Глава 12.
«Ночь опустилась на мир своим тяжёлым, бархатным покрывалом — не сразу, а медленно, словно не решаясь до конца разогнать дневные тени. И только когда последний отблеск заката погас за горизонтом, луна выбралась из-за туч и засияла в полную силу. Её холодный, серебристый свет растёкся по комнате мягкими, почти осязаемыми волнами, заливая паркет, стены, старую мебель — и девушку, которая сидела перед зеркалом. Разерия водила щёткой по волосам — неторопливо, с той изящной, почти ритуальной грацией, которая свойственна женщинам, привыкшим, чтобы на них смотрели. Но сейчас она смотрела только на себя. На своё отражение в тёмном стекле, которое при свете луны казалось чужим, зыбким, как видение. Каждый взмах щётки — медленный, тягучий — будто пытался запечатлеть этот миг, остановить его, превратить в вечность. В углу комнаты, в старом, продавленном кресле, которое помнило ещё её прабабку, устроился мужчина. Его лица не было видно — луна светила со спины, оставляя черты в тени. Только руки — длинные пальцы, перебирающие край книги, — выдавали напряжение, которое он старался скрыть. Время от времени он поднимал взгляд, бросал мимолётный, почти неуловимый взгляд на девушку, и снова опускал глаза в страницы. Ночная тишина наполняла комнату особым уютом — тем самым, который бывает только в глубоком затишье, когда весь мир спит, и кажется, что вы остались одни во вселенной. Но он нарушил молчание — негромко, почти невзначай, будто размышлял вслух. — Разерия, — его голос прозвучал мелодично, с той лёгкой, едва уловимой иронией, которая пряталась в уголках его губ. — Почему чаще всего ты более бодрая именно ночью? Вы с братом вечно смотрите на звёзды, словно ждёте, что они упадут к вашим ногам. Разерия не остановилась. Щётка продолжала скользить по волосам — размеренно, спокойно. Она смотрела в зеркало, не на него, но ответ прозвучал мягко, без тени обиды: — Я не знаю. А почему вы больше любите ночь? Так же и я не могу ответить на этот вопрос. Наверное, потому что в темноте легче представлять то, чего нет при свете дня. Она на секунду замерла, встретившись с собственным отражением — и ей показалось, что из зеркала на неё смотрят чужие глаза. Но только на секунду. В этот момент дверь в комнату отворилась без стука — так, как это умеют делать только те, кто не привык спрашивать разрешения. На пороге появился он. Высокий, в безупречной одежде, с резкими, благородными чертами лица, которые даже при свете луны казались выточенными из мрамора. Сначала его глаза нашли мужчину в кресле — короткий, колючий взгляд, полный невысказанной усталости и векового соперничества. А потом переместились на девушку. И суровость его лица растаяла. Медленно, как снег под первым весенним солнцем. Он смотрел на неё так, будто видел впервые — хотя видел тысячи раз. Будто каждый раз его поражало то, как она сидит здесь, при лунном свете, расчёсывает волосы и не боится их обоих. Разерия подняла голову и улыбнулась. Не той дежурной, вежливой улыбкой, которую надевают, как маску, перед гостями. А настоящей — мягкой, тёплой, открытой. Улыбкой, которая зажигала в её глазах маленькие, живые огоньки, похожие на отражение далёких звёзд. В комнате запахло чем-то неуловимо родным — может быть, просто счастьем, а может быть, тем редким покоем, который случается, когда не нужно ничего доказывать. Ночь за окном стала ещё тише, ещё глубже. Лунный свет обнимал её плечи, играл на кончиках волос, подчёркивал изгиб шеи. И в этом сиянии, в этой прозрачной, хрупкой красоте было что-то почти нереальное — будто она сама была ночным видением, случайно задержавшимся в мире живых. Разерия приоткрыла губы, и голос её прозвучал негромко, но отчётливо: — Добрый вечер, Элайджа. Простое приветствие. Два слова. Но в воздухе они зазвенели магией — той самой, что не подвластна ни времени, ни смерти. Комната наполнилась нежной гармонией, словно кто-то невидимый настроил инструменты перед концертом. Семья была здесь. Живой. Настоящий. Мужчина в кресле — отложил книгу. Он не сказал ни слова, только кивнул — коротко, по-свойски, и его тень на стене смешалась с тенью Элайджи. Время потеряло своё значение — оно растеклось лужей у их ног, не смея напоминать о себе. А ночь только начинала кружить вокруг них, приглашая в танец, в котором музыка рождалась из тишины, а ритм задавали три сердца, бьющихся в унисон. И звёзды за окном, казалось, смотрели на них с завистливым восхищением — потому что даже им, древним и бессмертным, никогда не узнать такого тепла.» Агата проснулась вся в поту. Тяжёлое, прерывистое дыхание вырывалось из груди, будто она только что выбежала из огня. Простыня под ней промокла, волосы прилипли к вискам — светлые, спутанные, соломенные пряди рассыпались по подушке. Она лежала несколько секунд, глядя в потолок, пока сердце медленно успокаивалось, а пульс переставал грохотать в ушах. «Это был всего лишь сон, — сказала она себе, но голос внутри звучал неубедительно. — Всего лишь сон». Она сползла