а он просит раздеться
прямо до сердца
Выпускной — это священнодействие. Не в церковном смысле, нет, — жертвоприношение. Сотни подростков, нашпигованные гормонами, страхами и желаниями, заперты в душном актовом зале под фальшивым дождём из блёсток, под безжалостным светом диско-шаров и мигающих соблазнительно стробоскопов. Всё гремит, всё пахнет — потом, лаковыми туфлями, дешёвыми духами из флаконов с кислотными крышками, возбуждением. Эриде здесь хорошо. Ей нравится это время, определённо нравится; такое игривое, охочее до свободы, даже если она означает разбитый нос или записку самоубийцы на туалетной бумаге. Американская старшая школа — это чёртов инкубатор, где вылупляются будущие монстры. Те, кто будет править офисным планктоном в бетонных клетках, гробить изменами семьи, голосовать за войну на белоснежном бюллютене, топить себя в антидепрессантах и морфиновых снах. Здесь начинается всё. И всё-таки — никто ничего не осознаёт. Но Эрида понимает. Она чувствует эту кисло-сладкую вибрацию всем телом — будто гвоздь медленно вкручивают в бетонную стену, и всё здание поёт. Загнивает. Вот, например, капитан футбольной команды с зализанными воском волосами и банально красивым лицом подмял под себя задохлого ботаника, вылив ему на грудь розовый пунш. Подпевалы-гиены его хлопают друг друга по плечам, рыгая от смеха, а в другом углу зала — самопровозглашённая Королева с пластмассовой короной и её армия блондинок с искусственными улыбками волокут куда-то несчастную девочку в чёрной майке с The Cure — неформалку, без автозагара, без искусственных ногтей. Они утащат её и запрут в кладовке, оставят там плакать среди швабр и хлорки. Это, мать вашу, старшая школа. Калифорния. 2000-й год. И каждый из этих юных идиотов уверен, что они будут жить вечно. А Эрида — ловит с этого кайф; бедные глупые дети. Она дышит этой грязью, как кто-то вдыхает сигаретный дым после месяца воздержания, её блестящая кожа под плотно облегающим топом — натянутая струна. Каждый крик, каждый толчок, каждый тяжёлый взгляд и неуклюжий поцелуй — это её сфера, её поприще, её имя. Раздор здесь не просто гостит — он высечен на кирпичах, из которых сложены стены. И Эрида, прикрыв глаза, слушает, как они вибрируют для неё. А затем… Он появляется. Эрида ощущает божественную силу, стремительно наполняющую воздух углекислой яростью, токсичным дождём, будто радиация Нагасаки; она струйками вьётся, вплетается в ритмичные биты, пространство в миг сужается, накаляется и обостряется. Арес будто не идёт, а течёт сквозь толпу — мягко, цепко, как дым от поминальных костров. Его походка лёгкая, уверенная до безобразия. И сам он, вопреки имени, — не грозный, не перекаченный, не устрашающий. Напротив, стоило бы ему только повернуть голову — и девчонки с флуоресцентными тенями и помадой цвета арбуза мигом забыли бы имена своих кавалеров. Бог войны выглядит как звезда телевизионного ситкома: загорелая кожа, небесно-голубые глаза, майка, сидящая так, будто сшита по его телу, джинсы, чуть рванные на колене, и небрежность, в которой скрыт клинок. Но Эрида привыкла. К его запаху — горькому, как перегретый металл. К его взгляду — чуть с прищуром, будто он оценивает дистанцию до удара. К его молчанию, от которого у неё иногда звенит в ушах. Когда Арес припадает к стене рядом с девушкой, она не оборачивается сразу; было бы слишком просто. Слишком искренне. Эрида разворачивается наполовину, её темные волосы с вплетёнными сверкающими ленточками задевают его плечо, и произносит: — Неужто благоверная ослабила хватку? Наконец перестала дуться за то дурацкое яблоко? — Она вообще-то выиграла в том споре, если ты забыла, — отвечает он, не глядя. — Потому что околдовала несчастного парнишку! — наигранно возмущается Эрида. — Но, согласись, крутая была идея. И она улыбается. По-настоящему. На одну, может быть, секунду. Потом снова скрещивает руки на груди, откидывается к стене. Делает вид, что ей всё равно, что всё под контролем. Злиться на него дольше минуты — не в её стиле, да и совершенно бессмысленно. Это Арес способен