Глава 14.
Когда Агата наконец приехала домой, её на пороге встречала гора коробок от Эрики. Они стояли в прихожей — коричневые, картонные, перетянутые скотчем, с надписями маркером: «Книги», «Дневники», «Личные вещи», «Осторожно, хрупкое». Агата замерла на мгновение, прислонившись спиной к двери, и почувствовала, как внутри разливается тепло — не горячее, не обжигающее, а ровное, глубокое, как свет далёкой звезды. Коробок было много. Слишком много для одной девушки, которая полгода назад уехала из Лондона с одним рюкзаком. Но сейчас это изобилие не пугало — оно радовало. Каждая коробка была маленьким сундуком с сокровищами, обещанием забытых историй, потерянных голосов, обрывков прошлого, которое она так отчаянно пыталась спрятать, но которое, оказывается, так же отчаянно хотело быть найденным. — Ну что ж, — сказала она вслух, потирая ладони. — Давайте знакомиться. Она скинула куртку, прошла на кухню, заварила себе большой чайник чая — с мятой и ромашкой, успокаивающий, — и только тогда приступила к разбору. Первую коробку открыла дрожащими руками. Внутри — книги. Старые, потрёпанные, с потускневшими корешками и запахом типографской краски, смешанным с чем-то сладковатым, почти забытым. Агата достала одну, раскрыла на первой странице и увидела знакомый почерк. «Агате, моей звёздочке. Пусть эти страницы станут для тебя окном в миры, которые я так любил. Папа». Она провела пальцами по строчкам, и в горле застрял комок. Она не плакала — нет, слезы были где-то близко, но они прятались, не решаясь вырваться наружу. Агата прижала книгу к груди и закрыла глаза. Перед внутренним взором всплыла картина: маленькая комната в Лондоне, камин, потрескивающий дровами, мягкий плед, в который они с отцом укутывались вдвоём. Ей было, наверное, лет шесть или семь. Он читал ей вслух — не торопясь, с выражением, иногда останавливаясь, чтобы объяснить непонятное слово или просто посмотреть на неё с той бесконечной, всепоглощающей нежностью, которая бывает только у отцов. Она слушала, затаив дыхание, и мир за окном исчезал. Оставались только слова, только его голос и волшебство, которое он дарил ей каждым предложением. «На свете не было ничего лучше, — думала Агата, открывая глаза, — чем уединиться с книгами. Погружаться в их страницы, оставляя за пределами реальности все проблемы». Она взяла вторую книгу, третью, четвёртую. Раскладывала их на диване, на столе, на полу — везде, где было место. Гостиная постепенно превращалась в библиотеку, хаотичную, но такую родную. Пальцы скользили по корешкам, глаза выхватывали знакомые названия: «Маленький принц», которого отец перечитывал ей каждую осень; «Алиса в Стране чудес» с её старыми, ещё советскими иллюстрациями; тома стихов Ахматовой и Цветаевой — их отец любил читать на ночь, хотя Агата тогда мало что понимала, но запоминала ритм, музыку слов. Каждая книга словно жаждала, чтобы её достали из коробки и заполнили вновь свежими воспоминаниями. Агата улыбалась — той тихой, грустной улыбкой, которая появляется, когда прошлое настигает тебя не болью, а благодарностью. Она листала пожелтевшие страницы, покрытые аккуратным почерком своего отца — там, где он оставлял пометки на полях, или просто рисовал смешные рожицы, чтобы порадовать её. Эти записи были полны его мудрости и любви, и, читая их, она снова ощущала его присутствие рядом. Она нашла «Ветер в ивах» — ту самую книгу, которую он читал ей, когда она болела ветрянкой и целую неделю не вылезала из постели. На форзаце, карандашом, было написано: «Для моей маленькой храброй мышки. Выздоравливай скорее, мой ангел». Агата провела пальцем по буквам — они чуть вдавливались в бумагу, и ей показалось, что она слышит его голос. Тот самый — тёплый, чуть хрипловатый по вечерам, когда он уставал после работы, но никогда не отказывал ей в просьбе «почитай ещё немножечко». Воспоминания о том, как они сидели вместе, окутали её теплом — мягким, как тот самый плед, в который они кутались. Она помнила каждую деталь: свет от камина, пляшущий на стенах, запах корицы и яблок — мама иногда пекла пирог, но потом перестала, а потом и вовсе ушла; скрип старого кресла, в котором отец читал, укачивая её на коленях. Каждая сказка была наполнена приключениями, дружбой и героизмом, позволяя ей мечтать о великих делах, видеть себя среди интересных персонажей — то отважной рыцаршей, то мудрой волшебницей, то просто девочкой, которая спасает мир от дракона. Теперь, когда