с кровати — ноги были ватными, руки дрожали. Каждый шаг давался с трудом, будто она шла по дну океана, сквозь толщу воды, которая не пускала, сжимала, не давала дышать. Агата добрела до ванной, нашарила выключатель, и холодный свет люминесцентных ламп ударил по глазам, заставил поморщиться. Она посмотрела в зеркало. Оттуда на неё глядело бледное, осунувшееся лицо с тёмными кругами под глазами. Волосы — запутанные, сбившиеся в колтуны — падали на плечи бесформенной массой. Но это было её лицо. Её. Агата почти успокоилась, уже хотела отвернуться, чтобы налить воды и умыться, как вдруг — мелькнула тень. Она не успела понять, что это было. Краем глаза, на периферии, в глубине зеркала, за её собственным отражением, на секунду возникла другая. Чёрные волосы, чёрные глаза, тонкая, застывшая в странной полуулыбке девушка — и тут же исчезла. Агата резко обернулась. За её спиной никого не было. Только белая плитка, полотенце на крючке, пустой дверной проём в спальню. — Ты мне не чудись, — прошептала она в пустоту и, взяв себя в руки, открыла кран с холодной водой. Ледяные брызги обожгли лицо. Она умывалась снова и снова, пока дрожь не утихла, пока страх не отступил на задний план, сменившись глухим раздражением. Агата обычно не боялась своих снов. Раньше они были просто снами — странными, иногда пугающими, но далёкими, не имевшими власти над реальностью. Однако последнее время они слишком много занимали места в её жизни. Они вползали в мысли днём, искажали восприятие, заставляли вздрагивать от каждого скрипа половиц. Это раздражало её — до горячей, колючей злости, которая поднималась откуда-то из груди и застревала в горле. Было невозможно понять, где реальность, а где фантазия. Хотя какая фантазия? Она даже не могла бы представить такую жизнь. Не могла выдумать из головы ни Элайджу, ни ту девушку с чужим лицом, ни того мужчину в кресле, чьё имя оставалось загадкой. Слишком много деталей, слишком много чувств — слишком много правды в этих видениях. Уже несколько дней она жила как в тумане. Ходила в школу, отвечала на уроках, улыбалась Дженне, перекидывалась парой фраз с Еленой, но всё это было не по-настоящему. Словно она смотрела на свою жизнь сквозь мутное стекло: движения замедленные, голоса приглушённые, а где-то там, за стеклом, продолжался тот самый сон, который никак не хотел отпускать. И это стало очень сильно беспокоить её. Агата решила, что сегодня вечером, когда приедет Бонни, она попробует поговорить с ней. Не вываливать всё сразу, не требовать ответов — просто… сказать. Хотя бы часть правды. Потому что носить это в одиночку становилось невыносимо. Они уже давно договорились о традиции: каждый четверг — киновечер. То Бонни приезжала к Агате, то Агата шла к Бонни, и они смотрели что-нибудь старое, чёрно-белое, под пледом и с чашками горячего шоколада. Это был их маленький ритуал, их островок нормальности в мире, который давно перестал быть нормальным. В этот раз Бонни приехала к ней. За окном уже стемнело, когда в дверь позвонили. Агата открыла — на пороге стояла подруга в длинном тёмном пальто, с рюкзаком за плечами и кульком попкорна в руках. — Привет, — Бонни улыбнулась, но в глазах её мелькнула тревога. — Ты чего такая бледная? — Просто устала, — отмахнулась Агата, пропуская её внутрь. — Проходи, я уже всё приготовила. Они устроились в гостиной. Агата заварила чай, Бонни достала плед, включила ноутбук. На экране замелькали титры старого фильма — «Третий человек», их общая любимая картина. Но Агата не смотрела. Она сидела, прижав колени к груди, обхватив себя руками, и смотрела в стену. Вернее, сквозь стену — в никуда, в ту самую серую муть, которая последние дни застилала глаза. Бонни заметила это не сразу. Сначала она комментировала кадры, смеялась над репликами актёров, но потом замолчала и долго, пристально смотрела на подругу. — Агата, — позвала она тихо. Девушка не отозвалась. — Агата! — Бонни коснулась её плеча, и та вздрогнула, будто очнулась ото сна. — Что? — моргнула Агата, пытаясь сфокусировать взгляд. — Что случилось? Ты в последнее время какая-то странная. Я уже несколько дней замечаю. Думала, сама скажешь, но ты молчишь. Агата открыла рот, хотела сказать привычное «всё нормально», но слова застряли в горле. Она посмотрела на Бонни — на её открытое, встревоженное лицо, на тёмные глаза, в которых не было ни капли осуждения, только желание помочь. И поняла: врать дальше не получится. Да и незачем. — Не знаю, — медленно, подбирая слова, начала она. — Может, всё навалилось. Школа, эти дела с вампирами, Элайджа, сделка… Не знаю. — Ты что-то скрываешь, — Бонни не спрашивала, она утверждала. Голос её был мягким, но настойчивым. — Я вижу. Если не хочешь — не говори. Но если хочешь… я здесь. Агата молчала несколько минут. Тишина в комнате стала плотной, почти осязаемой. Где-то внизу, на кухне, тикали часы. На экране ноутбука давно закончился фильм, и теперь мерцала заставка, отбрасывая на стены бледные, призрачные блики. — В последнее