твою мать, зачем им столько колючей проволоки? Как будто и вправду маньяков охраняют. Наверное, это просто общее правило. Куда ж без проволоки. У Рыжего она стягивается на горле и не дает уже даже нормально сглотнуть. — Вам чего? — доносится голос откуда-то сбоку, и Рыжий дергается. Охранник в неестественно черной форме подозрительно смотрит на него из-за ворот и машинально тянется рукой к поясу брюк. Если бы Рыжего застрелили у ворот Колонии, ирония была бы нереальная. В какой-то мере — справедливое наказание. Он все-таки нарушает закон. Очень много гребаных законов. — Я… — начинает Рыжий, но замолкает. Он не знает имени того мужика. Еб твою мать. Охранник хмурится еще больше, и лицо его раскалывается на две части межбровной морщиной. Оглядывает Рыжего сверху-вниз, как рентгеном. Заразу ищешь, что ли, скалится про себя Рыжий. — Этот ко мне, — доносится голос, и они оба на него оборачиваются. Рыжий голос почему-то сразу узнает, хотя память на них у него хреновая. Это точно тот мужик из телефона. Выглядит он определенно не так страшно, как привык разговаривать. Обычный темноволосый невысокий дядька, тоже в форме, но другого цвета — темно-зеленого, как болотная тина. — Ко мне же? — спрашивает мужик. — Да, — смелее, чем на самом деле чувствует, отвечает Рыжий. Мужик кивает, что-то коротко говорит охраннику, и громоздкие ворота Колонии грузно открываются. Скрип отпечатывается у Рыжего на барабанных перепонках — один из тех звуков, которые слышатся всего один раз и больше никогда не забываются, вроде плача-крика матери или пистолетного выстрела. Это ситуация тоже из таких. Вряд ли он еще раз когда-либо окажется здесь — и слава богу. Если бог его, конечно, все еще слышит. Мужик машет ему рукой один короткий раз, мол, иди за мной, и Рыжий суетливо семенит следом, как какая-то собачонка. Колония провожает их бетонной дорогой, ведет к бетонным исполинским стенам квадратного блока, железной — разнообразие, блять — двери. Внутри полумрак, пахнет металлом и сыростью, и коридоры ровные и тяжелые, как и в обычной тюрьме. Рыжий был в таком месте всего один раз — в шестнадцать лет. Тогда отец в первый раз пригласил его к себе. В первый и последний. Уколы игл становятся сильнее и интенсивнее, в глотке от них першит, как от мокроты, но откашляться не получается. Все равно не выйдут. Этот поступок отца — добрый десяток из них. Прошло уже больше пяти лет, а второго приглашения так и не было. Он мог бы прийти сам, сотню раз об этом думал, но это ранило бы маму. Она всегда говорила, что папа знает больше. Что если нет, то так надо. У Рыжего нет поводов ей не верить. Мужик заполняет какую-то бумагу на входе, пока Рыжий пристально смотрит ему затылок, стараясь не закашляться от плесневелого запаха, а после снова машет рукой в свою сторону. Когда они входят в еще один коридор, говорит: — Ты же понимаешь, что об этом никто узнать не должен, а, сынок? У него грубый и прокуренный голос, немного осипший — Рыжему не хочется думать, что от крика. Пусть уж лучше от возраста. И совершенно не хочется с ним разговаривать. С одной стороны. С другой — подрывает неистовым желанием узнать, кто этот гребаный Хэ Тянь такой, почему он контачит с Колонией, почему в Колонии вообще есть… такие контакты. — Конечно, — вместо этого отвечает Рыжий. — Я не шучу, пацан. Ты сильно пожалеешь, если хоть куда-то рот раскроешь. — Да понимаю я, — не к месту огрызается Рыжий. — Не тупой. — Ну, — фыркает. — Ты здесь по своей воле. Я бы не сказал, что прям умный. Рыжего дергает от желания спросить: а вы? Но иногда все-таки удается вовремя закрыть рот. Здесь обосраться уж точно нельзя. — Она