Две рейхсмарки

NC-21
В процессе
139
2
автор
baalamb бета
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 52 страницы, 20 742 слова, 5 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
139 Нравится 88 Отзывы 32 В сборник

Глава 4. Сумасшедшие

Настройки
Примечания:

…Это только видимость, будто они живут и дышат,

на самом деле это уже гниющие и зловонные трупы.

      Едва солнце начало просачиваться сквозь щели бараков, на улице уже стоял протяжный металлический гул. Пора на построение. Виски гудели, раскрыть свинцовые глаза казалось чем-то невыносимо сложным, а из-за неудобства ночлега на деревянных нарах, больше напоминающих широкие полки, тело ломило, как после работы на каменоломне. Пусть это и неудачное сравнение, ведь Флоренс за всю жизнь не поднимала ничего тяжелее ведра с водой, но даже в самые трудные годы оккупации ей доводилось спать на мягкой перине, а не на металлической миске, отныне заменяющей подушку. Без неё не накормят, своей никто не поделится. Староста барака так сразу и сказал: «Украдут или потеряешь, будут тебе горячую баланду прямо в руки наливать».       Вернер отчасти повезло. Вчера перед вечерней перекличкой освободилось место внизу: женщина, как поговаривали, кричавшая по ночам и мешавшая спать остальным, прокусила язык и захлебнулась в собственной крови. Весь барак выдохнул с облегчением, когда её труп вынесли на улицу. Её соседки по месту взяли новенькую к себе, ведь с нижних нар слезать было удобнее, а если и во сне упадёшь, пусть Флоренс такой ночной активностью и не страдала, хотя бы есть шанс не переломать себе пару костей. Это было дико. Дико спать на том месте, где несколько часов назад человек решил уйти из жизни. Дико, что людям становилось легче от чьей-то смерти. Дико «жить» как скотина на убой. Наспех построенные деревянные бараки были даже хуже сарая, в котором бабушка с дедушкой содержали кур и кроликов. У тех животных было и сено, и еда, и тепло, а здесь же приходилось спать на голых досках и чуть ли не драться за одежду покойников.       Страдать — здешняя обыденность. В этом убеждались за одну единственную ночь.       Тысячи узников словно тараканы выползали из своих ветхих убежищ и ровными колоннами выстраивались перед группой заспанных эсэсовцев. Каждый из лагерников шёл уверенно: не в том понятии, что выглядел как человек, себя уважающий, а просто знал, где и как ему встать. Флоренс была из числа прибывших, кому ничего не объясняли и делать этого не собирались. Она мостилась в укромных местах и гналась прочь от каждого, к кому бы не подходила, ведь все знали — накажут её, попадёт и им оттого, что просто стоят рядом. …Задавать вопросы казалось чем-то жутко неуважительным, поэтому в первый день пребывания я считала, что снова попала в тюрьму, только отличающуюся от той варшавской, в коей пришлось провести целых полтора месяца. Один из заключённых с таким интересом рассматривал мой красный винкель с пришитой на нём буквой «Р», обозначающий польское гражданство, будто никогда таких не видел, хотя у самого был точно такой же. Он поинтересовался причиной попадания в лагерь и так расхохотался от услышанного, будто вспомнил очень смешной анекдот.       «У тебя хоть причина есть, а меня просто на улице поймали, документы не спросили и в какой-то катафалк швырнули. А ведь Мила, жена моя, просто послала на рынок купить молока для каши…»       Флоренс, озираясь меж множества колонн недовольных заключённых, вдруг сделала странное наблюдение: сотни исхудалых узниц, бродивших вчера по территории, куда-то пропали. В плетущихся позади шеренгах можно было разглядеть и Сашку, и остальных полячек, таких же сонных и ничего не понимающих. Вернер решила последовать за ними, но по дороге чья-то лёгкая рука схватила её за плечо. Это была «217-я» — медсестра из ревира. Вчера она видела её вместе с врачом, пока тот проводил осмотр. Они встречались и на вечернем аппеле, но после него она ушла и вернулась в их барак поздно ночью. Поговорить им так и не удалось. — Рядом со мной встанешь, — шепнула она; Вернер послушно промолчала и последовала за ней в передние ряды.       Толпа узников вскоре усмирилась, образовалось множество ровных шеренг, будто по линейке вымеренных. Эсэсовцы, среди которых были и женщины, разделились. Каждый стал проходить мимо определённой колонны и, читая списки, ожидающе выкрикивал: — 406? — Я! — 3012? — Я! — 1725? — Я!..       