время мне снятся сны, — наконец выдохнула Агата, и слова полились, будто прорвав плотину. — Об Элайдже. О другом мужчине — я даже не знаю, кто он. И о девушке… я, но не я. У неё чёрные волосы, и лицо такое же, как у меня, но она странная. Какая-то… не своя. Бонни слушала, не перебивая. Только подалась чуть вперёд, положив локти на колени, и смотрела Агате прямо в глаза. — Что с ней? — спросила она тихо. Агата закрыла глаза, и видение нахлынуло само — яркое, беспощадное, заставившее её сжать кулаки. «…Старинная комната в английском поместье дышала веками. Тяжёлые портьеры из бордового бархата свисали до самого пола, собирая пыль в своих складках; лепнина на потолке изображала сцены охоты и мифических чудовищ — всё это было таким старым, что казалось, само время застыло здесь, затаилось между стен. Пол из тёмного дуба скрипел даже под кошачьими шагами, и на его лакированной поверхности мерцали отблески свечей, которых в комнате горело всего три — в массивных подсвечниках по углам. В углу, напротив камина, стояло зеркало. Огромное, в резной раме из чёрного дерева, с потускневшей амальгамой, которая превращала отражения в нечто зыбкое, почти призрачное. И сейчас перед этим зеркалом стояла она. Разерия. Чёрные волосы, густые и тяжёлые, как ночной шёлк, рассыпались по плечам свободными волнами, касаясь тонких бретелей ночного платья. Платье струилось до самого пола, мягко облегая фигуру, но не скрывая её, а скорее подчёркивая каждое движение, каждый вздох. Лунный свет, проникающий сквозь высокие окна, не мог соперничать с теплом свечей — он был холодным, безжизненным, и всё же именно в нём Разерия казалась особенно бледной, почти прозрачной. Она смотрела в зеркало. Долго. Пристально. Сначала на её губах играла улыбка — мягкая, почти притворная. Такая улыбка бывает у людей, которые привыкли скрывать правду за вежливостью, носить маску даже перед собой. Она разглядывала своё лицо — точёные скулы, тонкую линию бровей, глубокие, почти чёрные глаза, в которых при свете дня можно было увидеть тёплый карий оттенок, а сейчас плескалась только тьма. Взгляд скользнул по шее, по ключицам, по изгибу плеч — и снова вернулся к глазам. И вдруг — неуловимое движение уголков губ. Улыбка съехала, сползла, кривилась, как старая маска, которую снимают на ночь. Медленно, почти лениво, она превращалась в нечто совсем иное — холодное, жёсткое, почти злое. В уголках губ залегла горечь, в глазах исчез последний свет. Лицо Разерии потемнело. Не изменилось в чертах — нет, оно осталось тем же прекрасным, аристократическим лицом, но что-то неуловимо сдвинулось, и теперь в нём читалась такая глубина расчёта, такая древняя, выжженная пустота, что становилось не по себе. Ни тепла. Ни страха. Только холод, идущий изнутри — оттуда, где у других людей живёт душа. Она смотрела на себя настоящую. Ту, которую никто не видел. И вдруг — шаги в коридоре. Тяжёлые, уверенные, неспешные. Кто-то шёл так, как ходят только хозяева этого дома — без стука, без предупреждения, с той лёгкой пренебрежительной грацией, которая говорит: «Я здесь главный, и мне не нужно разрешения». Дверь распахнулась без лишнего шума. На пороге стоял мужчина. Волевое лицо с острыми, высокими скулами, которые бросали тень на щёки при свечном свете. Пронзительные светло-голубые глаза — такие светлые, что казались почти белыми, но когда на них падал отблеск пламени, в глубине вспыхивали золотые искры. Он был красив той дикой, опасной красотой, от которой одновременно хочется бежать и остаться на месте. Русые волосы — всегда небрежные, словно он только что провёл рукой по голове, взлохматив их нарочно, чтобы подчеркнуть бунтарскую натуру, — падали на лоб неровными прядями. Его фигура — поджарая, атлетичная, гибкая — напоминала хищника, застывшего в расслабленной, но готовой к прыжку позе. Движения мягкие, текучие, почти кошачьи; в каждом жесте чувствовалась скрытая сила, которую он носил в себе как кинжал за голенищем. Он мог быть аристократом — в дорогом сюртуке, в безупречно начищенных ботинках, с запахом дорогого одеколона и сигар. И он же мог быть убийцей — быстрым, безжалостным, не знающим пощады. Мужчина что-то сказал. Голос его был низким, чуть хрипловатым, но слова тонули в шорохе портьер и треске дров в камине — Разерия не разобрала их, но это было и не важно. Она уже знала, что нужно делать. В одно мгновение её лицо изменилось. Улыбка вернулась — прежняя, мягкая, тёплая, будто и не исчезала. В глазах загорелся свет — живой, искренний, почти детский. Плечи расслабились, поза стала лёгкой, воздушной, она чуть наклонила голову, и чёрные волосы скользнули по щеке, добавляя этой картине невинной, почти девичьей хрупкости. Разерия снова стала той «счастливой девушкой» — открытой, радостной, беззаботной. Будто ничего и не было. — Дорогая, не хочешь сегодня прогуляться? — произнёс мужчина, и теперь слова были чёткими, тёплыми, с лёгкой хрипотцой, за которой угадывалась нежность. — Конечно, буду только рада, — ответила