держать её на расстоянии веками, а Эрида плавится, как свеча, стоит только Богу войны с ней вновь заговорить. Арес молчит. Он умеет так — говорить пустотой. Взгляд его скользит по залу, по людям, по свету, по напряжению, которое вот-вот взорвётся. И да, он согласен с ней. Свадьба была эффектная. Сражение — великолепное. Смерти — поучительны. Они с Эридой тогда парили над этим, как пламя над дымящимся мясом — два идентичных всадника разрушений. Теперь он здесь. Без меча. В белой майке и джинсах, с челкой, падающей на глаза. Не бог — просто парень. Но именно такой Арес опаснее всего, потому что никто не чувствует, как трещит по швам мир, пока тот не начнёт распадаться. Арес всего лишь оправляет волосы, но в этот момент Эрида понимает, что всё — опять. Что оно никуда не ушло, не притупилось. Что она по-прежнему смотрит на него так же, как смотрела там, на поле сражения — восхищенно, влюблённо, безоговорочно. Эрида всё так же мечтает, чтобы Арес выбрал её, хоть и знает — не выберет. Никогда. Потому что у него есть Афродита, которая ласково целует по утрам. И у него есть война — необъятная, непрекращающаяся, бурлящая в венах его вместо крови. А Эрида Аресу — так, пепел между пальцев, агония, сопровождающая крик. И всё же богиня выдаёт, почти не думая, почти не дыша, завороженно: — Я вот думаю… представь, что мы танцуем точно так же, — Эрида старается, чтобы её голос звучал легкомысленно, будто бы насмешка в уголках губ, почти вызов, почти игра. Игра, которую она каждый раз проигрывает, как только он оказывается рядом. Она даже не смотрит на него — не может; ждёт привычного сарказма, ленивого упрёка, может быть — намёка на кольцо на пальце Афродиты, но он не говорит ни слова. Просто подаёт ей ладонь. Без улыбки. Будто всегда знал, что она скажет это. Будто — ждал. Эрида замирает. В ней всё сжимается в точку, раскалённую до бела, ведь если Арес сейчас попросит её сбросить с себя всё — не одежду, нет, а броню, личину, голос, — она сделает это, как послушная собака, которой не приказывали, но она всё равно ждёт. Он не говорит. Он просто ведёт. Тянет на танцпол. И теперь, когда его рука обвивает женскую талию, касаясь раскованно и собственнически её оголенной горячей кожи между короткой юбкой и сверкающим топом-ниточкой, когда свет от диско-шаров отражается в её чёрных зрачках, Эрида делает единственное, что умеет — прячет слабость за острыми зубами, скрывая предательский трепет. — Она точно тебя запустила в своей Европе, — шутит богиня, хищно, почти весело. — Паспорт не спрятала в комоде? — Она дала мне свободу. Временно. — тихо, спокойно. — Удивительно, что ещё не задушила. Ты же, Арес, — всё портишь. Приходишь — и становится хуже. — Хуже становится тем, кто не выдерживает. — Тогда я, выходит, железная. — она смеётся. Но где-то внутри — как будто рвётся тетива. Он притягивает её ближе. Не спрашивает. Не нежничает. Просто держит, позволяя большому пальцу очерчивать медленно круги на её пояснице, и в этом касании всё, от чего она столько раз пыталась уйти. Он не её. Никогда не был. Однако стоит Аресу появиться — и она опять вся целиком его. Без остатка. Без права на себя. Где-то рядом гудит толпа, подростки прыгают под очередной хит, не подозревая, что в каждом бите уже пульсирует нечто тёмное и древнее. Арес знает этот ритм. Он всегда мог почувствовать, как где-то зреет драка, как кто-то достаёт отцовский пистолет из-под пиджака, желая покрасоваться перед дружками. Аресу прекрасно известно о том, что будет через девяносто шесть секунд: сначала — крик, потом — кровь, на утро — заголовки в газетах и плач матерей в пластиковых креслах на телешоу. Но сейчас — только музыка. Только дыхание дикой Богини раздора у его щеки и её слабость, сдавленная в улыбку. Если бы Арес прошептал: «Ты моя» — она бы не спорила. Согласилась. Даже если потом — сгорела бы за это. Снова. Как и всегда после каждого сворованного жалкого поцелуя посреди пыли и крови за многие тысячелетия плечом к плечу. Но пока — Эрида танцует. С ним. Прямо посреди поля боя, которое никто ещё не заметил.