*
Он крутит в голове одну и ту же мысль. Мысль эта раз за разом приводит его в какую-то пизду. Сначала он понимает, что абсолютно по-идиотски в моменте ее проигнорировал. Был слишком занят тем, чтобы уложить тупоголового мудака обратно на кровать. Просто чтобы тот не расшиб себе башку в свободном падении. Просто чтобы не пришлось в пятый раз мыть пол. Просто. Разве никогда не бывает просто? Потом он думает, что это очередная тупая шуточка. В этот раз еще и обдолбанная колесами. Бессмысленная и вкинутая между дел фраза, на которую только забить и забыть. Этот психопат наговорил за все их — господи — время столько говна, что можно действительно собрать несколько томов. Затем он осознает, что это ни черта не так. Что Тянь говорил ему вполне серьезно. С гадкой ухмылкой, но серьезно. Он, ей-богу, не помнит, сколько времени прошло. Помнит, что Тянь появился через месяц после начала его работы в Психушке, но когда точно — видимо, его мозг воспринял эту информацию как травматическую и навсегда заколотил ее внутри сознания. Месяц? Месяц и неделя? Вроде того. Месяц и неделя абсолютного и беспросветного хаоса. Месяца и недели — или вроде того — оказалось достаточно, чтобы научиться. Чтобы понять, вызубрить. Когда Тянь серьезный, но придурочно. Когда Тянь придурок, но серьезный. Когда Тянь придурок-придурок и те самые полтора сраных момента, когда он просто серьезный. Парочка — где ему плохо. Парочка — где он невменяем. Тройка-четверка — где от его взгляда хочется вырезать себе глаза кухонным ножом. Сотня, тысяча — где он бесстыдно сталкивает Рыжего с рельс и заставляет сомневаться в собственной вменяемости. Рыжий осознает, что это был серьезно-придурочный момент. Фраза, вкинутая мимо ушей. Рыжий уверен, что этот мудак в равной степени надеялся на то, что Рыжий за нее зацепится, и на то, что он вообще ее не заметит. Рыжий и не заметил. Пока не зацепился. Она гуляет у него по башке, как пыльный сквозняк. Я не гей, малыш Мо. Рыжий сходит с ума. Он думает об этом слишком много. Он сходит с ума. Он не понимает ничего. Не понимает, зачем Тяню вообще надо было это сказать. Почему он это сказал. Что это значит. Если это правда, то почему он в Психушке? Если это неправда, то нахрена он использовал свою серьезно-придурочную, а не придурочно-серьезную или придурочно-придурочную манеру. Рожу. Тон голоса. Срезы его сраных голосовых связок. Если он пошутил, то что смешного? Нихрена. Если он не шутил, то какого черта? Никакого. Если Рыжий вменяем, то почему он об этом думает? Если невменяем, то что ему с этим делать? Юи что-то говорит — все еще в хорошем настроении после подкола с засосами — и ставит перед ним тарелку с пирогом с капустой. Желудок скручивает то ли от голода, то ли от неоправданной тошноты, и Рыжий понимает, что уже обед. Не помнит, как прошел завтрак. Что он вообще ел на завтрак. Ел ли вообще. Омлет, вспоминает. Я ел омлет. Он был жидковатый и бесформенный, прям как я. Пирог немного его заземляет. Рыжий устало оглядывает их маленькую кухню, завешенный тонной стикеров-напоминалок — некоторым уже по году — холодильник, вытянутую статуэтку кота на полке. Разноцветные полотенца. Как солнечный свет красиво падает на плиту, где в противни стоит только что испеченный пирог, и как мягко пар от него бликует в лучах. Юи сидит рядом, вытягивает руку с пультом, чтобы сделать телек громче. Это, кажется, впервые, когда Рыжий действительно фокусируется на происходящем на экране. Диктор речитативом выдает информацию о вчерашней акции