4-
5 июля 2021 г., 01:15
Дима просматривает глянцевые снимки из мятого конверта скорее, чем Марочка свои электронные афишки, не останавливаясь, не задерживаясь на деталях, за долю секунды сканируя лучом внимательного взгляда всю фотографию целиком и вынося ей секретный, только ему одному известный приговор.
Угадать реакцию по лицу невозможно. В этом Ольшанин непроницаемее, чем Виталик. Что профессиональнее – точно. Песчаный египетский сфинкс со взором, устремленным в вечность и неизменность пустыни. Мифический страж, бесстрастно и одиноко наблюдающий за движением тени от пирамид.
Сегодня утром ты приносишь ему пару снимков, ради которых по-пластунски прополз через пять рядов колючей проволоки или окунулся в фрэнкмиллеровский Город Грехов.
Сегодня Дима складывает узкие губы трубочкой, пятнает блестящий глянец измазанными прогорклым маслом очередной шаурмы, узловатыми пальцами, устало прикрывает набухшими от бессонницы веками красные от перенапряжения глаза. Из-под век пугающий неподвижностью взгляд и инфернальный блеск обсидианово-черных зрачков. Мягкий, жесткий, теплый, холодный – одновременно. В теневом полумраке устеленного бумагами и заклеенного «полароидами» кабинетика глаза Ольшанина светятся флуоресцентной краской на освещенном фарами дорожном знаке. Эффект необъяснимый и загадочный. Как и весь Чарли. У него есть принципы, которые он презирает, убеждения, в которые он не верит, мечты, в которых нет никакого места мечтам.
Сегодня Дима устало смотрит на принесенные тобой снимки и говорит спокойное: «это ничего не стоит».
Завтра «это» тоже ничего не стоит, но либо вброшено в сеть, либо продано «РИА Новости» с куцей статейкой «скандал-скандал» и громкими заголовками на Ленте Ру.
Обвинить Ольшанина в отсутствии профессионализма и чутья невозможно. Но сегодня у него есть то, что намного важнее. Свои первые фотографии под чутким руководством отца Чарли проявляет в восемь лет. Тогда еще с драгоценного, передаваемого семейной реликвией «Зенита». Четыре года подряд Дима – главный гастарбайтер группы компаний «Интермедиа». Его мнению и беспристрастности можно доверять. За его мнением охотятся все желающие взобраться на Олимпы фоторепортеры. Индульгенций страждущим и ободрительных слов нерешительным Чарли не раздает.
Паша барабанит по столу фалангой согнутого безымянного пальца, в силу грядущего «все-таки Пушкин» неожиданно для себя выстукивает отрывок из «Кармен Сюиты», сбивается, переходит на дерганый трансовый пульс. Нервничает. Мальчиком, в первый раз согласившимся засняться в любительском порно в роли пассива и уже снявшим трусы, нервничает. В желании «сейчас и немедленно» раскуриться раз за разом подталкивает вверх и снова опускает вниз гладкую пачку шелкового шейпа в заднем кармане джинсов, рассматривает гирлянды фотографий на стенах и больно покусывает нижнюю губу.
Старый кабинетик у Димы маленький и по-прежнему сверх меры захламленный. Здесь нет ни Поллака, ни «вайо», ни черного шарика. Солнца, кстати, тоже. Широкое окно, косо перечеркнутое полосами опущенного до половины венецианского жалюзи, выходит на глухую стену здания рядом. От ее болотно-зеленого монолита в кабинетике вечный полусырой полумрак. Вечерами молочный свет компьютерной лампы на столе придает всему вокруг сходство с медвежьим углом агента Малдера в тайном подвале Федерального Бюро американских Расследований. Не хватает только Даны Скалли, загадочного Курильщика, флага со звездами и пары засушенных пришельцев в пробирках под неизменным постером «I want to believe…».
Развернуться негде. Плановые совещания, утренние летучки и раздачу пиздюлей Дима проводит стоя, прислонившись задницей к краю дешевого яблоневого стола. От своих акул матовыми дверями, кожаными креслами и серым ковром он не отгораживается. Ритм агентства пульсирует и бьется так близко, что его можно ощутить. Трезвон телефонов, пиликанье сканеров, шипение принтеров, монотонный гул голосов – все сливается, сочится сквозь картонные стены недозираванно, без всякой фильтрации. Слышно и то, как внизу, в желобе проулка, истошно сигналят. Клаксон ревет раненым китом, выброшенным на горячие камни австралийского берега. По-другому здесь и не бывает. По смурным шлюзам переулков с кофейнями, японскими ресторанами и офисными комплексами Паша кружит почти час прежде, чем находит место, где припарковаться. Это место за четыре улицы на север. Ближе – единственный вариант – разогнаться, подпрыгнуть на седьмом холме третьего Рима и прикрышиться кому-нибудь на голову. Других вариантов, как правило, нет. Пока Паша работает на Лику, он ездит на метро. Пронзительная ностальгия по «Не прислоняться» обхватывает и легонько потряхивает теплыми ладонями его сердце всякий раз, когда Миклавчич стоит в пробке больше двадцати минут.