Флоренс получила несильный, растормаживающий удар в бок от 217-той и вспомнила, что не сняла шапку, отдавая честь называющему её номер военному. Тот и не заметил, как и статная немецкая женщина с палкой, однако же, вчера за такую дерзкую оплошность от злой, как собака, ауфзеерки она получила удар плёткой по рукам. …«Ауфзеерками» местные называют женщин-надзирательниц, но между собой кличут их самыми нелицеприятными прозвищами. Так, например, после вечернего аппеля один из лагерников назвал ту, что ударила его плёткой по плечу «бухенвальдской сукой». Мне достаточно было вчера повстречаться с одной из них, чтобы начать думать точно так же…       Разглядывая шныряющих туда-сюда солдат, Флоренс услышала визг. Визг размашистой плети, эхом разлетевшийся по площадке. Он звучал отовсюду: отражался от стен бараков, вдоль выстроенных перед аппель-платцем; от смотровой площадки, где несколько солдат с винтовками в руках со стороны наблюдали за молчаливой толпой. Кого-то злостно били, но слышен был лишь надрывный голос ауфзеерки и её возгласы вроде: «этот гадёныш…», «…откуда это?», «мерзкий вор…». Визги плети прекратились, позади зашевелилась толпа. Надзиратель за шкирку гнал узника, попутно расталкивая мешающие его ходу колонны. 217-тая оттянула Флоренс от упрямого, оскаленного военного, но тот всё же посчитал созданную перед ним живую тропу недостаточно широкой. Он пнул близ стоящего, ничем не мешающего ему мужчину, а, проходя мимо Вернер, стукнул провинившегося рукояткой револьвера по голове. Шапка узника упала прямо к ногам Флоренс. — Откуда хлеб? — виновника шумихи повалили на землю, пнули в живот. — Говори немедленно! — лицо пыхтящего эсэсовца покрылось здоровым румянцем. — Мой! Мой хлеб! — сцепляя руки замком на лысине, глухо прохрипел провинившийся. — С ужина оставил… — Врёшь! — очередной удар ногой — теперь уже по голове. Узник застонал, из его орлиного носа хлынула кровь. — Откуда хлеб? — Мой! Мой хлеб! С ужина оставил…       Надзиратель был зол. Конечно, ведь какая-то упёртая тварь врёт ему в лицо! Ему и в новеньком кителе не холодно было, а теперь вообще вспотел от такого воспитания. Этот скот вынуждает его марать ботинки о мерзкую, сочащуюся кровь! И его не волновало, что этот человек не врёт, вовсе нет. Просто целую ночь терпел, а теперь нашёл крайнего. — На козла, — наигравшись с неподвижным телом, выплюнул немец. Когда тот уже не кряхтит, не молит о помиловании, воспитывать становится совсем неинтересно, — и барак его обыщите. Они твари там точно что-то прячут.       Двое солдат послушно кивнули. Провинившийся, будто открыв второе дыхание, потянулся к давно выпавшему из рук малюсенькому куску хлеба. Только вот эсэсовцам это его рвение не понравилось: хлеб ботинками раздавили, а его самого отпинали и потащили в сторону, где деревянные козлы для иссечения стояли. Всю оставшуюся перекличку узникам приходилось слышать его предсмертные хрипы, а иногда и отчаянное «Мой хлеб! Мой…». Это продолжалось до конца аппеля. Не стерпел провинившийся — умер, а тело его снова потащили через расступившиеся колонны. Шапка так и осталась лежать у дрожащих девичьих ног.       Время пришло, заключённых погнали за пределы лагеря. Флоренс неподвижно наблюдала за тоскливым маршем умирающих узников. Смотрела на незнакомые, осунувшиеся лица и гадала, кого же сможет встретить на вечерней перекличке? Сама же узница сразу же последовала за медсестрой из ревира, а по дороге взглядом пересеклась с Сашкой. Ей показалось, что те живые карие глаза повидали такой неимоверный ужас, не сравнимый с видом доверху набитой трупами телеги или тем, как только что на глазах у молчаливой толпы насмерть забили человека. Вернер видела её страх, даже ощущала его издалека, а сама Сашка будто пыталась поделиться чем-то до боли важным. Чем-то, о чём вслух сказать не может. Остальные полячки выглядели не лучше, ни капли не лучше. Эсэсовец тонкой деревянной палкой ударил одну из них по спине из-за того, что девушка подхватила падающую перед ней, плачущую заключённую. Даже получив по хребту, она не сдалась. Легонько наклонилась, подхватила узницу с разодранными от падения коленями и под пристальным вниманием немца поспешила дальше, волоча не только изнеможённую себя, но и, можно сказать, в глубине души убитую тюремную приятельницу. Это выглядело жалко. — Не пялься так, — 217-тая, шикнула в затылок Вернер, — а то и тебя палкой огреют. И шапку не забывай снимать, если с тобой эсэсовец заговорил. Над вами, новенькими, глумиться самое то, потому что порядков здешних не знаете. — А ты здесь как давно? — Флоренс была не уверена, что стоит начинать знакомство на улице, где даже у камней есть глаза и уши. — Два года уже. Меня Рене зовут, кстати, — медсестра нахмурилась, видимо, из-за шныряющих по округе солдат. Правда, на их парочку они не обращали совершенно никакого внимания, поэтому она продолжила: — Нас из другого лагеря перегоняли в местный бухенвальдский филиал. Немцам рук рабочих не хватало, а народ каждую минуту умирал. Просто из толпы меня вытянули, заставили трупы в одну кучу стаскивать. Так почему-то здесь и оставили. Даже не знаю, повезло мне или нет. Может, если бы с остальными тогда ушла, потом бы меня так по земле волокли и до кучи к мертвецам подбросили. — И лучше здесь… — глупый вопрос, но очень волнующий, — чем в том лагере, откуда ты пришла? — Без свободы нигде не лучше, а здесь условия зверские. Только нам с тобой ещё повезло, — медсестра воодушевилась. — Они только к бригадирам своим, старостам и к капо лояльны. Те узники привилегированные, выдрессированные. А до нас, санитаров и медсестёр им дела нет: мрут и мрут, новых найдём, не беда. Какая разница, кому работать, если им на руку, чтоб как можно больше людей померли. Правда, всё-таки редко к медикам придираются — боятся, что самим работать когда-нибудь придётся.       