Разерия, и голос её прозвучал мягко, почти мурлыкающе, как у кошки, которая знает, что её погладят. — Тогда оденься потеплее, — мужчина приблизился к ней, и воздух между ними стал плотнее, словно кто-то невидимый натянул струну. Он наклонился, и его губы коснулись её виска — коротко, почти целомудренно, но в этом прикосновении было столько невысказанного, что у Разерии — настоящей Разерии — внутри всё сжалось в тугой комок. Она улыбнулась. Она всегда улыбалась. А когда он отвернулся — на секунду, чтобы взять с кресла её накидку, — она быстро, почти неуловимо скользнула взглядом в зеркало. И отражение не обманывало. Там, в глубине потемневшего стекла, стояла не та девушка, которая только что щебетала о прогулке. Там была правда. Холодная, безжалостная, древняя, как эти стены. Лицо без улыбки, глаза без света, душа без тепла. Разерия отвернулась от зеркала первой — и снова натянула маску. — Я готова, — сказала она, беря мужчину под руку, и они вышли в коридор, оставив свечи догорать в одиночестве. Тени на стенах качнулись, замерли, а зеркало продолжало хранить секрет — тот самый, который никто не должен был узнать.» Агата открыла глаза. Руки дрожали. Бонни молчала, но в её взгляде читалось напряжение. — Я могу посмотреть, что происходит, — сказала ведьма тихо, но твёрдо. — В твоих снах. Я могу заглянуть. — Нет! — Агата резко выпрямилась. — Нет, Бонни. Ты и так много делаешь для всех нас. Тратишь силы на заклинания, на Стефана, на защиту. Я не хочу, чтобы ты ещё и в мои кошмары лезла. — Если это продолжится, — Бонни взяла её за руку, сжала пальцы, — ты должна мне сказать. Мы подруги, Агата. Я не позволю тебе тонуть в одиночку. Ты слышишь? — Слышу, — прошептала Агата, чувствуя, как в груди оттаивает что-то заледеневшее, как благодарность смешивается с усталостью. — Но не сейчас. Давай… давай просто досмотрим фильм. Хорошо? Бонни секунду колебалась, потом кивнула и снова включила ноутбук. Экране замелькали чёрно-белые тени, заиграла музыка на цитре. Они сидели рядом, прижавшись плечами, и смотрели, но Агата почти ничего не видела. Перед глазами всё ещё стояло лицо из зеркала — холодное, чужое, но такое родное. «Кто ты? — мысленно спросила она ту, другую. — И почему ты заняла мои сны?» Ответа не было. Только тихий, едва уловимый шёпот где-то на границе сна и яви, который она не могла разобрать, но который чувствовала всем телом — как предчувствие грозы, как запах дождя перед ливнем. Бонни вскоре уснула, свернувшись калачиком на диване. Агата накрыла её пледом, выключила ноутбук и подошла к окну. За стеклом темнела ночь — безлунная, беззвёздная, тяжёлая. Только жёлтые огни уличных фонарей дрожали в лужах, отражаясь мокрыми бликами. — Что-то начинается, — прошептала она в темноту. — Я чувствую. И это только начало. Где-то в глубине дома скрипнула половица. Агата вздрогнула, обернулась — никого. Только тени, сплетающиеся в причудливые узоры на стенах. Она вернулась в кресло, поджала ноги и закрыла глаза. И почти сразу — провалилась в сон. В тот самый, где ждали её. Где Разерия смотрела в зеркало холодными глазами, а мужчина в кресле перелистывал книгу, не поднимая головы. И где Элайджа ждал в дверях, не решаясь войти.***
Елена весь день провела с Розой. Агата не спрашивала, о чём они говорили — она и так знала. Роза умирала. Укус оборотня не шутка, даже для вампира, а лекарства, которое могло бы её спасти, в Мистик Фолз не нашлось. Бедной девушке оставалось совсем недолго — быть может, день, быть может, два. Агата видела это по лицу Елены, когда та вернулась домой в сумерках: осунувшееся, бледное, с красными глазами, которые плакали уже не от собственной боли, а от чужой, принятой близко к сердцу. Бонни была занята своими ведьминскими штуками — целыми днями пропадала в доме бабушки, перебирала старые травы, листала потрёпанные гримуары с таким выражением, будто искала ответы на вопросы, которые нельзя задавать вслух. Агата не лезла — знала, что магия требует тишины, требует полного погружения, и подруга и так отдавала ей последние силы. У Кэролайн, как всегда, возникли проблемы с парнями. То Тайлер не звонил, то Мэтт вдруг начинал проявлять знаки внимания, от которых у самой Кэролайн шла кругом голова — и это при том, что её вампирская сущность требовала совсем иной концентрации. Агата слушала её жалобы по телефону, кивала, поддакивала, но внутри оставалась холодной. Впервые за долгое время она осталась одна. Совсем одна. Не просто физически — в доме Гилбертов всегда кто-то был, Дженна пекла печенье, Джереми гремел тарелками на кухне, Елена читала в своей комнате. Но Агата чувствовала себя отделённой от них невидимой стеной. Стеной из невысказанных тайн, из снов, которые некому было доверить, из вопросов, на которые никто не мог ответить. Даже Бонни, которая знала о её видениях, не могла забрать эту тяжесть. Никто не мог. Чтобы отвлечься от затруднений и ненужных мыслей, Агата взялась помогать в школе с подготовкой к празднику. Осенняя ярмарка — традиционное событие в Мистик Фолз, когда весь городок собирался на главной площади, торговали домашним вареньем, вязаными пледами и тыквами. Агата согласилась расставлять столы, вешать гирлянды, нарезать бумажные цветы для украшения. Механическая работа помогала не думать. Руки заняты, голова пуста — именно то, что нужно. Ярмарка, обещавшая быть весёлой и полной радости, неожиданно обернулась сомнением. Едва успели развернуть первый шатёр, как у входа замаячили знакомые фигуры в форме. Шериф Форбс — мама Кэролайн — с двумя помощниками обходила ряды, что-то проверяла, о чём-то перешёптывалась. Агата не слышала деталей, но заметила, как побледнела миссис Локвуд, как быстро свернули шатёр с выпечкой. Слухи поползли мгновенно. Кто-то сказал, что нашли тело у реки — ещё одно, седьмое за месяц. Кто-то шептался о странных зверях в лесу, которые выходят только в полнолуние. Агата знала правду. Она знала, что эти смерти не случайны, что они не имеют никакого отношения ни к диким животным, ни к серийным маньякам. Но молчала. Полиция, как всегда, отправила всех в кафе. Ярмарку свернули до выяснения обстоятельств, и атмосфера праздника, такая тёплая и живая ещё час назад, быстро охладилась. Люди расходились, унося с собой коробки с нераспроданным товаром и тревогу, застрявшую в горле. Агата осталась на площади одна, если не считать пары старушек, которые собирали стулья. Она без особого энтузиазма блуждала среди опустевших рядов, пытаясь не оставаться в стороне, хотя уже давно чувствовала себя чужой на этом празднике. Была какая-то горькая ирония в том, что она, которая так старалась слиться с толпой, теперь стояла посреди неё и ощущала себя островом. Интерес к происходящему угасал с каждой минутой, как пламя свечи, которой не хватает воздуха. Под вечер, чувствуя, что скука начинает овладевать ею — эта липкая, серая скука, которая хуже любого страха, — Агата решила уехать домой. Села в свою чёрную «Субару», завела двигатель и, не прощаясь ни с кем, вырулила с парковки. В зеркале заднего вида остались мокрые от вечерней росы шатры, пустые скамейки и одинокий воздушный шар, зацепившийся за ветку клёна. Возвратившись в свой уютный дом, Агата первым делом скинула кроссовки у порога, повесила куртку на крючок и прошла в гостиную. Здесь было тихо. Только часы на стене отбивали секунды — мерно, убаюкивающе, будто уговаривали забыть о том, что снаружи существует другой мир, полный боли и тайн. Она включила торшер, устроилась на диване — на том самом угловом, светло-сером, который помнил её первую ночь в этом доме, — и достала с полки книгу. Не ту, что читала вчера, а старую, потрёпанную, которую привезла из Лондона в одной из коробок. Детектив. Отец когда-то подарил его ей на тринадцатилетие, и она перечитывала его раз пять, но сейчас нуждалась именно в этом — в знакомом, предсказуемом, безопасном. Агата читала, и смех её был единственным спутником. Где-то на середине книги герой попал в нелепую ситуацию, и она не удержалась — тихое, почти детское хихиканье прорвалось наружу, разбив тишину на мелкие осколки. Было странно слышать свой смех в этом доме — обычно здесь царила печаль. Но сегодня Агата позволила себе эту слабость. Смех, даже одинокий, лечит не хуже слёз. По мере чтения её мысли вновь перенесли её в детство. Не специально, не по воле — просто строчки книги пахли старыми временами, и этот запах, будто машина времени, отправил её назад. Она вспомнила, как сама была девочкой — лет восьми, наверное, или девяти. Тогда она ещё не знала, что такое вампиры, что такое смерть, что такое одиночество. Тогда мир был большим и добрым, и она верила, что все истории имеют счастливый конец. Она вспомнила день, когда отец купил ей голубое платье — пышное, с белым кружевом по низу и шёлковыми лентами на поясе. Она кружилась по комнате в этом платье, а он хлопал в ладоши и говорил: «Ты у меня настоящая принцесса, Агата». На ногах тогда были милые балетки с цветочками — розовыми, чуть потёртыми от долгой носки, но таких любимых, что она отказывалась снимать их даже на ночь. Эта картина вызвала тёплую улыбку на её лице. В груди поднималось ощущение ностальгии — не острой, выжигающей, а мягкой, как старая шерстяная шаль. Ей хотелось, чтобы этот день закончился. Не потому, что что-то шло не так, а потому, что она устала. Устала держать себя в руках, устала быть сильной, устала притворяться, что всё в порядке. Агата потянулась к свету, охватывающему её теплом — к золотистому сиянию настольной лампы, к мягкому плюшу дивана, к запаху старой книги и сухих листьев за окном — и решила, что сейчас самое время расслабиться и забыть о тяжестях. Она переоделась в пижаму — тёплую, фланелевую, с длинными рукавами, которую купила ещё в прошлом месяце в Шарлоттсвилле, — и забралась под одеяло. Свет погасила, оставив только тонкую полоску луны, пробивающуюся сквозь щель в шторах. Устроившись поудобнее, свернувшись калачиком, как в детстве, она наконец легла спать, чувствуя, как её тело наполняется