где сейчас? — спрашивает он. — В приемных камерах, — сухо отвечает мужик. — Тебя как звать-то? — Мо, — машинально произносит Рыжий, специально не называя имени. — Вас? — Ха, смелый какой, — фыркает. — Мы все равно больше никогда не увидимся, если ты и вправду не совсем тупой. Хотя даже если совсем. Роу зови. Разрешаю. Рыжий скрипит челюстями. Будь они в другой обстановке и будь этот мужик не тем, кем является, он бы с радостью высказал ему, кто тут тупой. Хотя ответ в любом случае был бы один и тот же. Потому что Рыжий, очевидно, идиот. Самый конченый из всех. Просто в, мать ее, десятку. — Ты поаккуратней с ней, — тихо говорит Роу. — Они все такие сейчас. Сам понимаешь. — Какие? Роу замолкает на пару мгновений, останавливается прямо перед заворотом за угол. — Несчастные, — говорит, глядя в глаза, и небрежно указывает пальцем путь. Рыжий разрывает этот болезненный-сука-непонятный зрительный контакт и заворачивает за угол. И, когда замечает ее, колючая проволока на шее стягивается еще больше. Дыхание сбивается, и страх — не новый, а самый настоящий старый — скручивает изнутри кишки. Течет в висках, пульсирует в желудке, и Рыжему хочется отвести взгляд. Джия сидит на раскладушке, вжавшись в угол. Совсем одна, похожая на подбитого выстрелом олененка. На гребаного Бэмби, только-только потерявшего мать. Ее камера такая же пустая, как и все приемные: внутри только раковина, раскладушка и пустая полка ненормально высоко, почти под потолком — то ли для самых отцензуренных книг, то ли для того, чтобы повеситься. Рыжему когда-то говорили, что сами клетки в Колонии больше похожи на палаты Психушки, а вот приемные камеры — на самые настоящие спецприемники. И что в приемных держат очень долго — чтобы они понимали, куда попали. В какое беспросветное, темное одиночество. Джия дергается от звука шагов, вздергивает суетливый взгляд. — Шань? — хрипит. Рыжий не находит слов, чтобы ответить. — Я вас оставлю, — говорит Роу. — У вас минут пять, — и, открывая камеру, уходит. Первый шаг дается тяжело, как будто в голени вставлены без наркоза металлические тяжелые штыри, но спустя мгновенье Джия дергается, подскакивает, как испугавшаяся шума кошка, и влетает в него. Сжимает руками ткань футболки на спине, тычется носом куда-то в грудь, и пальцы у нее ужасно холодные. Даже оледеневшие. Она стоит босиком на металлическом полу камеры, и Рыжий замечает это только после того, как усаживает ее обратно на кровать и присаживается рядом, чуть поодаль, но все еще близко. Она выглядит побитой. Не физически. Подстреленной изнутри. Кровотечение у нее тоже внутреннее. — Боже, — вымученно улыбается Джия, глядя в глаза. — Как… как тебе удалось? — Это неважно, — отмахивается Рыжий. — Ты как? Это, на самом деле, важно. Это охренеть как важно. Просто не сейчас и не для нее. Джия молчит. Сглатывает. И глаза у нее тоже — как у олененка. — Тебя не обижают? — глупо спрашивает Рыжий. — Что тут происходит? — Нет, все… все нормально. Ее губы дрожат, и руки дрожат, и ее всю-всю берет дрожью — такой липкой и электрической, что Рыжий сам чувствует разряды в своем теле. Возможно, его самого просто начинает потряхивать, и приходится изо всех сил напрягать конечности, чтобы не выдать себя. Нельзя показать ей, что ему тоже страшно. А ему страшно до ужаса, пусть и нечего бояться. У него через пять минут — чистый вечерний воздух, через несколько часов — пламенем горящий закат. А у нее раскладушка, раковина и полка-виселица. — Шань, — хрипло говорит она. — Тебе не стоило так рисковать. — Я не рискую. — Ну как же, — нервно усмехается. — Мы… — уводит Рыжий взгляд. — Цзянь расстроен. И Чжань. Они