Рене продолжала увлечённо рассказывать о «прелестях» здешнего пребывания. Говорила и о том, что сами узники медиков любят, что во время обеда или ужина могут незаметно от надзирательниц чуть больше еды доложить, а если ещё и с привилегированными выгодно «дружить», можно по дешёвке доставать самые разные товары: от мыла и бумаги до зимних курток, да даже наручных часов. …Кажется, она могла без устали рассказывать про свой житейский опыт пребывания в лагере, однако, остепенилась из-за идущих неподалёку эсэсовцев. Среди них был и подполковник Аккерман, но он не оглядывался по сторонам. Только тогда издалека я заметила его лёгкое прихрамывание, умело скрытое уверенной, грозной походкой. Подполковник прошёл мимо и, как и двое сопровождающих его надзирательниц, отправился к лагерным воротам, ведущим на свободу, до которой нам, обычным узникам, было не дотянуться… — Ты на них внимание обращала? — как только компания скрылась из виду, Рене похлопала Флоренс по плечу. — На эсэсовца того со стервами ауфзеерками? — Обращала. — Он только недавно в лагере появился, с месяца полтора, наверное, — она прервалась, огляделась по сторонам, — и ещё хромой был. Говорят, из-за ранения его сюда перевели. Он к нам в госпиталь зачем-то иногда заходит, в кабинете у врача отсиживается, а мы знать не знаем, о чём они там беседовать могут. — А мне-то про него знать зачем? — Флоренс говорила тихо, уставши хмурилась. — Здесь всё и про всех знать надо! — Рене цокала и мотала головой, а шапка несоразмерная с маленькой стриженой головой чуть было не спадала, отчего её приходилось придерживать руками. — Вот те две ауфзеерки с ним — не для кого не секрет — стервы настоящие, так их нужно стороной обходить, чтобы лишний раз плетью не отхватить. А если бы я об этом не предупредила, и ты б подошла к ним просить что-нибудь? Тебя бы на месте и зашибли какой-нибудь палкой! — Ну и зашибли бы, что теперь? — наверное, в Флоренс просто кипело чувство безысходности от всех этих рассказов и того, что удаётся видеть собственными глазами. — Здесь можно быть даже привилегированным, но ничем не застрахованным. Сама говоришь, что наказывают за всякую чепуху. Теперь из барака не выходить, чтоб там от сарайной вони и дыма задохнуться? — Дура ты, — медсестра обогнала Вернер у самого входа в ревир и, не оборачиваясь к новенькой, добавила: — Ты, видно, просто такой человек. Пока не проживёшь что-либо на собственной шкурой, не сможешь действительно понять, о чём я говорю. Это плохо, очень плохо. Здесь такие долго не живут.       Флоренс была упряма, а Рене через чур совестлива. Медсестра чувствовала себя обязанной защитить ничего не ведающих новеньких, которые от незнания здешних порядков нередко умертвлялись на её глазах самыми изощрёнными способами. Здесь и правда умирали ни за что, просто потому, что так кому-то захотелось. Захотелось до смерти забить запнувшегося от бессилия пожилого человека, захотелось спустить на ребёнка овчарку или, чтобы уж точно выпустить пыл, иссечь провинившегося узника на деревянных козлах на перекличке. А ведь чтобы провиниться достаточно посмотреть на эсэсовца, по его мнению, слишком дерзко, или шапку снять не слишком воодушевлённо, как только с тобой говорить начинают. А уж говорить о воровстве и попытках сбежать… За такое просто на месте расстреляют или на крюк в подвале крематория повесят. И это ещё повезёт, если озлобленные эсэсовцы будут не в настроении «испустить дух». — Здесь жизнь и так не сладкая, — продолжила Рене, уже стоя в дверях, — так не делай того, что может сделать её ещё хуже. Проживёшь месяц — проживёшь три, проживёшь шесть — так и до года дотянешь. Так в лагерях говорят. А пока нужно только ждать и работать на кусок хлеба, чтобы не умереть от голода.       Флоренс хотела что-нибудь ответить. Понимала, что ужасающим безразличием, которое пытается навязать самой себе, пугает и тех, кто за остатки своей жизни, скрепя зубами, борется. А она, дура, помирать собралась… Но насколько близка та призрачная победа, что их освободит? Сколько ещё дней, недель, лет нужно терпеть? — Рене… — Вернер прикрыла глаза и заправила выбивающиеся из-под шапки волосы, — расскажи мне про лагерь.