На бежевых стенах из офисного картона – криминальная хроника последних трех десятилетий. Есть даже снимок тоннеля перед мостом Альма на набережной Сены. Поверх кровавого месива – раскадровки аварии на третьем транспортном - ядовито-зеленой кнопкой пришпилена сверхсексуальная Лана дель Рей. Лана дель Рей смотрит на Пашу, притворно надкусывая пластмассовую крупную вишню. Появление девушки в клипарте репертуара поздней «дежурной части» объяснимо. Чарли не видит Лану, когда смотрит на этот снимок. Чарли видит мягкий свет, старомодное кружево и успокоительное сочетание цветов.
Он складывает фотографии стопкой, равняет их, не поднимая век, переводит на Пашу глаза. Оценивающе окидывает взглядом с головы до ног. В смурном полумраке кабинетика зрачки мерцают и светятся: насмешливо. Как и тогда, когда Паша впервые переступает низкий порожек этого святого могильника. Как и тогда Миклавчич чувствует неприятный холодок, тянущий зуд внутри живота. Не-возбуждение. Скорее, мучительный страх.
Для Димы не существует ни авторитетов, ни больших имен. Если фотографии – дрянь, никакое большое имя эти фотографии не спасет.
Паша ждет вердикта, но Ольшанин медлит и вдруг спрашивает:
- Что за уебище на тебе?
В голосе неяркая усталость и легкая ласкающая хрипотца. Двадцатилетние студентки-практикантки от дикторского, обволакивающего нежностью и обещаниями ебать их до конца жизни голоса Димы зависают и проваливаются в даосскую нирвану. Некрасивый, сутулый Ольшанин с костистыми пальцами и неостриженными волосами в иные мгновения сильно смахивает на профессора Мориарти из старой экранизации бессмертных произведений Артура Конан-Дойла. Только очень-очень молодого и одетого не в классический пиджак, а в коричневый бессменный свитер поверх рубашки с остроугольным белым воротничком.
- Милитари, - Паша знает цену его «доброты и нежности» не понаслышке, не выдерживает, вылавливает пачку шейпа, зубами тянет сигаретку, перекатывает ее в угол рта.
- Это не милитари, хочешь увидеть настоящее милитари, посмотри на долбающих кенотафы в семидесятом году британских анархистов, а это – уебище, - оценивает пиджак Чарли, кладет руки на стол так, что они окружают стопку аккуратно сложенных черно-белых фотографий незамкнутым полукольцом, кивает, - но тебе идет. – Прищуривается и добавляет: - Подлецу всё к лицу.
- Ты ведь именно за это меня и любишь. – Паша пожимает плечами, но желание выкурить шейп становится только сильней. Гложет. Почти физическая жажда. Паша не закурит. Дима – не Гена. Безнаказанно задевать его нельзя.
На заваленном столе, прямо на башне бумаг – пластиковая банка с кофе. Кнопочный телефон бесшумно мигает красной лампочкой вызова. За картонной стеной – дружный смех.
- Я не люблю тебя, Паша, с тех самых пор, как ты ушел, - Чарли поправляет верхний снимок в стопке, обводит его край подушечкой пальца так медленно, что раздражение навязает в зубах. – И не полюблю снова до тех пор, пока ты не вернешься. Хочешь это продать?
- Хочу узнать твое мнение.
Чарли щелкает языком и насмешливо, и разочарованно: «Вот как?». Он подпирает соединенными в замок пальцами острый, весьма посредственно выбритый подбородок, раздумывает, разглядывая черно-белый контраст верхнего снимка. Спрашивает:
- Где это?
- Декораций не узнаешь?
Брови не поднимаются, Дима не удивляется, в этой жизни его мало что способно удивить, поэтому он просто спрашивает:
- Тебя пустили туда с камерой?
- Не будь наивным.
- Нет, я не наивен. – Чарли прикрывает глаза. – И ты не хочешь продать, ты хочешь узнать мое мнение?
- Эти снимки чего-нибудь стоят?
Сигналы в проулке переходят в сплошной вибрирующий рев. Траншея болотно-зеленых стен усиливает акустический эффект готическим костелом, экранирует растущий звук.
Легкий ветерок из приоткрытого окна приносит сладостный аромат хрустящей выпечки, булочек «Улитка» с густым заварным кремом и вареной сгущенкой внутри.
Ольшанин трет небритый подбородок большим пальцем. Раздумывает. Растасовывает их прошлые отношения по невидимой картотеке. Взвешивает на мельхиоровых чашечках весов все Пашины грехи. Наконец, сводит дебет с кредитом, выводит «итого», поднимает глаза, выговаривает спокойное и серьезное:
- Мэри Клэр.
- Мать твою, Дима! – Паша не ждал ничего другого, но все равно это так жестоко, что он срывается и орет.
Гул голосов за картонной стенкой удивленно затихает. По офису прокатывается снежная лавина моментальной, остолбенелой тишины. Минута молчания полна ошарашенности и скорби. После невидимый барьер из стекла ломается, и улей снова начинает гудеть.
