Белые листы

R
В процессе
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Миди, написано 57 страниц, 25 164 слова, 14 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Нравится 9 Отзывы 5 В сборник

3.

Настройки
Первое, чего здесь точно нет, так это простора. Не протяженные кремлевские палаты, увенчанные гербом со златоглавым орлом, скипетром и булавой. Не Пашкин кирпичный лофт под сенью московского парка. И уж, конечно, не сто двадцать километров особняковой жилплощади Тонькиных государственных родителей. Квартирка по сравнению со всем этим — крохотулька и нищебродие. Ряды железных почтовых ящиков, линялые коврики у дверей, темный угол коридора с полосой потустороннего света, стандартная кухня всех типовых хрущобок, неостекленный балкон. На лестнице — коктейль из запахов от кошек, прелого мусора в пакетах, наваристого, но оттого особенно тошнотворного харчо. Сам дом — коробка. Тонкостенная пятиэтажка. Не сталинская высотка, зимой и летом тяжеловесно и мрачно глядящаяся в зеркало реки. Не современный карандаш Строгинского бульвара с шелестящими на продольных сквозняках рюшами отрывных объявлений по черной плитке высокого фундамента. Здесь серая, бетонная Москва. Разбитый дворик с жидким палисадником, лужи вдоль бордюра, недвижимые бабки на скамейках у подъездов, наскальные росписи городского граффити по багровому металлу низеньких гаражей. Унылый пейзаж уцененного детства. Реальность, впечатанная в мозг. Стиль эпохи. Из окон видна не Красная площадь, а такие же приземистые коробки и черный ажур каркаса Шуховской телебашни. До штыря с красной буквой «М» Калужско-Рижской — дворами рукой подать. Единственное удобство. Удобство, потому что Костик не разъезжает в лимузинах с водителем-негром. Чтобы в вагоне не пялились на белые волосы и золотое сечение черт, опускает на лицо капюшон толстовки до упора. Как монашенка. По ступенькам он всегда сбегает. Еще на входе втыкается в музыку Йоханссона, ныряет в канализационный тартар метро. Миша вытаскивает ключи только перед металлической массивной дверью. Прежде, чем скрежетнуть зубцами в замке, оборачивается, смотрит вокруг. Лестничная площадка на четыре квартирки – маленькая. На стенах – желтовато-рыжая и постфактум аляповатая советская мозаика из прямоугольных бутылочных стекляшек: комсомольцы на колосящейся ниве, серпы и молоты. Если немного сощуриться, так, как щуришься, когда вглядываешься в трехмерное изображение стереограммы, и посмотреть на всё это в кубриковском режиссерском ракурсе, то можно с легкостью оказаться в декорациях «Заводного апельсина», с поджидающим на конце марша Малькольмом Макдаэуллом. Тоненькое дребезжание приоткрытой рамы проходного окна сильно напоминает раздраженное постукивание его лакированной пижонской трости. Не хватает только эпохального Людвига Вана, прошитого нарастающим, шквальным эхом далекого «I’m singing in the Rain». Плитка на полу – ровненькая, отполированная шваброй и чистенькая на зависть, но кое-где поколотая и выбитая. С пыльного подоконника на Мишу зловеще помаргивает черный толстющий кот. В янтарно-желтых глазах – узкие риски зрачков. Кот бесшумно спрыгивает, лениво идет к соседской двери. По-хозяйски сваливается на затертый резиновый коврик рядом со стоптанными тапками, смотрит снизу вверх. Усы гитарными струнами торчат на черной наглючей морде. Кот не отводит взгляда, внимательно рассматривает Мишу, словно Миша – экспонат человеческой выставки, некой трогательной ярмарки-распродажи ходячих кукол на лесках и шарнирах, для котов очень занимательной. Не Барсик, не Мусик и даже и не Чучело-Мяучело, а затаивший тайное булгаковский Бегемот. Миша касается металла массивной двери кончиками пальцев в перчатках. Медлит еще, дует себе на лицо. Почему-то вот здесь, на пороге, перед выпуклым глазком с золотым ободком, это всегда не просто. Будто выбор есть, будто можно еще взять и уйти. Мишино пальто, джинсы, модельные туфли для местных стоптанных тапок с залоснившимися задниками и цветастого фланелевого халата однажды вышедшей на площадку соседки с химической завивкой – армагедоном на голове – такие же белые вороны, как сам Алентов – для всей этой московской пятиэтажки. Не в строку. Но в юности худющий, с вечным недоеданием и растянутым свитером, по