спокойствием. Мышцы расслабились, дыхание стало ровным, мысли замедлили бег. Было приятно осознавать, что хотя бы один день прошёл в гармонии и умиротворении, вдали от хаоса и тревог — пусть даже этот день был пустым и незаметным, пусть даже она ничего не решила и ни с чем не справилась. Иногда просто жить — это тоже победа. Всевозможные заботы, которые обычно терзали её по ночам, сегодня отступили. Они не исчезли, нет, просто оставили её в покое на несколько часов, словно взяли паузу. И Агата позволила себе эту передышку, ловя остатки уходящего дня, как ловят последние тёплые лучи перед закатом. Она почти уснула — уже на грани, уже проваливаясь в темноту, — как вдруг в голове вспыхнули слова. Чьи-то. Чужие. Или свои? Она не знала. «Берегись, они идут. Беги, беги, он за спиной. Лес и мгла, страх и тень. Что ты выберешь теперь?» Эти слова всплыли из ниоткуда — не из книги, не из сна, не из памяти. Они просто возникли, как холодный ветер в закрытой комнате, и Агата резко села на кровати, широко распахнув глаза. Сердце колотилось. Дыхание сбилось. По щекам медленно, тяжело катились слёзы — она не заметила, когда начала плакать. Ночная буря чувств накрыла её с головой, обрушилась всей своей тяжестью, и дрожь по коже не оставляла ни минуты покоя. Она обхватила себя руками, прижала колени к груди и замерла — маленькая, беззащитная, потерянная в этой огромной холодной постели. Ей было страшно. Страшно оставаться одной, особенно когда тьма подступает с каждым миллиметром, с каждым ударом сердца. Страшно, потому что она не знала, что эти слова значат, кто их произнёс и почему они звучат так, будто предупреждение. Страшно, потому что за ними чувствовалась угроза — настоящая, осязаемая, как лезвие ножа на шее. Иногда ей хотелось проснуться не одной. Чтобы рядом был кто-то, кто мог бы понять её, не задавая вопросов. Просто обнять, прижать к себе, шепнуть «тихо, всё хорошо, я здесь». Но в этой комнате, в этом доме, в этой жизни она всегда просыпалась одна. И привыкнуть к этому было невозможно. Агата не нравилось то, что с ней происходило. Она нервничала, осознавая, что, возможно, не сможет удержать всё это в себе. Сны, видения, страх, одиночество — всё это давило изнутри, росло, пухло, требовало выхода. Что, если она вдруг не выдержит и расскажет кому-то из друзей? Что, если её посчитают сумасшедшей? Или, что ещё хуже, отвернутся от неё? Решат, что она опасна? Или просто не захотят иметь дело с той, у которой «что-то не так с головой»? Сомнение было самым ужасным чувством в её жизни. Страшнее вампиров, страшнее Первородных, страшнее Клауса. Потому что от вампира можно убежать, от Первородного — спрятаться, а от сомнения — никуда. Оно жило внутри, сводило душу в капкан, затягивало петлю всё туже, и каждый раз, когда она пыталась вырваться, оно находило новый способ напомнить о себе. Вспомнив о том времени, когда ей было девять, Агата почувствовала, как старое, почти забытое воспоминание всплыло на поверхность — мутное, с рваными краями, но от этого не менее болезненное. Её первый поход к психологу. Маленький кабинет с аквариумом и мягкими креслами, женщина с добрыми глазами, которая задавала вопросы: «Агата, почему ты боишься спать в темноте? Что тебе снится? Расскажи, милая». Агата тогда пыталась рассказать. Про тени, которые двигались сами по себе, про голоса, которые звали её по ночам, про странное чувство, что за ней кто-то наблюдает. Психолог слушала, кивала, делала пометки. А потом позвонила отцу. Виктор приехал через час — злой, взвинченный, сжав челюсти так, что желваки заходили ходуном. Он забрал её из кабинета, не сказав ни слова той женщине, а в машине развернулся к ней и произнёс: — Никогда больше. Ты меня слышишь, Агата? Никогда. Никаких психологов. Никаких врачей. С тобой всё в порядке. И я не позволю кому-то убеждать тебя в обратном. Он запретил даже думать о том, что с его дочерью может быть что-то не в порядке. Он не хотел, чтобы кто-либо из тех, кто знал её, заподозрил, что она не такая, как все. Это строгое воспитание — эта любовь, которая была сильнее всего, но которая иногда душила, — оставило в душе Агаты глубокие раны. Оно посеяло семена страха: бойся быть другой, бойся говорить правду, бойся, что тебя не поймут, бойся, что отвернутся. Семена проросли. И теперь эти стебли опутывали её изнутри, мешая дышать. Блэквуд с трудом вспоминала тот период своей жизни. Словно дремлющее чудовище, оно вновь и вновь поднималось на поверхность, лишая её уверенности и покоя. Ей хотелось бы вырваться из этой тьмы, сбросить груз одиночества, но в ту же минуту она чувствовала себя связанной невидимыми оковами — цепями из чужих ожиданий, из отцовской заботы, которая обернулась клеткой, из собственного страха, который она сама же и вырастила. Она сидела на кровати, прижимая к груди одеяло, и смотрела в темноту. Луна за окном спряталась за облака, и комната стала совсем чёрной — только тени, только шёпот ветра, только стук собственного сердца. «Я не