скучают по тебе. Он понятия не имеет, зачем ей эта информация — в этот момент даже не задумывается, что делает ей еще хуже, еще больнее. Достреливает ее, но не смертельно — чтобы мучилась, еще долго мучилась. Внезапно взгляд врезается в эту ненормально высоко посаженную полку. Пожалуй, если наловчиться — на ней действительно можно вздернуться. Потолки тут тоже высокие. А стены тихие. Молчаливо ждущие. — Я знаю, — тоскливо кивает Джия. — Цзянь… Цзянь пытался сделать все, но… знаешь. Шань, только не говори никому, пожалуйста, никому не говори, но… он даже рассказывал мне, что сказать, что сделать, чтобы... как будто мне лучше. Ну. Насколько это возможно. Как обмануть. Чтобы только не сюда, но… — Но? — вырывается слишком резко, не давая ей паузы. — Но она… она… — голос ее сипнет и садится. — Она всегда говорила мне, что мы не должны бояться. Должны стоять на своем. И ждать. Что когда-нибудь мир примет это. И что мы не больны, и я… и чтобы я не притворялась. Никогда не притворялась. Не обманывала, и себя чтоб не обманывала, и ее, хотя ее не обманешь… но теперь я не знаю. Рыжий не совсем ее понимает. Или понимает, но недостаточно. Он просто знает: это что-то, и это больно. И этого хватает. Джия сжимает свои плечи хрупкими пальцами с отслаивающимися и поломанными ногтями, сжимает крепко и до боли — под подушечками появляются белые отметины вдавленной кожи. Рыжему хочется обнять ее. Поддаться безмозглому порыву и просто по-человечески обнять ее — как она по-человечески и чисто ему улыбалась. Но он не двигается. Украдкой смотрит ей в лицо. — Я больна, Шань? — вдруг спрашивает она и поднимает взгляд точно ему в лицо. Рыжего отшатывает, он просто вовремя успевает себя остановить и выдержать ее взгляд. Тратит на это всю свою энергию, на мысли и тем более слова не остается ничего, и по итогу он просто глупо смотрит ей прямо в глаза. Слабым и подбитым взглядом. Любой из его ответов — и «да», и «нет» — не будет смертельным. Просто продолжит расстреливать ее изнутри. — Может, — на изломе продолжает она. — Я действительно больна? Может, она была не права, и это все болезнь, и мы с ней… мы с ней больны. И неправильны, и с нами правильно поступили. Рыжий только сейчас понимает, насколько она нездорова — не в плане своей болезни, а в общем. Как ее колотит, как она тараторит, путается в мыслях, сжимает себе плечи все больнее и больнее. Как она смотрит — и совсем, совсем не улыбается больше. Ее губы, искусанные и высохшие, кривятся и сжимаются в тонкую полоску, на грани молчаливой беззвучной истерики. Рыжий изо всех сил заставляет себя концентрироваться на ее словах, но по итогу собирает мозаику в хаотичном порядке. Только сейчас понимает, что она, наверное, под чем-то. И это что-то и есть Колония. Это что-то. Это больно. Ей больно. — Она, — глупо и хрипло говорит Рыжий, — так не считала. Выстрел приходится точно в цель. Куда-то в ногу. Может, в руку. Может, в ее продавленное своими же пальцами плечо. Джия застывает в этой позе, дрожит и молчит какое-то время. Он не смог и не сможет ее добить, чтобы она не мучилась. Ее добьет только Колония — однажды, резко и громко, и стены проснутся. — Да, — выдыхает Джия. — Знаешь, Шань. Я бы хотела, чтобы меня вылечили. Чтобы это и вправду оказалось болезнью. Но не потому, что я не могу принять. Я просто, — она поднимает на него взгляд, — не хочу больше. К горлу подступает то ли крик, то ли ком, и Рыжий это что-то насильно сглатывает. Он чувствует жжение в уголках глаз — отвратительно внезапно подступающие слезы. Ему ее жалко, и это все. Это все. Конечная. Он не хочет видеть ее здесь, не хочет видеть ее в Психушке. Она