толщине размеров на пять больше, Костик вырос в чем-то подобном. Если не хуже. Его необъяснимая красота, красота лезвийная, неправильная, выморочная, как он сам любит мрачно шутить, родом с ленинградской помойки. С музыки «Агаты Кристи», с невского тумана, с игр в декаданс. Миша со вздохом вставляет ключ в замок. Щелчок. Тишина за металлической дверью – гулкая, немая и тоже зловещая. Давить на кнопку звонка или стучаться бесполезно. Костик не откроет. После жесткого вытраха очередным «благодетелем» он всегда такой. Как они его, по-настоящему, кроме шуток, Миша не представляет. Думать об этом не хочется. Плохо, наверное. Костик, он такой – тысяча миль на север, медленная звезда, кока-кола с ромом – пузырьки шибают в нос, и становится сначала горячо, потом пьяно, потом отключка и чернота. Удовольствия от того, что на него иллюзорно дрочат тысячи людей, и от того, что его действительно вытрахивают до состояния нестояния несколько платежеспособных ценителей шарашащей по глазам красоты, он не получает. Выцеженное сквозь зубы, насмешливое Миклавчича: «Пока сучка не захочет, кобель не вскочит» здесь в расчет не идет. В любом мире есть свои законы, скрижали моисеевских заповедей, узкоколейки нерушимых правил. И Костик давно не ребенок. Тринадцатилетние побелевшие полумесяцы потушенных сигарет над ямкой правого локтя – прощание с детством. Легенда «трахались с подружкой, поиграли в садомазо» - ленивая отговорка для визажистов и тех, кому любопытно. Часть образа, если образ того требует. Правдивая часть жизни ленинградской помойки, если Алентов заперт в квартире на Шаболовке, мрачен, с Мишей, в третьем часу утра и пьян. Он лучше, чем кто-либо, знает: за все нужно платить. Теперь – за контракты, конкуренцию, фотосеты с мастерами, за то, что можно улететь на неделю в Барселону, побывать в Тибете, туристом увидеть Токио, Сидней и Нью-Йорк. «Неплохо для засранного придурка с Лиговки, Мишка, да?». Костик платит за свою фантомную свободу. Он оплачивает ее острыми ключицами, лодыжками, угловатыми линиями собственного тела. В чек идет всё, от и до. Но папики на Шаболовке не бывают. Алентов отрабатывает шмотки, связи, контракты, клубы, отрабатывает добросовестно, без претензий к качеству, а на квартиру берет кредит. Первый взнос – пополам с Мишей. Про это, кроме них двоих, никто не знает. Про вторую пару ключей от металлической двери никто не знает. Костику упрямо кажется, что никто и не должен узнать. Если сесть и справедливо разобраться, то из них четверых Алентов единственный, кто с муравьиным трудолюбием и одержимостью скульптора вырезает из бесформенной глыбы мрамора самого себя. Тонька? Жизнь горящего в пламени мотылька, однодневного репортера, несостоявшегося художника, неполучившегося дизайнера, прекрасного дилетанта под сильными крыльями родителей, всегда готовыми принять своего блудного сына назад. Он не задумывается о завтрашнем дне. Он живет сегодня. Только сегодня. Только сейчас. Отдаленное и туманное будущее его не волнует. Собственная семья? Скучно. Постоянная любовь? К черту. У него есть чувство жизни, ощущение скорости, сумасшедшинка, драйв, он – Дикки Гринлиф, его любят все, он, пожалуй, только себя. Папа – кремлядь у полной кормушки власти. Матушка – надменная императрица. Тоньке не нужно думать. Тоньке нужно веселиться. Его жизнь – порхание бабочки в экзотическом саду. Паша? С Пашей сложнее. Миша не умеет его судить. Горько подозревает, что никогда и не сможет. Объективно. По существу. С пятнадцати лет, когда они в первый и последний раз крупно ссорятся, Миша переходит в трудный режим «гордости нет». Трудный, потому что гордости — вагон и маленькая тележка, но в пятнадцать температура раскочегаривается до сорока и сбить жар способно только полное и тотальное примирение. Только Паша не выстраивал себя. И сильно бедствовать ему не приходилось. Для взлетной полосы откупная от отца — совсем не плохо. Это не мать-алкоголичка Костика. Это не комнатка с ободранными, заплесневелыми обоями. Это не первый трах с тогда еще неважнецким папиком в тринадцать лет. Первый раз Паша трахается в комфортабельном номере отеля Пуэрто Плато под саксофон и медленный голос сирен океана, накурившись марихуаны, с человеком, в которого до дрожи под коленками влюблен. Это