***

      Сегодня в госпитале умерли ещё четверо. Четыре человека за два часа. Причины бывали, что ни на есть, разные. У кого аппендицит, вовремя не прооперированный, у кого уже органы отказывают, а они до последнего трудятся на каторжных работах. Но чаще умирали от болезней. И каждый день после переклички Флоренс силой заставляла себя идти в это ужасное место, где пахнет кровью и смертью. На дрожащих ногах она тащила себя до одного из немногих кирпичных зданий, в котором всегда было светло и даже спокойно, и думала, что сегодня уж точно заразится какой-нибудь дифтерией или туберкулёзом, а потом кто-нибудь из санитаров, даже не успев проникнуться к чей чувствами товарища, вынесет и закинет в телегу к остальным усопшим.       Флоренс завидовала Рене. Она была отчаянна в делах медицины, готова была и в огонь, и в воду, лишь бы спасти хотя бы одного умирающего узника. Она жила этим, жила чувством долга и совести. А Вернер, наоборот, каждый день умирала. Тряслась от вида вспоротого живота, от запаха крови и гноя, от совершенно мешающих и болезненных воспоминаний. Тогда с Гришей они не справились, а здесь и бороться бессмысленно. Люди просто приходили умирать в комфорте.       За прошедшие несколько дней работы в ревире Флоренс могла по пальцам пересчитать тех, кто вышел отсюда на своих двоих, а не на носилках измученных санитаров. Да, такие были. Правда, как только больничный лист переставал действовать, их слали на каторгу. Там они и умирали, а какой был смысл проживать одну лишнюю неделю, было совсем непонятно. Наверное, они тоже надеялись на спасение и жили туманными грёзами о свободе? Наверное. — 1725! — эпатажный врач-француз склонился над одним из пациентов. Эпатажным он был от того, что казался вполне себе здоровым, не до костей иссохшим мужчиной. Этого достаточно, чтобы вызывать зависть. — На первой койке труп, 912-го зови, вместе выносите. Этот тяжелый, аккуратнее будь. Два дня назад только в лагерь попал.       Флоренс выглянула из коридора. В руках у неё лоток с бинтами, а в голове: «Кто такой 912-тый?». Но ответ сам явился к ней. Вернее, стремительно вошёл в коридор и промелькнул рядом, неся в руках какие-то бумаги. Разглядеть она успела лишь его нашивку. — 912-тый!       Флоренс бросилась вдогонку. Конечно, она не бежала за ним, сил на это совершенно не было. Просто ускорила шаг, а светловолосый парень шёл, будто и не слышал. Хотя, возможно, ей просто причудилось, что она действительного его позвала. Иногда Вернер казалось, что стала забывать элементарные вещи. — Что? — после очередного выкрика 912-тый всё-таки обернулся. Он казался рассерженным. Глядел исподлобья так, будто Флоренс не его коллега, а надоедливая муха, от которой хочется немедленно избавиться. — Нам нужно вынести труп. Ты ведь санитар? — Да, — парень кивнул, взглянул на бумаги в руках, — только документы врачу отнесу. — Он в палате. Обеденный осмотр проводит.       912-тый только нахмурился, махнул рукой, с ноткой дерзости отвернулся и пошёл дальше. От шагал так увесисто, что казалось, будто крепкие стены вот-вот пошатнуться и рассыпятся, а скрипучий деревянный пол всё-таки провалится. Флоренс осталась стоять как истукан, не двигалась и ждала возвращения молоденького санитара. Только когда в коридоре послышался голос Рене, она вдруг вспомнила, что несла ей бинты в перевязочный кабинет. …912-тый показался мне живым. В лагере и правда ничтожное количество заключённых испытывали хоть какие-то эмоции, им было не до этого. А он даже злился. На меня злился. Смотрел так, как заключённые глядят в спину ауфзеерок или эсэсовцев: хмурил брови, поджимал искусанные губы и, казалось, вот-вот плюнул бы в лицо. Будто он бросил бы меня одну тащить этот и правда тяжёлый труп, если бы воздержался от пары лестных слов. Мы даже толком не разговаривали, и я не понимала, чем тогда успела перед ним провиниться…       Последний рывок был сделан, медсестра с санитаром смогли погрузить мертвеца в телегу. В до краёв забитой повозке что-то затрещало, колёса чутка откатились назад. Вернер подняла голову, взглянула на мрачного 912-того. Она не ждала от него никаких слов, вовсе нет. Просто хотела посмотреть на живого человека. Но он глядел не на неё — на сестринский фартук, что зацепился за занозистый край повозки. В его опущенных глазах кипела... безысходность?       