могу так больше», — подумала она. — «Я не могу тонуть в этом одна». Агата решила, что не может оставаться в таком состоянии. Её нужно было встряхнуться, попытаться вернуть себе контроль. Не ради других — ради себя. Глубоко вздохнув, она заставила себя встать, подойти к окну, раздвинуть шторы. Пусть будет ночь. Пусть будет луна. Пусть будет темно. Но она — она будет смотреть на это открытыми глазами. Она сосредоточилась на том, что могла сделать. Не на том, чего боялась. Не на снах, не на голосах, не на прошлом. На настоящем. На своих руках, которые ещё могли держать книгу. На своих ногах, которые могли унести её куда угодно. На своей голове, которая, пусть и переполненная страхами, всё ещё работала. Ей надо было найти свою силу — ту самую, о которой говорил отец, когда она была маленькой. Ту, с которой можно не только справиться со страхами, но и находить радость в жизни. Не притворную, не натянутую, а настоящую. Ту, которая согревает изнутри, когда внешний мир рушится. Ту, которая позволяет просыпаться по утрам и делать шаг вперёд, даже если не знаешь, куда идёшь. Где-то внутри неё всё ещё горела искра надежды. Маленькая, слабая, почти невидимая — но живая. Она не давала Агате сломаться окончательно, не давала упасть на дно колодца, где нет ни света, ни выхода. И Агата чувствовала это — чувствовала кончиками пальцев, каждой клеткой тела. — Я справлюсь, — прошептала она в темноту. — Я должна справиться. Она не знала, как именно. Не знала, с чего начать. Но она знала, что эта искра — единственное, что у неё осталось. И она была готова бороться за неё. Зубами, ногтями, всеми силами, которые ещё теплились в её измученной душе. Агата легла обратно в постель — не сворачиваясь в клубок, не прячась от мира, а прямо, глядя в потолок. Стиснула зубы, вытерла мокрые щёки и сказала себе: — Завтра будет новый день. И я сделаю его лучше. Луна выглянула из-за облаков, и серебристый свет снова залил комнату. Он был холодным, как всегда. Но Агате почему-то показалось, что сегодня он чуточку теплее. Или она просто устала и хотела верить. Но вера — это тоже оружие. Иногда единственное, которое остаётся. Она закрыла глаза. И на этот раз — заснула. Без снов, без криков, без тех слов, которые преследовали её. Просто провалилась в тёплую, густую темноту, где не было ни страха, ни одиночества. Где была только она. И её надежда. Пока что этого было достаточно. Агата провалилась в темноту — ту самую, тёплую и густую, где не было ни снов, ни голосов, ни страха. Ей казалось, что она плывёт по чёрной, спокойной реке, и вода мягко держит её на поверхности, не давая утонуть. Впервые за много ночей она почти почувствовала покой — настоящий, глубокий, не требующий усилий. Но покой, как всегда, оказался обманчив. Сквозь плотную завесу сна пробился звук. Сначала далёкий, почти неразличимый — будто кто-то водил пальцем по стеклу. Потом резче, настойчивее: шуршание. Сухое, быстрое, нервное. Оно шло снизу — с первого этажа, из гостиной. Агата открыла глаза в полной темноте. Сердце пропустило удар, потом заколотилось где-то в горле, глухо и тяжело. Она замерла, не дыша, вслушиваясь в ночь. Тишина? Нет. Снова — шуршание пакета, затем приглушённый стук, будто что-то поставили на стол. И звук жевания — отчётливый, влажный, наглый. Сон как рукой сняло. Первая мысль была странной. Не «грабители», не «помогите», не страх за свою жизнь. В голове вспыхнуло ясное, почти будничное: «Кто-то ест мою еду». И сразу же следом — холодное, решительное желание: ударить незваного гостя по голове чем-нибудь тяжёлым. Желательно тем, что под руку попадётся. Агата бесшумно сползла с кровати. Ноги, ещё минуту назад ватные и непослушные, обрели пружинистую, хищную готовность. Она шагнула к тумбочке, нашарила в темноте тяжёлый подсвечник — тот самый, бронзовый, с широким основанием, который она привезла из Лондона. Пальцы сжали холодный металл. Сердце больше не колотилось — замерло в ожидании. Она выскользнула в коридор, ступая неслышно — босиком, на холодном деревянном полу, крадучись, как когда-то в детстве, когда пряталась от отца, чтобы не идти к зубному. Лестница вниз не скрипнула — она знала, на какие ступеньки наступать, чтобы не выдать себя. Месяцы жизни в этом доме не прошли даром. Шум стал громче. Теперь она слышала не только шуршание, но и голос — бормотание себе под нос, явно мужское, с нотками удовлетворения: — Ну и вкуснотища… Агатка, ты гений по части запеканок, даже не знала… Агата остановилась в проёме гостиной, прислонилась плечом к косяку и медленно, очень медленно перевела взгляд в полумрак комнаты. Луна светила в окно, и в её призрачном свете всё было видно как на ладони. На её диване, развалившись как у себя дома, сидел Джереми. В наглую, без спроса, без звонка в дверь — перелез, наверное, через окно, как делал уже не раз, когда хотел сбежать от Дженны. На коленях у него — раскрытая пачка чипсов, которую он лупил с такой скоростью, будто боялся, что кто-то отнимет. Рядом, на журнальном