она рассматривала свои старые книги, ей казалось, что они хранят частички её детства. Те самые частички, которые она считала потерянными навсегда. Но они не потерялись — они ждали. Терпеливо, годами, в этих картонных коробках, перевязанных скотчем, с надписями маркером. Ждали, когда она откроет их, вдохнёт знакомый запах и снова станет той маленькой девочкой, которая верила, что добро всегда побеждает зло, а любовь сильнее смерти. Эти моменты были безмятежными и чистыми, напоминанием о том, как важно было одно простое: под уютным одеялом, под звуки тихого чтения, забыться в другом мире. Мире, где нет вампиров, проклятий, потерянных отцов и молчаливых матерей. Мире, где есть только она и её воображение. Эта связь с отцом всегда придавала ей сил. И сейчас, когда жизнь снова проверяла её на прочность — снами, видениями, странными мужчинами с тысячелетней тоской в глазах, — Агата чувствовала, как воспоминания согревают её душу. Не лечат, нет — но дают опору. Напоминают, кто она и откуда. С каждым раскрытым томом она погружалась всё глубже в волшебный мир, забывая о тревогах, которые волновали её последнее время. О Джоне Гилберте, который бродил по дому Гилбертов, как тень, и задавал неудобные вопросы. О Клаусе, о котором шептались даже вампиры. Об Элайдже, чей образ преследовал её во сне и наяву, заставляя сердце биться быстрее, а разум — кричать: «Остановись, дура!». Но сейчас — сейчас не было ничего, кроме книг. Агата перебирала их, раскладывала по полкам, иногда останавливаясь, чтобы перечитать целую главу или просто вдохнуть запах старой бумаги. Она нашла дневники своего отца — те самые, в которых он описывал свои исследования, поездки в Мистик Фолз, встречи с Грейсоном Гилбертом. Записи обрывались на полуслове, некоторые страницы были вырваны, другие — залиты чем-то тёмным, похожим на вино или… Агата не хотела думать о том, что это могла быть кровь. — Ты знал, — прошептала она, прижимая дневник к груди. — Ты знал о вампирах, о проклятиях. И ты пытался меня защитить. Но, папа, я уже в этом мире. И я не могу закрыть глаза. Она отложила дневники в сторону — сегодня не время для них. Сегодня она хотела просто быть. Без тайн, без расследований, без страха. Просто девушка, которая любит книги, и книги, которые любят её. Агата разобрала почти все коробки. Книги заняли своё место на полках, дневники отца легли на письменный стол — туда, где она собиралась изучать их позже, не спеша, без лишней спешки. Последняя коробка оказалась самой маленькой, и в ней лежало всего несколько тонких томиков стихов, перевязанных старой лентой. Она достала один, наугад раскрыла посередине и увидела знакомые строчки — те, что отец часто повторял перед сном. Агата присела в кресло у окна, поджала под себя ноги, поправила плед, укутывая плечи, и начала читать. Не для того, чтобы что-то узнать. Не для того, чтобы найти ответы. А просто потому, что читать было хорошо. Потому что в этом движении пальцев по страницам, в этом тихом шелесте бумаги было что-то успокаивающее, почти забытое. Как детство. Как дом. За окном медленно умирал вечер, уступая место ночи. Луна ещё не взошла, но где-то за облаками уже угадывался её мягкий, молочный свет. Агата читала, и время теряло значение. Она не замечала, как минуты сменяются часами, как остывает чай в кружке, как тишина в комнате становится такой глубокой, что можно услышать, как бьётся её собственное сердце. Она держала в руках книгу. И просто продолжала читать. Агата закрыла глаза всего на миг — и перед ней снова поплыли образы. Мягкие, зыбкие, как отражение в старой амальгаме. Они не пугали её больше. Они звали. «…Тихий шелест бумаги разбудил спящую Разерию. Этот звук — нежный, почти невесомый — проник в её сон раньше, чем свет, раньше, чем запахи утра. Она медленно открыла глаза, моргая спросонья, и первое, что почувствовала, — сладкий аромат роз и чернил, благоухающий во всей комнате. Странное сочетание — цветочная нежность и строгая, почти мужская терпкость. Но оно дарило ей ощущение уюта, словно напоминало о прекрасных мгновениях прошлого, которые она не могла вспомнить, но которые жили где-то глубоко, под сердцем. Разерия сморгнула сонливость и посмотрела вперёд, на письменный стол у окна. Он сидел там — Элайджа. В утреннем полумраке его фигура казалась выточенной из того же серого камня, что и стены старого замка. Но живой. Острые скулы, тени под глазами, расслабленные, но сильные плечи. Он был