Флоренс стала ощущать прикосновение. Думала, что просто упёрлась в телегу, но её ожидания вмиг треснули, прямо как дно перегруженной повозки: на деле же пожелтевшая, костлявая рука покойника случайно заползла под белоснежную ткань фартука и, делая последний рывок угасшей жизни, крепкой хваткой вцепилась в неё. Просто посмертные сокращения мышц, просто случайность. Но Флоренс об этом не думала. Ей казалось, что он не просто схватился на фартук, но и тянет его к себе, будто кричит: «Я жив, я здесь, я не умер!». Но его глаза были пусты и хрустальны, а впалые губы приоткрытого рта, из которого выползла огромная, зелёная муха, ни на секунду не смыкались.       Она сошла с ума.       Мёртвые не воскресают.       В этот ад не нужно возвращаться.       Флоренс схватилась за окоченевшую ладонь, её же рука, как и лицо, были белее злосчастного фартука. Неправильно было бы сказать, что она просто отцепила крепкие пальцы от себя, нет. Сделать это оказалось тяжелее, чем перестать думать. Чувство тошноты накатывало, девичьи руки дрожали, как после прогулки на морозе. Мёртвая хватка — вот она и поняла смысл этого выражения. Откинула окоченевшую руку от себя, судорожно поправила ткань. Снова 912-тый смотрит на неё укоризненно. Хотелось кричать от стыда.       Хотелось кричать от страха. Я… проветрюсь, — снова Вернер показалось, что она и не говорила вовсе, словно только в своей затуманенной голове слышала отчаянный, сиплый хрип.       Санитар не стал возражать. Ему, кажется, и говорить этого не нужно было, он ведь и так не заинтересован в дальнейшем времяпровождении в компании новой медсестры. 912-тый отправился в госпиталь, Флоренс шла прочь, судорожно сминая собственные пальцы. Шла без цели, куда угодно, лишь бы не оставаться одной. Не одной в компании мертвецов, разумеется.       «Вокруг кипела жизнь». Хотелось бы так назвать будни узников, но нет. Больные — в ревире, временно нетрудоспособные — в бараках, все остальные — на работах. Одни лишь часовые дежурили за колючей, наэлектризованной проволокой. Они громко смеялись, рассказывали о своих семьях, а Флоренс, будто никого не замечая, еле перебирала ногами и не могла избавиться от тошнотворного кома, вставшего поперёк горла. Она думала, что привыкла. Но к такому не привыкают.       Она шла мимо своего барака. Здесь живут все женщины-узницы, их немного, но по вечерам некоторые из них возвращались вместе с мужчинами с завода. Их немного, и каждый день из-за ворот возвращалось ещё меньше. Сашка и остальные полячки с ними не жили — их барак стоял дальше. Прошло уже три ночи, а ни с кем из них поговорить не удалось. Тайна напуганного взгляда Саши оставалась лишь тайной. Впрочем, ужасов здесь хватает, взять даже дым крематория. Когда начинаешь действительно осознавать, что дышишь прахом людей — это… невыносимо. Поэтому Флоренс дождётся свободы. Она обещала и не допустит, чтобы какой-нибудь поганый немец запихнул её в растопленную печь. — Стой, это чужой хлеб! Тебя накажут!       Мимо пронеслась ребетня: чумазая девчушка лет шести в потрёпанном платьице до колен, и мальчик чуть постарше, с огромной клетчатой фуражкой на голове. В руках у сорванца полбулки хлеба. Полбулки — за такое здесь можно умереть. Если они краденные… Конечно, они краденные. Никто по доброте душевной не позволит мальчишке унести провиант из-под носа надзирателей. Его накажут, убьют, а всех тех, кто разделит с ним этот несчастный хлеб, тоже не пожалеют, как не пожалели того мужчину и всех его сожителей по бараку.       Флоренс не могла закричать, позвать их обратно — привлечёт слишком много внимания. Но что она может? Забрать хлеб и отнести его обратно? В её добропорядочность и проявление совести никто не станет верить. Да это и не совесть, просто страх за маленьких, глупых детей. Они ведь не вынесут ни розгов, ни плети, ни пинков. Сразу умрут, так ещё и на её глазах, если она продолжит стоять истуканом и ничего не делать.       