не приспущенные джинсы и торопливые, штыревые толчки, стоя, пока гудящая мамуля присасывается к новой бутылке «Столичной» за стенкой. Это не рука, зажимающая рот, и не другая, жадно шарящая по голому животу под задранным свитером на пять размеров больше. Это - неторопливое погружение в темные волны наслаждения и кайфа. Это Гордин. Паратов, Готье и Роберт Локамп, триединый. Костик другой. Он сильнее. Но его заебоны – не поза. Миша поворачивает ключ в замке. Толкает дверь. У дверей балкона – не распакованные серые «хейсы», на коричневом ламинате расстелены рубашки, джинсы, свитера, пакеты с ярлычками из химчистки, в беспорядке – ремни, пряжки, браслеты, цепочки, туфли, кеды, ботинки, пятнистые кашне. Пять лет ебли на подиумах высокой моды и перед выпуклыми линзами профессиональных зеркалок научили Костика и одеваться, и раздеваться так, чтобы каждый Том Форд его захотел. Первое впечатление и «по одежке» здесь всё, а количество смазливых мальчиков, готовых на любой проступок, лишь бы пробиться, никогда не убывает. Костик знает, как он выглядит в «тряпках». Знает, как он выглядит без них. Но сотни фотографий, растиражированных по Интернету, его не волнуют. Царящего здесь не-творческого хаоса «ада и погибели» они никогда не передадут. А, может, Паша прав? Миша отпускает ключи в карман пальто. Они падают в глубину с мелодичным перезвоном. Клинк-клинк-дон – отпущенный последним пиратский якорь из латуни устраивает десяткам в кармане прощальный бильярдный аккорд. В углу под желтоватой побелкой стены - сбитые в ворох одеяла, торчащие края смятой простыни, настоящее орлиное гнездо из зернистого шелка. Ни шороха. Ни движения. Ни пульса на шаги. Детские голоса под балконом становятся ближе. Слышно звонкое шлепанье резиновых сапог по холодной луже. Тромбон наверху стихает, передыхает и снова начинает репетировать собачий вальс. Солнце на полу яркое, сильное, но тепла от него нет. Осеннее солнце. Зайчики от металлической ручки на раме ледянисто прыгают по стене. Миша осторожно обходит джинсы, туфлю и рубаху, присаживается перед гнездом, мягко хлопает ладонью по длинному горному кряжу зернистого шелка – предположительно, по скрытой под одеялом лодыжке. Тихо зовет: - Костик? Кость? – Настойчивее, требовательнее: - Вылезь, а? По одеялу идет волна: горный кряж сдувается, Алентов убирает «предположительно лодыжку» из-под нетяжелой ладони Миши. Где он там внутри – не понять. - Ты когда стулья себе заведешь? – Сесть не на что. Если только по-турецки на ламинат. Миша расстегивает пальто. Поразмыслив, по-турецки не садится, устраивается рядом сестрицей Аленушкой с картины Васнецова. Умолять и уговаривать «козленочка» бесполезно. Не ответит. Хорошо, если еще не пьян. Если пьян, Миша отсюда не уедет. Никогда не уезжает. Бросать пьяного Алентова одного нельзя. Нужно сидеть с ним до вечера, до утра, дурея от сигаретного дыма, охрипшего голоса и периодически спускаясь за добавкой в круглосуточный павильон. Это трудно каждый раз приезжать, когда он такой. - Костик, там темно и страшно. Выходи. Безответно. Миша понимает: уговаривать бесполезно, но повыманивать – попытка не пытка: - Ладно. Не хочешь – не надо. Кофе тебе сварить? Гнездо колеблется. Спрашивает глухим голосом Ктулху из недр: - А ты принес? Можно выдохнуть: есть контакт. - Принес. – Миша врет и не краснеет. Серый шелк приходит в движение. «И долог путь из преисподней к свету». Алентов выбирается точно мумия из спеленавших его набальзамированных бинтов. Сначала выныривает скульптурная рука, потом взлохмаченная белая голова. Волосы растрепаны, спутаны, дьявольскими рожками торчат на макушке. Лицо бледное, молочное, как у мертвеца. Глаза совиные, красные. Настоящий готический вампиреныш. Дьявол Никки младший. И судя по всему, голышом. Зажмуривается от ударившего по глазам солнечного света. Вымарщивает нос. Сюда бы Себастиана Мадера – запечатлеть пробуждение северной венеры, такой не глянцевой, такой не продажной и оттого такой настоящей. За этот снимок «русского бога» любой фотограф околомодельного мира без зазрения совести продал бы душу. Потому, что вытраханный Костик, Костик с покрасневшими глазами, Костик лохматый, готически бледный, с растекшейся тушью, с лиловыми блестинками на скулах, утрачивает