сосредоточен на письме — его перо плавно скользило по бумаге, оставляя за собой изящные, плавные линии. В его движениях не было ничего лишнего. Ни одного резкого жеста, ни одного случайного штриха. Каждая буква казалась продуманной и исполненной смысла — как слова молитвы или заклинания. Разерия замерла, боясь дышать. Ей не хотелось разрушать эту картину — этот момент, когда он был так близко и так далеко одновременно. Она смотрела, как перо выводит строки, как светлеют чернила на бумаге, как пальцы Элайджи — длинные, аристократические — сжимают перьевую ручку с той особенной, почти интимной нежностью, которая бывает у людей, привыкших доверять бумаге больше, чем людям. И вдруг он почувствовал её взгляд. Элайджа не обернулся резко — нет. Это было плавное, почти ленивое движение, как у хищника, который уже знает, что за ним наблюдают, и не видит в этом угрозы. Он поднял голову, повернулся через плечо — и их глаза встретились. Время будто остановилось. Его глаза — глубокие, тёмные, с едва заметным золотистым отблеском на дне — отражали ту же таинственность, что и окружающая их атмосфера. В них не было холода, который она видела в его взгляде при первой встрече. Не было и той ледяной отстранённости, которой он прикрывался, как щитом. Сейчас в них плескалось что-то живое — то, что он, возможно, сам не хотел в себе замечать. За его спокойствием скрывались целые миры, и Разерия почувствовала, как её сердце забилось быстрее — ровно, тяжело, словно кто-то ударил в колокол где-то в груди. Она попыталась сдержать улыбку, но это оказалось трудным. Губы предательски дрогнули, и в уголках их уже зарождался тот самый изгиб, который она не могла контролировать, когда он был рядом. Её дыхание слегка сбилось — она заметила это сама, как заметил бы любой, кто привык прислушиваться к себе. А он, заметив её, помимо прочего, отложил перо — осторожно, почти бережно — и встретил её взглядом, в котором читалась выразительная заинтересованность. В воздухе витала искра. Невидимая, но осязаемая — та самая, что возникает между двумя людьми, когда мир вокруг перестаёт иметь значение. Она на мгновение объединила их в этом пространстве — между столом и кроватью, между чернилами и шелком простыней, между словами, которые он писал, и теми, что она ещё не произнесла. Элайджа первым нарушил молчание. — Доброе утро, — произнёс он, и голос его был мягким, как утренний свет, который только начинал просачиваться сквозь тяжёлые портьеры. В этом «добром утре» не было обычной светской вежливости — была теплота, была усталость, было что-то такое, от чего у Разерии перехватило дыхание. Она всё ещё находилась под впечатлением от его присутствия. От того, как он сидел здесь, в её комнате, за её столом, и писал что-то — возможно, важное, возможно, просто мысли, которые нельзя было доверить даже самому близкому другу. Звук его голоса казался ей совершенно волшебным — низким, чуть хрипловатым со сна, но в то же время чистым, как горный ручей. Разерия приподнялась на локтях, поправляя сползшую с плеча тонкую ткань ночной рубашки. Она уже открыла рот, готовая поинтересоваться его занятостью, спросить, что он пишет, кто его адресат и почему он выбрал именно этот час для письма. Но мысли сбивались, путались, рассыпались, как бусы с порванной нити. Всё, что она могла думать — это о том, как чудесно чувствовать себя рядом с ним. Как естественно. Как правильно. Она не задала ни одного вопроса. Просто смотрела на него — залитого первыми лучами солнца, которые наконец пробились сквозь окно, — и чувствовала, как в груди разливается тепло. Свет был золотистым, мягким, почти ласковым. Он ложился на его плечи, на его руки, на страницы, исписанные ровными строчками. И в этом свете всё вокруг приобрело особую красоту — неброскую, но глубокую, как старый бархат или вино, которое выдерживали десятилетиями. Это был не просто утренний свет. Это было начало чего-то нового. Возможно, захватывающего. Возможно, опасного. Возможно, такого, что изменит всё. И только он — Элайджа — мог олицетворять в её жизни это начало. Только он.» Агата открыла глаза. Образы растаяли, как утренний туман над рекой, оставив после себя лишь лёгкое, щемящее чувство — будто она потеряла что-то важное, но не могла вспомнить, что именно. В комнате было тихо. За окном серел рассвет, и первые птицы пробовали свои голоса, робко, неуверенно. Книга выскользнула из рук и лежала на коленях, раскрытая на середине, но Агата