На Чарли тигриное метание по воображаемой клетке между столов не производит ровно никакого впечатления:
- Отчаяние в твоем голосе обещает, что ты мне подрочишь.
Паша останавливается, говорит честное, настоящее, искреннее, то, что не говорил еще никому, кроме Миши:
- Я задрочился кому-то дрочить.
И эта искренность не производит на Диму никакого впечатления. Он ее не слышит. Медленно придвигает снимки к себе.
- Когда ты от него уйдешь?
Можно расхохотаться. Кульминация. Занавес. Финал. Если Гена проститутка, то Дима – организатор, командный игрок и трудоголик. Ревнует всех своих детей. Паша понимает, что зря приехал. Будет разборка. В маленькой открыточной Москве – чикагский гэнг-бэнг.
- Я от него не уйду. Он слишком секасный.
- Н-да?
- И платит больше.
- Н-да? И знает Петра двенадцать лет. Они ведь хорошие друзья? По питерской тусовке?
Удар по почкам. Жестокий. На расписанном затейливыми цветами татами, под заинтересованным взглядом Ланы дель Рей творится настоящий беспредел.
- Не суть.
- Разве?
- Не суть. Не в Гене дело. Мне нужна рецензия. И я действительно хочу развязаться со всем этим…
- С чем?
- С твоей ебаной Мэри Клэр. – Паша шипит.
Дима снимает с вавилонской башни бумаг банку кофе. С треском открывает белую прозрачную крышечку. Делает первый, маленький глоток. Не глоток. Глоточечек. Спрашивает с улыбкой:
- И в Судан?
- Сука ты, Дима.
- А ты не еби мне мозг сложенной в трубочку газеткой, Паша. Знаешь же, что я розовых очечков не раздаю.
Выдержать. Вот так уезжать, не получив ничего, по крайней мере, глупо. Не сорваться. Паша смотрит на банку кофе, на голубоватые лунки благородных ногтей, после Чарли в глаза:
- Просто скажи: снимки в минусе?
- Мэри Клэр. – Дима гнет свою линию. Добавляет: - Лике тоже не по душе твое анальное рабство.
Без роковой женщины не может обойтись ни одна гангстерская разборка.
Паша выдыхает. Смеется в нос:
- У Лики есть душа? На каком серваке и в виде какого вируса она хранится?
- Если ты чего-то не видел, это еще не значит, что его совсем нет.
- Не убедил.
- И не хотел. – Дима высасывает кофе из-под крышечки, - Хочешь правду? Дело, Паша, проще некуда: все, с чем ты якобы хочешь развязаться, и есть ты, квинтэссенция тебя, а это, - он хлопает по снимкам ладонью, - жалкая попытка выебанного младенца доказать своему ебарю, что он чего-то стоит.
Не сорваться. Спокойно-спокойно-спокойно.
- Он чего-то стоит?
- Мэри Клэр.
- О чем с тобой говорить? - Паша сгребает снимки в конверт. Они шелестят, рассыпаются, задевают бумаги, падают на пол: веером, надеждами, всем тем, что он сюда привез.
Чарли не останавливает, не шевелится даже, худая жердь в кресле капитана Немо. Смотрит обсидианом зрачков. Нет, не Немо. Луис Сайфер*. Ставит банку обратно в бумажный вавилон.
- Когда ты повзрослеешь? – В его голосе мягкая, тихая усталость. – Я знаю, что ты должен делать. И это не бизнес Гены.
- Зато я знаю, что никому и ничего не должен. – Паша не ловится, слишком хорошо знаком с человеком, который теперь смотрит на него песчаным сфинксом. Запихивает фотографии обратно в конверт.
Дима утопает сутулыми плечами в кресле.
- Гордин занимается этим не потому, что у него особые представления о справедливости, не потому, что ему нужны награды и признание. Он делает это, потому что ему нравится…
- А то я не знал.
- …ему нравится трахать детишек, а потом снимать их так, что активисты рыдают, а педофилы дрочат, Паша. Это ты знал?
- Мне – наплевать.
Чарли не любит, когда его не слышат. Он же учитель. Он – гуру. Любой гуру должен вещать истину с каменным выражением лица, а благодарные ученики жадно ему внимать.
Но Миклавчич не внимает. Он уходит из «Интермедиа» без скандала, без ссоры, без драки. Просто уходит. И если бы были какие-то веские причины. Но веских причин не было. Кроме одной. И Дима не может не ударить:
- У него много твоих снимков?
Проглотить. Как в первый раз, когда он вываливается в гей-сауну, и замотанный полотенцем лысый дядечка надавливает влажными ладонями ему на плечи, опускает на ярко-желтое, исходящее сухой жарой дерево коленками, притягивает за затылок рукой. Это было по-другому. Это было адски. Паша знает, за что ненавидит Костика. С той сауны больше такого не повторялось. И Дима бьет больно, думает, что бьет больно, но на самом деле Паша полжизни бы отдал за то, чтобы снова услышать, как щелкает старый затвор.