протеста, по результатам которой задержано было около двадцати человек. Сообщает, что в скором времени их канал собирается взять комплексное интервью у коллегии каких-то врачей с заумными именами и должностями. Эфир, посвященный педикам. Потрясающе. Диктор говорит и говорит — что-то о накале страстей, как и без того разрозненные мнения становятся еще более хаотичными, как многие представители медицинского сообщества внезапно начинают вытаскивать бошки из песка и высказываться о неоднозначности ситуации. А еще Рыжий замечает, что репортаж больше не сопровождается кадрами жестких задержаний. И это страшно. — Ох, — напряженно вздыхает Юи. — Как-то все катится куда-то не туда. Что у вас в клинике творится, милый? Да там пиздец, мам, хочется сказать Рыжему. Беспросветный и — прости, мам, за мат — ебаный пиздец. Но ирония в том, что жизнь в Психушке для Рыжего центрирована и сосредоточена в одной конкретной точке. В одной конкретной палате. По бокам от центра еще две — пустая, в которую он не заходил давно, и с Оливером, куда он заглядывает исподтишка, каждый раз до тахикардии боясь увидеть постель пустой. Остальная Психушка… остается Психушкой. Он замечает, что пациентов стало больше, по засранным полам коридоров. По тому, насколько чаще нужно теперь убирать туалеты. По тому, как быстро кончаются любые средства для уборки. — Ну… нормально вроде, — пожимает плечами Рыжий в ответ. — И что, эти митинги на вас никак не отражаются? Да отражаются, мам, конечно, только мне как-то похуй. Было. — Ну, не то чтобы там прям аншлаг. Просто больше стало. Он замечает, что игнорирует любые определения, и делает это осознанно. И это бесит еще сильнее. Но факт прост — Рыжий больше не знает, кто они. Пациенты? Слишком гуманно для происходящего. Клиенты? Ага, в очереди к дьяволу. Постояльцы? Надолго все равно не задерживаются. Психи? Педики-хуесосы и лесбухи-пиздолизки? Рыжий непроизвольно морщится. Это психушечный сленг, которого он удачно избегал. Просто не шатался рядом с санитарами, медбратьями и врачами, которые не Цзянь и Чжань. Но он знает, как они их называют. Всеми самыми красочными и никогда — людьми. Внутренний голос шипит: а ты — не они? У этой фразы два смысла. Оба из них бьют его по печени. — Ну да, — Юи коротко кивает. — Я слышала, что их многих сразу увозят сразу в эту вашу… тюрьму. Многие ваш пункт просто минуют. Она грустно улыбается. Потому что, помимо материнского, у нее есть инстинкт человеческий. Относиться ко всем так, будто не последует ножа в спину и никто лезвием по горлу не полоснет. Помогать. Быть рядом. Сочувствовать, даже если это не имеет никакого смысла. Это просто она. Рыжий удивляется, как у нее мог родиться он. Хотя, в конце концов, может, не настолько они и разные. Просто он знает, что нож окажется меж лопаток. — Мам, — тихо выдавливает Рыжий, как будто боится. — М? Мысль ощущается как замах. Слова — как удар. Он пристально смотрит матери в лицо. — Ты правда считаешь, что они больные? Сказать оказывается тяжелее, чем думать об этом весь день. Всю неделю, месяц или сколько он там уже ковыляет по этой кривой дороге. Потому что в конечном итоге в этой мысли концентрируется все остальное — и Джия, и срезы его лица, и хвоя, и плесневелая плитка в туалете, и его глаза, и бедный мальчишка Олли, и его слова, и его… его… Рыжий смотрит Юи в лицо и больше даже не ждет ответа. В ее подломанных бровях, поджатых губах и неуверенном взгляде он видит себя. — Я не знаю, солнце, — как будто сдаваясь, выдыхает она. — Я же не врач. Наверное, на все должны быть причины. И на это тоже. Да и кто я такая, чтобы не верить врачам? Просто… вряд ли все это, — она неопределенно машет рукой на экран, где на кадрах с площади раскиданы бутылки, листовки и где-то все еще видна кровь, — поможет. Рыжий молча кивает. И все становится еще хуже.*