Смерти одного ребёнка уже было достаточно. …Я шла так быстро, как только могла. Оглядывалась по сторонам, хотя могла нарваться на раздражённых солдат, или привлечь внимания стрелка на смотровой башне. Но я не могла поступить иначе. За ту минуту, что я гналась за детьми, было время решить: взять их вину на себя или бездействовать? Иссечение на козлах, что проходят каждый день, я бы точно не пережила, как и эти мальцы. И мне было тошно от себя. Разве я такая тварь, что может бросить детей умирать? Все мы твари, что хотят жить. Но я не могла оступиться. Только не снова…       Мальчишка глядел лишь себе под ноги, игнорировал возгласы догоняющего ребёнка и не замечал эсэсовца впереди. Флоренс сделала последний рывок, схватила голубоглазое, чумазое дитя и с последней силой, что у неё осталась, заставила девчушку остановиться. Они спешно дошли до ближайшего барака, спрятались за него, а мальчишка только продолжал бежать. — Он… — девочка тряслась и не могла перевести дух, — его накаж…       Вернер не дала ей договорить: легонько зажала рот, повернула к себе и, присев на колени, уткнула маленькую голову себе в плечо. Она спасла её, хоть кого-то спасла. Но этого недостаточно. Они далеко, они спрятались, их не заподозрят. Их — нет, но не его.       Мальчик вовремя поднял голову. Эсэсовец смотрел на него и твёрдо стоял на одном месте — ждал бегущего к нему ребёнка. Хлеб выпал из дрожащих детских рук, скатился прямо к армейским ботинкам. В этот момент у Флоренс сжалось сердце. Она была готова оставить девчонку здесь, была готова броситься к загнанному в звериный капкан мальчишке, что от неожиданности уронил краденный провиант.       Она была готова, но охотником оказался подполковник.       Он возвышался нам бедным ребёнком словно одинокий, несгибаемый дуб, растущий на территории лагеря. Глядел на него сверху вниз, сурово хмурился, и взгляд у него был такой, как у того надзирателя, что за один несчастный кусочек хлеба готов был до смерти забить несчастного мужчину.       Аккерман сделал шаг на встречу окоченевшему пред ним ребёнку. Тот же попятился назад, запнулся о собственные ноги и упал, но продолжал не опускать головы, смотрел прямо в хмурое лицо эсэсовца. Мужчина снова шагнул, снова что-то сказал, а мальчишка всё пятился и пятился, будто это могло его спасти. Отвечал ли он на неслышные фразы немца, Вернер не слышала. Она, кажется, и вовсе перестала что-либо слышать.       Эсэсовец замахнулся. Ребёнок выставил руку перед собой — защищался, будто надеялся пострадать чуть меньше, чем может, а Флоренс зажмурилась одновременно с испуганным мальчишкой. Она чувствовала биение маленького, трепещущего сердца своей грудью и не могла вдохнуть. Перед глазами снова телега с трупами, снова те мёртвые глаза и её медленно подкрадывающееся сумасшествие. Снова лай собак, снова запах крови, снова крики и визг плети.       Снова, снова, снова…       Девчушка стала вырываться из рук медсестры, а Вернер судорожно очнувшись из пучины собственных страхов, выглянула из-за угла. Мальчик сидел на том же самом месте и… держал в руках хлеб. Он был один. — Яков! — малышка резво побежала в сторону мальчишки, как только Флоренс её отпустила. Сама же девушка сразу же побежала за ней. — Больше не бери у него ничего! — вцепилась она в его спину, прижалась головой к выстриженному затылку. — Если я не буду, то мы умрём с голоду! — дрожащим голосом выпалил ребёнок, пытаясь оттолкнуть девочку с себя. — И чего ты кричала, дурочка?! Это из-за тебя меня заметили! — Тц… прекратите, — буравя слишком громкую парочку напуганным взглядом, прохрипела Флоренс. Она до сих пор не могла отдышаться, будто сейчас пробежала целый марафон по периметру лагеря. — Откуда этот хлеб? — Герр… Ар… — своими круглыми, кукольными глазами девчушка выжидающе смотрела на Вернер, поджимала губы и, кажется, вот-вот была готова заплакать. — Ты, глупая! — шикнул мальчишка, перейдя на шёпот. Он зажал ей рот ладонью и, словно сейчас не пытается скрыть от Флоренс что-то важное, продолжил: — Я его украл! — Герр?.. — присаживаясь на колени перед обнимающимися детьми, просипела Флоренс. Она продолжала озираться по сторонам, но рядом не было никого. — Кто именно? — А… х… т… — промычала малышка. Мальчишка же настаивал на своём. — Я же говорю, я сам украл хлеб! …Его рвение защищать кого-то из эсэсовцев и правда казалось чем-то абсурдным…