главное, то, что делает его брендом, то, что звучит холодным, айсберговым «Alentov»: отчужденность. Он больше не красивая кукла на лесковых нитках. Не образ в шмотках от Пола Смита и Балдесарини. Не фотография в фойе миланского дома: ржавый мех на голое тело, ледяной взгляд, обтягивающая черная кожа. Он - живой. Теплый. Взъерошенный. Такой, каким его никто, кроме Миши, уже не увидит. Даже он сам: в квартире на Шаболовке нет зеркал. - Ты как? Костик, еще не открывая глаз, облизывает кончиком языка пересохшие губы. Подтягивает края одеяла, кутается в них, прислоняется спиной к холодной стене. Простуженно хрипит: - С кофе наебал, да? - Пардоне муа. Раздраженный приказ: - Съебись. Сейчас. - Посмотреть на меня не хочешь? Из-под полы одеяла торчит босая нога с поджатыми пальцами. От щиколотки вверх змеится ветка татуировки. Мише виден только последний колючий побег и синюшно-лиловая полоса вдавленной кожи. Костик из-под ресниц отлавливает его взгляд, легким, вздутым взмахом набрасывает на синяк зернистый шелк. Хрипит злее: - Нет. - Я так ослепителен? – Сейчас лучше шутить и дурачиться, и Миша выгибает бровь. - Сказал же: съебись. – Алентов цедит сквозь зубы, вдруг срывается, кричит, неистово, вспененно: - брошу всё! Поступлю на очный в горный институт! - Пиздец малолеткам. – Миша прикусывает губу, чтобы не засмеяться, боится обидеть, это что-то новое, но улыбка все равно прорывается, ее не удержать, и он спешит оправдаться: - Ты себя видел, Кость? Они же поубивают друг друга, скальпы за тебя будут друг другу снимать. Он шутит, шутит глупо и невпопад, но Алентов вдруг выпутывается из одеяла, хватает за руку, тянет к себе. Это так неожиданно, так быстро, что Миша не успевает ни отпрянуть, ни вскочить. Простыни теплые. Едва приметно пахнут Дель Маром. И Костик действительно в чем мать родила. Обвивается, обжимается, обнимает под расстегнутым пальто, тянет свитер, влажной теплотой дышит в ямку на шее. Что не пил – это точно. Шепчет куда-то под ухо: - Ты ведь думаешь, что мне это нравится, думаешь, что мне это нравится, да? Ты думаешь: мне это кайфово. - Костя! Кость! - А мне это не нравится, Мишка. Я ведь видел, что ты звонил. Я ведь знал, что ты приедешь. Давай сбежим. Сейчас. Бросим всё и просто свалим. Ты и я. - А горный институт? – Миша оборачивается. Глаза у Костика – светлые, неясные, того неопределенного цвета, который цифре никак не поймать. Оттенка синеватого, протаявшего льда. Взгляд перебегает по скулам, внимательно, ожидающе и растерянно, пытаясь догадаться: серьезно это спрошено или нет. Над верхней губой светлый, невидный пушок. Весь Костик – белый, холодный, будто балтийское небо над Исакием, сказочная волшебная пыль. На скулах - лиловые блестинки, мерцают в неверном свете чужого и им, и ему московского солнца. На шее, левее подбородка, темная родинка. След от сгоревших комет. Костик смотрит на Мишу, взглядом бьет по глазам. Глаза темнеют. Так на Неву, закованную в гранит, ложится тень облаков. И Костик больно пихает Мишу коленкой в бок. Поднимается, выдергивает серый шелк, набрасывает пологом на плечи, шлепает босыми ногами по ламинату. - Осёл. Сигарету дай. Хорош, удивительно хорош. Как острый край стекла, искрящий светом ледяного и яркого московского солнца. Римлянин. Воин. Император. С котурной татуировки на лодыжке. И даже с темными лентами синяков на ногах. Миша подпирает щеку ладонью: - Так я ведь не курю. Алентов смотрит на него с императорским презрением: - Кофе не принес. Сигарет, и тех не принес. Бежать со мной на Кубу не хочешь. Зачем ты приехал вообще? - Почему на Кубу? – Улыбка рвется, как птица: крылья, выше, проклятый и ничего не знавший о настоящем счастье Морис Метерлинк. - А куда еще? Только на Кубу. – Костик садится обратно, толкает его локтем, оборачивается, цедит сквозь зубы: - Придурок. - В следующий раз не приеду. Алентов смотрит на синее небо за раскрытой дверью балкона, горькое раздражение кривит уголки его бледных губ: - Ты — придурок, а Павлик – еблан. Никогда не поймет, как ему повезло. Я бы с тебя пылинки сдувал, Миха. Захочешь – буду. Захочешь? Простыни едва приметно пахнут Дель Маром. Миша расправляет завернувшийся край зернистого шелка. Спрашивает: - Тебе за сигаретами сходить?
Нравится 9 Отзывы 5 В сборник