не должна. И ей нельзя. Он не хочет знать, что Колония ее доломает — добьет, как олененка, и заберет на мясо. И это неправильно. Это так-так-так неправильно. — Ты меня понимаешь, Шань? — спрашивает Джия. На секунду становится смешно. Он не понимает себя, но ее — почему-то да. Почему-то он внезапно и резко, как разряд молнии, понимает ее всей своей кожей, всеми иглами, поездами. Он не знает, почему так сложилось: что и когда Психушка в нем сломала, почему это место развернуло его на сто восемьдесят и как повернуться обратно на триста шестьдесят. Он мысленно говорит себе: только она, только она. Больше никто. Дело не в них. Дело только в ней. Только в ней одной. — Понимаю, — севшим голосом отвечает. И она улыбается. После паузы, замерев и, кажется, расслабив хватку пальцев на своих плечах. Она улыбается — чистая, настоящая, живая. Улыбается по-человечески. Искренне. Улыбается ему с кровью, которую больше не может сдерживать высохшая кожа губ. И Рыжего прошибает. Ломает и собирает. Твою мать. Твою мать. Блять. — Спасибо, — кивает она. — Спасибо, Шань. Колючие ворота Колонии закрываются за ним с оглушительным скрипом, и голова проясняется то ли от воздуха, то ли потому, что это место его все-таки отпустило. Рыжий выдыхает. Он понятия не имеет, как оказался на улице — не помнит всего этого пути и какие пару слов ему сказал Роу на прощание. Произносит тихо: — Блять, — себе же под нос, шепотом. Оглядывает улицу. По парковке Колонии растыканы, как иголки на карте, внедорожники, а вечер теплый и сухой — оказывается, сейчас нет еще и половины седьмого. У них было всего пять минут, за которые Рыжий успел сказать пять слов. Наверное, ей это было нужно. Чтобы просто кто-то выслушал, выстрелил и ушел. Он надеется, что ей это было нужно. Пускай это просто что-то. Пускай это и больно.*
Тяня нет в палате, и это — к лучшему. Почему-то становится тошно смотреть ему в глаза. Не потому, кем тот является, и это — к худшему. Это очень плохо, это гремит колесами, гудит трубами, расшатывает все стены его нервной системы. Наверное, стоит сказать Тяню спасибо. Он не наебал. Помог. Зачем-то. Потому что он психопат и ненормальный, потому что он… кто-то. Но Тяня нет в палате. Лучше бы никогда и не было. Рыжий ловит ненормальное чувство, мгновенный порыв — пойти рассказать Цзяню, что с Джией все... как-то. Что-то. С чем-то. Что она просто жива, и все еще может улыбаться, и все еще в сознании, все еще его узнает. Ее не пока что не тронуло. Но вовремя одумывается, что никто — особенно врач Психушки — ни в коем случае не должен знать об этом. Даже Цзянь. Нет, тем более Цзянь. Он находит себя в палате у Оливера раньше, чем осознает. Может, и не осознает. Мальчишка выглядит лучше, чем было. И говорит. Говорит неуверенно, опасаясь вкинуть лишнее слово. Рыжий спрашивает, как он, как себя чувствует. И Оливер — этот черноволосый мальчишка Олли — с каждым словом становится все смелее, говорит четче, и под конец их почти одностороннего разговора улыбается. По грудной клетке Рыжего бьют сраным молотом, как по наковальне. Оливер не знает про Джию. Он не должен знать. Ему не расскажешь. И внезапно оказывается, что Рыжий остается с этой большой и страшной тайной наедине. Ее разделяет с ним только гребаный Тянь. Твою мать. Какой же он конченый. Какой же он, мать его, психопат. Рыжий искренне не знает, кому из них двоих больше подходит это определение.*