столике, стояла её вчерашняя запеканка — та самая, которую Агата берегла на завтрак, политая сыром и зеленью. От неё уже почти ничего не осталось. Джереми доедал последний кусок, макая его прямо в тарелку пальцами. Парень поднял голову, заметил её в дверном проёме — босую, растрёпанную, с бронзовым подсвечником в руке и выражением лица, которое обещало неминуемую, кровавую расправу. И улыбнулся. Невинно. Широко. По-щенячьи. — О, Агата, ты уже встала? А я тут решил не будить тебя, тихонько перекусить. Ты же не против? Не против? Она не помнила, как оказалась рядом с ним. Просто в следующий миг — подсвечник со стуком упал на пол, а её пальцы вцепились в воротник его футболки. Джереми даже не успел охнуть — она рывком подняла его с дивана, потащила к выходу, ловко обходя разбросанные крошки. — Ты… охреневший… мелкий… наглец! — шипела она сквозь зубы, волоча его через прихожую. Он упирался, пытался зацепиться за косяк, но сил у него, конечно, не хватило против разъярённой Агаты. — Мои чипсы! Моя запеканка! Ты хоть спросил? Ты хоть постучал? — Да стой ты! — взмолился Джереми, болтаясь в её руке как мешок с картошкой. — Я же по-соседски! Добрая воля! Социальный визит! — Я тебе сейчас устрою социальный визит в вытрезвитель! Она уже распахнула входную дверь, холодный ночной воздух хлынул внутрь, и почти занесла ногу, чтобы пнуть парня в зад, но тут он выдал козырную карту. — Агата, стой! У нас там, дома, Дженна с Алариком! Свидание! — он вывернулся из её хватки и прижался спиной к стене, выставив вперёд ладони. — Я, если честно, не хочу им мешать. Они там свечи зажгли, вино, музыку… ну ты поняла. А мне деваться некуда. А тут у тебя матч. У тебя же кабельное есть? Агата замерла с открытой дверью. Холод пробежал по босым ногам. Она посмотрела на Джереми — его взлохмаченные волосы, виноватую, но такую знакомую улыбку, на то, как он ёжится от сквозняка, и злость вдруг… не ушла, но застыла, превратилась в усталость. Горячую, выматывающую усталость, за которой пряталось нечто похожее на… сожаление? Или понимание? Она сама не раз была лишней в чужом доме, сама пряталась от чужих поцелуев и приглушённого смеха. — Матч, говоришь? — переспросила она тихо, отпуская дверную ручку. — Ага. Сборная против сборной. Кто-то же должен объяснить тебе, что такое офсайд, — Джереми изобразил невинность, но в глазах плясали чёртики. Агата прикрыла дверь. Потом подошла к нему, схватила уже не за шкирку, а просто за плечо, развернула и легонько подтолкнула обратно в гостиную. — Запеканку ты мне купишь новую, — произнесла она ледяным тоном, но уже без прежней ярости. — И чипсы — двойную порцию. И придёшь завтра мыть посуду. А сегодня… сиди и не пикай. — Есть, мэм! — Джереми прищёлкнул пятками босых ног (он тоже был без обуви) и снова плюхнулся на диван, хватая пульт. Агата выключила верхний свет, оставила только торшер. Села в кресло напротив, поджала ноги под себя, натянула на плечи плед, который свисал со спинки. На экране уже шла предматчевая разминка. Она смотрела на бегающих по полю мультяшных футболистов, на довольного Джереми, который комментировал каждое движение, и почему-то вдруг почувствовала — не покой, нет, но что-то близкое. То самое, когда ты не одна. Когда кто-то есть рядом — пусть даже этот кто-то только что съел твою последнюю запеканку и даже не извинился по-человечески. — Агата, ты смотри, сейчас будет гол! С левой ноги, я тебе говорю! — Джереми чуть не подпрыгнул на диване. Агата вздохнула, поправила плед и тихо ответила: — Не будет никакого гола. Ты и правила-то знаешь? — А ты? — парировал он. — Я — нет. Но притворяться умею. Они посмотрели друг на друга — и оба усмехнулись. В темноте гостиной, под шум комментатора и лунный свет, это было почти по-настоящему. — Знаешь, — сказал Джереми уже тише, не отрывая глаз от экрана, — у тебя лучше, чем у нас. Тут хотя бы не целуются постоянно. — А у меня запеканку воруют, — буркнула Агата. — Ну, извини, — он пожал плечами, и в его голосе впервые за вечер прозвучало что-то искреннее. — Не хотел мешать. Ты… ты извини, что разбудил. Агата промолчала. Но в груди чуть отпустило. Они смотрели матч почти до полуночи. Никто не забил ни одного гола — как она и предсказывала. Джереми уснул прямо на диване под конец, свернувшись калачиком, обнимая пустую пачку из-под чипсов. Агата накрыла его пледом, выключила телевизор и подошла к окну. Луна смотрела на неё — круглая, холодная, всё такая же далёкая. — Спокойной ночи, нахал, — прошептала она, взглянув на спящего парня. И, сама не зная почему, почувствовала, что сегодня — впервые за долгое время — она не одна в этом доме. Пусть это была всего лишь наглость в виде подростка, съевшего её запеканку. Но это было лучше, чем пустота. Она поднялась наверх, легла в свою постель — и на этот раз сон пришёл сразу. Тихо, без видений, без теней. Просто темнота — тёплая, спокойная, почти родная. — Спокойной ночи, Агата, — прошептал кто-то во сне. Ей или себе — она не разобрала. И улыбнулась.