***

      Смена сегодня выдалась напряжённая, да и не только смена — весь день происходили какие-то вещи, совершенно не укладывающиеся в голове. Врач отпустил Флоренс и ещё нескольких санитаров по баракам, чтобы они шли отдыхать после вечернего аппеля. Рене же изъявила желание остаться в ревире подольше. У Вернер, к сожалению или счастью, такого желания не возникало, однако же, видя изнеможение своей коллеги, она отправила отдыхать её. Вечером всегда больше людей умирало, да ещё и с завода пригоняли работников, среди которых были и еле живые. Многие не доживали и до утра. — Флоренс, — врач вошёл в палату, где медсестра уже заканчивала докармливать пациента, — мне нужно отлучиться ненадолго. Если будут искать, попроси, чтобы подождали. И ещё, разбери завалы в моём кабинете. — Хорошо, — медсестра улыбнулась. Она любила вечерние смены потому, что эсэсовцы почти не появлялись в стенах госпиталя, можно было называть друг друга по имени. — Можно я сегодня и на ночную смену останусь? — причина достаточна примитивна. Ей просто хотелось поспать в кресле. — Как хочешь, — пожал плечами француз. — Если вдруг что, ты всегда знаешь, где найти Рене. Я ещё Кольта попросил прийти. — Кольта? — 912-го. Его так зовут.       Врач ушёл, медсестра отвернулась. Нужно было скорее заканчивать работу.       Вечер, а вернее сказать уже ночь, была тихой. Флоренс редко доводилось бывать на природе в довоенные годы, потому все эти поздние птичьи серенады ей были совершенно незнакомы. Поют себе и поют, стрекочут насекомые, а что они из себя представляют совсем уж было не интересно. Лагерь умирал ночью, и все эти звуки казались на фоне гробовой тишины слишком громкими, слишком пугающими. Иногда были слышны и разговоры часовых, патрулирующих территорию за забором. Половицы в коридоре заскрипели, послышались неспешные шаги. Флоренс перебирала препараты в шкафу и, не отвлекаясь, выкрикнула имя санитара. Никто не ответил. Вернер начала думать, что кто-то из пациентов проснулся и не до конца понял, куда попал. Но приближающиеся шаги были уверенными и тяжёлыми, на человеке явно были сапоги. Возможно, даже армейские. И она не ошиблась, ведь в дверях показался эсэсовец. Это был подполковник Аккерман. Снова он её пугает. — Что ты здесь делаешь? — он смерил ошарашенную медсестру грозным взглядом. Впрочем, это она уже привыкла считать его грозным. На самом деле эсэсовец казался вымотанным. — У меня ночная смена и… — Что ты делаешь в кабинете врача, — перебил он, плечом прислонился к косяку двери, — в такое время? — У меня ночная смена. Он сам попросил меня навести порядок.       Немец ещё какое-то время просто стоял так, не двигаясь. Минуты две, наверное. А Флоренс боялась перестать на него смотреть. Застыла с препаратом в руках и понимала, что забыла снять колпак сразу после того, как с ней заговорили и совсем не понимала, стоит ли делать это спустя столь долгое время? Может, он сейчас думает, как её следует наказать за такое неуважение?        Но подполковник ничего не предпринимал, и Флоренс первой решилась отвести взгляд. Обычно в такие неловкие моменты девушки краснеют, заливаются румяным багрянцем, а она побледнела от страха. Рене была права. Когда о человеке совершенно ничего не знаешь, ожидаешь от него чего угодно. И пусть она знала его ещё до войны, но ведь эта самая война могла его поменять. За пределами лагеря все те эсэсовцы, что насмерть забивают людей ботинками, — обычные семьянины, чьи-то мужья и отцы. А в этом аду они срываются с цепи и превращаются в зверей. — Так куда подевался Джозев? — снова заговорил подполковник, имея в виду врача-француза. — Я не знаю, — Флоренс взяла лёгкая дрожь, которую она старалась скрыть, но звонкие удары банок друг о друга выдавали её трепетную нервозность. — Сказал, что если кто-нибудь придёт, то попросить немного подождать.       Аккерман отпрянул от косяка, прошёл к креслу у окна и сел, сложив ногу на ногу. Значит, будет ждать.       Вернер хотела убежать. Затылком чувствовала, что на неё смотрят. Должна была уже к этому привыкнуть, да всё не могла, особенно, когда это человек, который может напеть пару слов кому-нибудь из комендатуры и её высекут прямо на завтрашнем утреннем аппеле. Она не понимала, почему думает о подполковнике в таком ключе, ведь он пока ничего не сделал. Но ей было больно от того, что она стала никем. Даже люди из прошлого не видят в ней Флоренцию Вернер, видят лишь красный винкель и нашивку с номером на груди. Проще было отказаться от такого прошлого, его всё равно не вернуть, чем делать себе больнее? Но она не могла. Этот подполковник, изредка появляющийся то на территории, то в ревире напоминал о том, что была та жизнь. Та прекрасная жизнь, что была до войны. — Как ты попала в тюрьму? — он заговорил внезапно, Флоренс застыла от неожиданности. — Я бы мог посмотреть документы, но хочу услышать это лично от тебя. — Мне кажется, это странный интерес для подполковника. — А для майора?       