— Эй, Земля вызывает Шаня. Что-то не так? Рыжий очухивается, когда Сюин начинает щелкать перед его лицом пальцами. Замечает, что у нее на указательном миниатюрное колечко с сердечком в самом центре. Оно странное — с каким-то желтоватым отливом, как будто должно светиться в темноте. Рыжий, наверное, тоже выглядит максимально странно, будто еще секунда — и тоже засветится. Или сгорит. — Да, — говорит он. — Ну, то есть нет. Все норм. Задумался просто. — Или пиво в голову ударило? — она улыбается и салютует ему стаканом. — Может быть. Рыжий тяжело выдыхает и собирает все свои внутренности в одну кучу, сгребает руками и кишки, и кости, и мозги в одно большое месиво. Пару раз моргает и обводит глазами бар. Их с Лысым любимая «Лисица» сегодня как никогда оживленная — вечер пятницы-развратницы, все дела. Собственное дыхание перерубается чьим-то смехом сзади, звоном бокалов сбоку и озадаченным лицом Сюин спереди. — Ты же, ну, — говорит она, — ты можешь мне сказать, если что-то не так. — Да все так, — скрывая раздражение, кидает он в ответ. — Просто… душно здесь. Ему внезапно хочется рассказать Сюин о пиздеце, который происходит. Про Джию, Тяня, Колонию. Только он, во-первых, не может, а во-вторых уже не дано. Даже если бы мог заикнуться, хоть на секунду раскрыть пасть — точно не Сюин. Даже не Лысый. А значит, что вообще никто. Кажется, даже не он сам. Иронично, но обсудить все это он может реально только с Тянем. Но лучше вскрыть себе горло. Тупым ножом и очень-очень медленно. — Выйдем покурить тогда, может? — мягко улыбается Сюин. — Ты куришь? — хмурится. — Ну, вообще нет. Но иногда хочется. Как сейчас. Рыжий никто, чтобы говорить ей, что курить не стоит. Этими безуспешными лицемерными попытками всегда занимался его отец: Шань, запомни, никогда не бери в руки эту дрянь, а сейчас подай мне мою зажигалку. Ему на самом-то деле абсолютно все равно, курит ли Сюин. Даже если ей и ее здоровью это вряд ли идет. — Пошли, — кивает он и, допивая пиво, встает из-за стола. Улица встречает их полупрозрачным из-за света города куполом ночного неба. Оно здесь всегда выглядит неестественно, ненатурально, будто картинка в очень хорошем качестве. Исполосованное огнями башен, мигающими точками самолетов, а где-то за слоем пыли и искусственного света, наверное, скрываются звезды. Рыжий знает только Большую Медведицу. Не в названиях дело. Он подкуривает сигарету и только с первой затяжкой понимает, что пиво действительно ударило в голову. Тело становится грузным, мутным, а в голове потрескивает, как костер, медленно нарастающая тяжелая боль. Боль легкого алкогольного опьянения, когда варианта два: или нажраться в говно, или пойти и лечь спать прямо сейчас. Сюин тоже закуривает и сразу закашливается, пытаясь это скрыть. — Ты это, — щурясь от дыма, тянет Рыжий, — не начинай лучше. Пожалеешь. — Да ладно, — смущенно улыбается. — Так все курильщики говорят? — Наверное. Она мнется на месте, пару секунд нетерпеливо смотрит ему в профиль, и Рыжий замечает это краем стремительно плывущего от никотина и алкоголя зрения. Поворачиваться не хочется. И говорить не особо. Просто хочется помолчать и посмотреть на небо, выискивая на нем невидимые звезды, путая их с огнями самолетов. Люди не умеют молчать. Рыжий давно заметил. Им всем — и маме, и Лысому, и Сюин — нужно о чем-то говорить. Молчание и паузы расцениваются как неловкость, берутся на прицел и жестоко расстреливаются бестолковыми разговорами, не имеющими начала и конца. А Рыжему иногда хочется просто помолчать не в одиночестве. Хочется побыть одиноким рядом с кем-то. — Слушай, — вдруг говорит Сюин. — Я хотела штуку одну попробовать всегда. — Какую? — Затянись и медленно выдохни дым. Рыжий хмурится еще сильнее, окончательно доламывая и так неровный изгиб бровей, незаметно жмет плечами. Может, хочет глянуть, как долго нужно дым во рту держать. Или