Тянь не гей, думает он, когда Лысый сбоку травит какую-то абсолютную чушь — что-то про фильмы или теории заговоров. Рыжий не особо вдупляет, как они вдвоем оказываются в этом блядушнике. Музыка слишком громкая, свет слишком тусклый и неоновый, бухло слишком дешевое и люди вокруг слишком веселые. Это не «Лисица», где они постоянно ошиваются вдвоем, и слава богу. Возможно, именно это ему сейчас и надо. Два часа назад он пишет Лысому, чтобы тот сгребался в кучу. Через полчаса они уже топают куда-то, а по итогу оказываются здесь, и Рыжему жарко просто как в аду, клонит в сон и одновременно двигаться, слушать Лысого и попросить его заткнуться. Возможно, мельком думает он, первое пиво было димедрольным. Возможно, поэтому он закидывается сейчас всем, что бесконечно заказывает Лысый, дешевым и крепким, сладким и вязким. Тянь не гей, блять, думает Рыжий, когда Лысый трясет его за плечо. — Слыш, Рыж, так че у вас там с Сюин? — выдыхает он ему пьяненьким голосом куда-то в шею, наклоняясь близко, чтобы голос не заглушала музыка блядушника. От этого по основанию плеч вдруг почему-то бегут мурашки. — Забей, — отвечает Рыжий. — Ничего не будет. — Да ну еба-а-а-ть. Лысый упирается носом в его шею, и на месте прикосновения почему-то становится мокро, и Рыжий понимает, что тот, наверное, скользнул губами, влажными от какого-то-там-по-счету мешалова. Лысый вдруг хрипло смеется, и вибрация от его смеха прожигает по позвоночнику, и Рыжий чувствует себя мокро. Ему жарко. На границе с «плохо». Возможно, он просто бухой в говнину. Или не возможно, а сто сраных процентов. — Ты, бля, дубина, Рыж, знаешь, — с каким-то истерическим полусмехом тянет Лысый. — Она такая, ну. Ебать невежливо, конечно, но прям, ну. Ну соска. Не? Рыжий бы ответил — грубо, с матом, с шипением. Что-то вроде: а тебе лишь бы пососать, да? Но ему так отвратительно жарко, что слова тают на кончике языка, смешиваются со вкусом чего-то мятного, и он косится на зеленую жижу у себя в стакане. Это мохито. Ебаное мохито? Мята вкусом похожа на хвою. Его, кажется, тошнит. — Ага, — выдыхает Рыжий, откидывая голову на потрепанную мягкую спинку дивана. — Соска. — Рыж, — снова в шею, сука. — Я долго ждал, что ты сам заметишь, но ты ебанически слепой. Справа по курсу. Рыжий туманно переводит взгляд. За соседним столиком девчонка жадно смотрит на него — или на них — пьяными глазами. Напротив нее еще парочка людей и парень, который смотрит такими же пьяными на нее. Девчонка красивая, с темным потрепанным каре, в обтягивающих кожаных штанах. Она выглядит размыто и нечетко, или это Рыжий так видит, или — нет, правда, ебаное мохито? — Она на тебя долго смотрит, — смеется Лысый. — Хош ход конем? — Ход кем? — Конем, — скалится Лысый. И потом что-то происходит. Лысый встает, отлипает от его плеча-шеи-тела и идет к столику этой компашки. Там три девчонки и два парня. А потом они почему-то подсаживаются к ним за столик. А потом много говорят. И кто-то потом заказывает охренительную порцию шотов. И Рыжий зачем-то их пьет — кажется, на спор, или потому, что уже что-то проспорил. Среди череды маленьких шотиков попадается что-то хвойное. Крепкое и вязкое, как будто он тонет в