Флоренс вдруг резко осознала. Поняла, что он её не забыл. Притворялся? Возможно. Просто делал вид, что они не знакомы? Тоже возможно. Хотя, это одно и тоже. От него действительно можно ожидать чего угодно. — Для майора Аккермана это нормальный интерес? …Руки тряслись, голова была пуста, а хлопок закрывающегося шкафа мог разнестись эхом и разбудить особо бдительных больных. Но всё это перестало казаться важным. Весь этот кошмар перестал быть реальным. Будто не было ничего: ни войны, ни тюрьмы, ни лагеря. Будто отца ещё не отправили на фронт, будто мама не сошла с ума из-за его смерти, а бабушку не расстреляли на границе в попытке побега из страны. Будто сейчас снова апрель 1939-го… — Когда вы… вспомнили? — Не сразу, — снял фуражку, немного расстегнул верхние пуговицы тёмно-серого кителя. — Мне потребовалось узнать твоё имя, чтобы вспомнить. — Разве я когда-нибудь говорила его вам? — Я знал твоего отца. Оскар Вернер однажды помог мне много лет назад, я был обязан ему. — И поэтому он оказался на фронте? — Флоренс не думала, что творит, прямо как сегодня днём, когда побежала за теми детьми. Но она чувствовала себя живой, ведь ещё не утратила способность к человеческим чувствам, кроме разве что страха. — Я никак не мог на это повлиять.       Она понимала и была неправа. Просто       очень скучала. — Да… — медсестра скатилась по дверцам шкафа и отвернулась. В комнате вдруг стало очень холодно, — мне не стоит винить вас в этом. Это лишь стечение обстоятельств, в котором я уже пятый год не могу найти крайних.       Подполковник молчал, Флоренс вместе с ним. Смотрела на открытую дверь, такую же недосягаемую, как и лагерные ворота. Хотела просто уйти, но он бы ей не позволил. Только не сейчас, когда все карты раскрыты, когда больше нет смысла смотреть друг на друга, как на врагов.       Врагов… — Я помогала раненным во время нападения на госпиталь армии СС. Среди нападавших был и мой младший брат, — начала Флоренс, не глядя подполковнику в глаза. — Когда отец умер, я попросила его ученика взять над ней руководство. Мы вместе с ним оперировали одну из сбежавших. Ей выстрелили в спину, но она не выкарабкалась и умерла из-за кровопотери. Сразу же появились военные. — А что стало с братом и его подельниками?       Флоренс совсем не моргала и, выпалив на одном дыхании томное «не знаю», всё-таки развернулась к Аккерману. Он был беспристрастен, как всегда. Он уже давно такой, и даже «душераздирающие» истории ему ни к чему. Просто пытается утолить странное любопытство. Наверное, у здешних эсэсовцев подобные развлечения. Так Флоренс считала, но на вопрос: «Было ли то правдой?» ответить не могла. Подполковник был слишком непредсказуем. Скорее, это она о нём знала ничтожно мало, но теперь она не в том положении, чтобы задавать вопросы. — Врач должен скоро вернуться. У меня ещё есть дела.       Вернер отстранилась от шкафа. Хотела уйти, сбежать, спрятаться — не важно, как это называется. Там, в палатах, где все спят, она всё равно была полезнее, чем здесь. …Он сказал остановиться. Это был приказ. Я не могла не взглянуть на него снова, меня вынуждали правила. Он был всё таким же примерным эсэсовцем, работником концентрационного лагеря, а я продолжала видеть в нём майора Аккермана. Майор бы давно отпустил меня, а подполковник не давал уйти. У него были вопросы, я это чувствовала, но он просто молчал и смотрел насквозь. В дверях стоял Джозев…       Врач с долей опаски поглядывал на медсестру с её здоровым румянцем на щеках, и на вальяжного подполковника, развалившегося в кресле. Не успел он и слова сказать, а Флоренс, тревожно хлопая ресницами, выскочила из кабинета. Снова послышался скрип половиц и спешные, тихие шаги. — Герр Аккерман, я… — Всё в порядке, — подполковник вяло махнул рукой, локтями упёрся в колени, сложив ладони в замок. — Я просто задал ей несколько вопросов.       Но этих несколько вопросов хватило для того, чтобы Флоренс не смогла уснуть.
139 Нравится 88 Отзывы 32 В сборник
Отзывы (17)