что-нибудь еще. Затягивается и, задерживая дыхание на пару секунд, чтобы глотку пожгло, начинает медленно выпускать из едва приоткрытых губ. А Сюин вдруг его целует. Встает на носочки, прикасается — неаккуратно, нервно и робко — к его губам, быстро затягиваясь выдыхаемым им дымным воздухом. Рыжий на секунду давится то ли слюной, то ли куревом и машинально отворачивается, краем глаза видя, как Сюин выпускает остатки его дыма через смущенную полуулыбку. — Прости, — вдруг говорит она. — Просто… в фильме видела. Ну. Знаешь… — Да все нормально, — отвечает Рыжий. Старается улыбнуться. Надеется, что вышло не очень похоже на гримасу. Не то чтобы он так на самом деле думает. Ему не очень-то нормально. У нее теплые и увлажненные бальзамом губы, и после них остается сладкий кокосовый прикус. Рыжему почему-то кажется, что он мятный. Она сама вся мятная — нежная и светлая, хотя по десять часов бегает на ногах и таскает тяжелую уборочную тележку туда-сюда. Как белые розы в мятно-голубой пышной упаковке. Сюин мягко улыбается, заговорщицки на него смотрит. И Рыжему так тепло, хотя вечер прохладный. — Слушай, — говорит она. — Может, ко мне зайдем? Мне бы кошку покормить. Ее зовут Фиалка. Я после работы не успела, она там изголодалась уже. Рыжий нервно на нее смотрит, замечая, что все еще держит недокуренную и дотлевающую сигарету в отведенной в сторону руке. Наверное, к этому все шло, об этом ему Лысый талдычил без остановки — что Сюин на него запала, а он, такой придурок, не может ей нормальной ответной реакции дать. Ай-яй-яй, Рыж, ты там совсем в своей Психушке опсихопатился, такую девчонку упустишь! Наверное, к этому все шло. И, наверное, это самое логичное, что случалось в его жизни за последнее время. Чтобы они, выпив несколько стаканов пива и пропустив этот недопоцелуй, пошли под самую ночь кормить несчастную Фиалку. Изголодалась, бедная. Рыжий уверен, что Фиалка наверняка спит себе спокойным крепким сном где-то на подоконнике и в ус не дует, где шляется ее хозяйка. Наверное, к этому все шло. А если шло — наверное, надо идти следом. — Давай, — неловко кивает Рыжий и тушит сигарету. Сюин улыбается и, театрально беря его под руку, ведет за собой. Твою мать. Рыжий неуклюже плетется за ней, чувствуя тепло ее тела даже сквозь одежду — и легкий-легкий фруктовый запах. Он чувствуется всегда, когда она проходит мимо в Психушке, и на пару секунд даже заглушает противную вонь антисептика и хлорки. Но сейчас Рыжему он кажется не таким приятным. Сейчас сердце почему-то подходит к глотке вместе с тошнотой. Сюин по пути рассказывает что-то бестолковое и незначительное, а он понятия не имеет, что и как стоит делать — как бы Лысый его ни хуесосил и ни стебал, опыта у него так и не появилось. Не до этого было. Совсем не до девчонок и прочих дел, на которые начала намекать мама своими «серьезными разговорами» еще лет в четырнадцать. Когда ты каждый месяц мотаешься по новым работам, впахиваешь все время в учебу и в попытки разгрести дерьмо в голове — не то чтобы фора оказывается большой. Та парочка беспонтовых мокрых поцелуев, где сначала языка слишком мало, а потом слишком много, и зубы резко и неумело врезаются в зубы, и хрен пойми вообще что делать, когда все почему-то совсем не как в фильмах или порнухе, не в счет. Рыжий их обеих, тем не менее, помнит. Красная поволока на их щеках, когда поцелуй заканчивается, и свое собственное желание убежать, поджав хвост, несмотря на то, что тело на физиологическом уровне вроде реагирует как надо. Как в фильмах. Как в порнухе. Ему, пожалуй, чисто по-пацански должно быть стыдно, но Рыжему чисто по-человечески похер. Но, наверное, к