лесу. Кто-то смеется, касается его руки и пьяно наваливается ему на правое плечо — это та девчонка, и Рыжий не помнит, представлялась ли она ему, есть ли у нее вообще имя. Есть, конечно. Имена есть у всех. Иначе как звать-то? Каждому нужно, чтобы его звали. Куда-то или по имени. Девчонка ведет руками по его плечу. Ого, ты уже не боишься ко мне прикасаться. Я, думает Рыжий, нихрена не боюсь. Это ложь, думает после. Ха-ха. Ха, бля, пиздец. Он пропускает момент, когда девчонка оказывается у него на коленях. Ее вес кажется тяжелее, чем она выглядит, и Рыжий ощущает его на своих бедрах, теплый и давящий, и она его целует — или он ее, и поцелуй выходит смазанным, мокрым, языка много, но при этом мало, и с другой стороны стола доносятся какие-то улюлюканья, и это его второй поцелуй за последнюю неделю, или две, он не помнит, то есть столько же, сколько за всю жизнь до этого, еб твою мать, как это вообще возможно. Кто-то хлопает вроде, но, может быть, это у Рыжего в голове взрываются сосуды. Жаркая и мокрая от пота кожа, когда Рыжий опускает руки ей на оголенную талию. От нее пахнет духами и характерной вонью бара, а рот ее на вкус как бухло и мята. Она отстраняется, куда-то тянется, а потом вдруг протягивает ему шот с той же сраной хвойной сранью, выпивает такой же и ждет, смотрит на него, и Рыжий тоже выпивает, обжигается, глотает бесконечную зелень леса. Она ему хищно улыбается — уголком рта, с резким срезом губ, совсем как он, и Рыжий тянется, чтобы поцеловать ее, чтобы стереть с ее лица это мерзкое выражение. Скула у нее острая и горячая. Теперь ее губы на вкус как хвоя. Рыжий больно кусает ее. Больнее, чем следовало и чем можно. Она прижимается еще сильнее и смеется ему в рот. Рыжему становится плохо на гранью с «жарко». Она клонит голову, проводит губами по его шее, над горловиной водолазки, и снова становится мокро, как почему-то от Лысого, и почему-то приятнее думать о том мокро, чем об этом, и становится по-блядски тянуще. Сколько он выпил? Ебаное мохито. Рыжий закрывает глаза, откидывает голову. Ему не хочется ее целовать. Просто хочется, чтобы она так не улыбалась. Какого хера она к нему полезла? Она вдруг кусает его в шею, и Рыжий думает о срезе губ, неострых резцах, сетке-взгляде, и ему становится плохо-хорошо на гранью с «помогите». За закрытыми веками неприлично светло. Он прижимает ее за талию сильнее к себе — и, сука, думает о хватке на своем предплечье, когда… когда… и тошнит, и фантомно его рука сжимается где-то на шее, или это сжимается цепь, или поводок, сраный собачий ошейник, и срезы его лица, и его глаза, и плесневелая плитка, и его… его… — Сорян, — выдыхает Рыжий ей в ухо и сдвигает с себя, — мне надо поблевать. В спину ему доносятся голоса, один из них, кажется, ее собственный, и пол блядушника под ногами шатается, или это он шатается, или весь сраный гребаный мир шатается. Рыжий не соврал — ему действительно хочется блевать, но в этой срани из музыки и полунеонового света найти туалет невозможно, поэтому он тянется в единственную дверь, которую находит на пути, и оказывается на улице, глотает воздух, как жадная до крови бесхозная псина, и ему хотелось бы выблевать все это, все до остатка, чтобы нихрена вообще не осталось, но на губах все еще этот ебаный хвойный привкус, и блевать им будет еще хуже, все станет еще хуже. Все хуево. Все очень плохо. Все в пизде. Он понимает это даже сейчас. Я не гей, малыш Мо. Ага, думает Рыжий, садясь рядом со стеной блядушника. Ну и пошел тогда нахуй, пидор.