этому все пришло само. И вот он. Идет. Вместе с ней. Твою ж мать. Они заходят в квартиру — благо первый этаж, не пришлось мучиться с молчанием в лифте — с обоюдным напряжением, и Рыжий успевает лишь почувствовать ионизированный запах освежителя воздуха и краем глаза заметить выходящую в коридор, собственно, Фиалку, когда Сюин делает все сама. Несколько неловко, но настойчиво вжимает его в стену, хватая за края рубашки, и целует. Глубоко и смазанно, застывая на носочках. Но почему-то не мокро. Рыжему машинально хочется оттолкнуть или увернуться, совсем как в драках при нападении, но он, к счастью, успевает себя остановить. Они замирают в такой позе на несколько секунд, пока до него все-таки не доходит. И он отвечает — склоняет голову, неловко кладет руку ей на плечо и целует в ответ. К этому все шло. Как бы внутренности ни скручивало от волнения, и нервозности, и хрен пойми чего еще. Они вдвоем к этому пришли, и все — для всех, кроме него самого — было абсолютно очевидно. Они месяц ходили в бар то вдвоем, то с Лысым, и он месяц ловил ее косые мягкие взгляды. Все логично и правильно до одури. Рыжий зажмуривает глаза, нашаривает в темноте ее хрупкие плечи и сжимает их ладонями, не слыша за стуком собственного сердца в ушах, как вопросительно мяукает на них Фиалка. Сюин теплая. Не жаркая и не холодная — почему-то кажется, что от нее идет идеальная температура, как в камере сенсорной депривации. Рыжий отвечает на поцелуй так, как может, контролируя свои руки, чтобы не наделать лишнего, чувствуя ее рваное дыхание, а она вжимается в его тело, сжимает пальцы на рубашке все сильнее и сильнее. Языка немного и немало. Зубы не клацают о зубы. И она такая теплая. Такая хрупкая и нежная. От нее едва пахнет сигаретами и сладким фруктовым шлейфом. Она вдруг отрывается от его рта, переводит губы коротко куда-то на шею, и острый укол сладкой тянущей боли, и Рыжий едва успевает запустить руку ей в мягкие рассыпчатые волосы, как идеально правильный поцелуй возвращается, и он снова целует — конечно же — в ответ. И она такая… нормальная. Совсем от него самого отличается. Она совсем не похожа на Рыжего — она выточенная, мягкая, аккуратная, она говорит то, что нужно, и делает то, что правильно. Она правильно целуется, она касается его в правильных мерах настойчиво и нежно, она вся нежная, и блузка на ее плечах под его пальцами почему-то сладко хрустит, как голубоватая упаковка букета белых роз. Она прямо сейчас меняет его, и впервые ему так мягко и комфортно — они вместе невыносимо, тошнотворно правильные. Идеально вписывающиеся друг друга всеми своими неидеальностями, подходящие как влитые, пусть и совершенно разные. Они — несмотря на Рыжего — нормальные. Она целуется нормально и правильно, он правильно и нормально целует ее в ответ, контролируя положение рук. Они здесь, за пределами Психушки, так отчаянно подходят друг к другу. К этому все шло. Так и бывает, так и должно было быть. Сюин тяжело дышит ему прямо в рот, вжимается всем своим до невозможности теплым мягким телом, упирает ладони куда-то ему в шею и лицо. Держит его лицо в своих руках и целует, целует. Рядом с ней тревожно и спокойно, правильно. И пахнет фруктами. И его собственное тело реагирует правильно — возбуждение слабо приливает к низу живота, скребется где-то в районе тазовых костей. Фиалка мяукает еще раз, а Рыжий сглатывает стучащее сердце и жмурится сильнее. И внезапно видит его лицо за границей закрытых век. Его острое лицо. Острые скулы, острые срезы ресниц. Острый изгиб пульсирующей жизнью вены у виска. Просто видит его лицо. Он улыбается ему там, из тьмы сознания, мягкой полосой острых губ, склоненной в одну сторону — правую. Одним краешком улыбки. И смотрит глазами-выстрелами, глазами-металлом, смотрит так, будто ничего и не хотел сказать. И молчит. Абсолютно и беспросветно молчит. Всего на секунду — одну и единственную — вдруг почти физически чувствуется, как откликается его хвойный запах леса у Рыжего во рту. — Ай! — вскрикивает Сюин и чуть ли не отскакивает от него. Рыжий широко раскрывает глаза, пытается всмотреться в ее лицо в темноте квартиры. — Ты… все хорошо, просто ты, ай… укусил меня. Ничего, все хорошо. Она нервно смеется, и Рыжий видит очертания ее руки у лица — указательный, кажется, палец утыкается подушечкой в нижнюю губу, проверяя, есть ли кровь. И только сейчас вкусовые рецепторы распознают знакомый донельзя железный привкус. И пространство начинает давить. И Фиалка снова мяукает. — Бля, — рвано выдыхает Рыжий. — Бля, прости, я… — Не-не, все хорошо, — усмехается она в темноте. — Ты… — Я пойду, — нервно говорит он и нашаривает дверную ручку. — Прости, мне пора. Он вылетает из ее квартиры, практически не слыша, как она, оглушенная, что-то кричит ему вслед. Наверное, что все хорошо, и что ей не больно, и что ничего страшного. Это правда — нет ничего страшного в том, чтобы прокусить губу. Такое случается. Страсть бывает разной. Совершенно ничего страшного. Но Рыжий вылетает из подъезда, заворачивает за угол и истерически нашаривает в кармане пачку сигарет. Руки дрожат, и прикурить невыносимо сложно, и его автоматически начинает тошнить — как и всегда, когда происходит какое-то собачье говно. А это определенно собачье говно. Это страшное, кричащее, разрывающееся, как граната, дерьмо. Это теракт на железнодорожных путях его головы. Все составы в мясо. Когда вторая сигарета догорает до фильтра, его начинает тошнить еще сильнее, и уже невозможно понять — от страха или от никотина. Или от всего и сразу, от всего, что только что произошло. От картинки лица этого психопата, этого мудака прямо перед глазами, от железного привкуса крови Сюин на острие языка. От того, что он прокусил ей губу, чтобы не видеть его перед глазами. Это нормально. Это… бывает. Всякое бывает. Это просто сильный, сильнейший стресс — конечно, он же, блять, нарушил закон, приплелся в Колонию, увидел такую Джию. Он не сказал ему спасибо, хотя это «спасибо» стоило бы сказать кулаком по морде. Он просто слишком много думает. Слишком закопался в Психушке. Она просто крепко схватила его и не отпускает. Она сделала с ним что-то, и это больно. Стрессово. Выдох выходит холодным и отдается мурашками по позвоночнику. Твою мать. Насколько же сильно Психушка въелась в его голову, что произошло это. Смешно, просто идиотски смешно. Не страшно, нет, нет, просто смешно. Глупость. Обманка сознания. Ничего страшного. Это просто бред, как когда снится человек, с которым ты много общаешься или о котором много думаешь. А Рыжий с ним, с этим психопатищем, общается плохо, односторонне, но много — весь месяц, почти каждый день. Рыжий много о нем думает, даже когда не видит. Блять. Блять. Блять. Повторяет про себя: мне просто нужен выходной. Да, просто выходной. Прямо послезавтра. Без работы, беготни. Просто один полноценный день, который он проведет с мамой — как раз будет воскресенье — и за который не допустит ни одной мысли о долбаной Психушке, Тяне, Джие и о ком-либо или чем-либо еще. Так и сделает. А пока что — ничего страшного. Только бы с Сюин еще объясниться. Твою мать. Гребаная Фиалка. Рыжий тушит сигарету мордой о мусорку и поднимает взгляд в холодеющее ночное небо. Звезд совсем не видно, а молчание внезапно становится слишком одиноким.