не помнила, на какой строке остановилась. Она откинулась в кресле, прикрыла веки и позволила мыслям течь свободно — туда, где в полумраке подсознания жила та, которую она никогда не встречала, но которая поселилась в её снах прочно и надолго. Разерия. Кто она? Незнакомка с её лицом. Девушка с чужими глазами — то тёплыми, карими, почти родными, то холодными, чёрными, как ночной омут. Агата перебирала в памяти обрывки видений, складывала их, как мозаику, но картина никак не хотела собираться. В большинстве снов Разерия была милой. Хрупкой. Прекрасной — той особенной, неброской красотой, которая не кричит о себе, но заставляет смотреть, не отрываясь. Она смеялась, запрокинув голову, когда Элайджа говорил что-то смешное. Она кружилась по комнате в лёгком платье, и волосы её разлетались, как чёрные крылья. Она сидела на подоконнике, поджав ноги, и читала книгу — и в эти моменты Агата чувствовала странное, почти болезненное родство. Ей казалось, что она знает эту девушку. Что они могли бы быть подругами — или даже сёстрами, если бы время и пространство не разделяли их. Но иногда Разерия пугала Агату до дрожи. Эти мгновения наступали внезапно — как удар током, как трещина на идеально гладкой поверхности. Лицо, которое было так похоже на её собственное, вдруг менялось. Не чертами — нет, черты оставались теми же: те же скулы, тот же разрез губ, та же бледная, почти фарфоровая кожа. Но что-то неуловимо сдвигалось, сползало, как маска, которую актёр снимает за кулисами. И тогда Агата видела… пустоту. Улыбка Разерии кривилась — не в гримасе боли, не в гневе, а в чем-то более страшном. В жестокости, которая не знает оправданий. В холодном, выверенном расчёте, который не оставляет места ни для любви, ни для жалости. В глазах исчезал свет, и они становились чёрными — не тёмно-карими, не глубокими, а мёртвыми, как два колодца, в которые веками никто не заглядывал. Лицо превращалось в куклу. Красивую, идеально вылепленную — но не живую. Агате казалось, что если протянуть руку и коснуться той щеки, пальцы встретят не тёплую кожу, а холодный, гладкий фарфор. Она не могла понять. Разерия не была живой — в том смысле, в котором жива она, Агата, с её страхами, сомнениями, надеждами. Но и злой — в привычном, человеческом понимании — она тоже не была. Её жестокость не походила на гнев Деймона, который кипел и выплёскивался наружу. Она была сухой, бесстрастной, как у судьи, выносящего приговор, не испытывая ни удовольствия, ни отвращения. Просто делая то, что должно. «А может, — думала Агата, глядя в потолок, — я просто не знала её. Настоящую. Ту, что прячется за маской, когда никто не смотрит. Может, в моих снах — только оболочка, только то, что она позволяет мне видеть». Но тогда возникает другой вопрос: а кто-нибудь вообще знал её настоящую? Элайджа? Тот мужчина из сна — незнакомец с золотыми искрами в глазах, который целовал её в висок и называл «дорогой»? Или она сама — Агата, которая видит в Разерии то отражение, то противоположность? Она вспомнила ту сцену у зеркала. Как Разерия смотрела на себя — сначала с мягкой, почти притворной улыбкой, а потом улыбка сползла, и осталась только пустота. И в этой пустоте не было ни зла, ни добра. Было что-то древнее — то, что не поддаётся человеческим меркам. «Возможно, — прошептала Агата в тишину, — она просто устала. Устала притворяться. Устала быть той, кем её хотят видеть. А может, она никогда и не была той милой девушкой. Может, это мы — я, Элайджа, тот мужчина — видим в ней то, что хотим видеть. А она… она просто существует. И смотрит на нас своими чёрными глазами, ожидая, когда мы наконец прозреем». Агата поёжилась, хотя в комнате было тепло. Ей стало страшно — не от того, что она увидела, а от того, что не увидела. От того, что Разерия оставалась загадкой, даже когда Агата чувствовала её дыхание на своей щеке. «Но, может быть, это и есть настоящая Разерия, — подумала она. — Та, в которой уживаются свет и тьма, нежность и жестокость, жизнь и смерть. Может, я не могу её понять, потому что сама ещё не готова. Потому что боюсь увидеть в себе то же самое». Она взяла книгу, раскрыла её на первой попавшейся странице, но не читала. Смотрела на строчки, не различая слов, и думала о той, чьё лицо носила во сне. «Кто ты, Разерия? И почему я чувствую, что ответ на этот вопрос изменит всё?» За окном занимался новый день. Солнце поднималось из-за леса, и первые лучи упали на раскрытую книгу, на руки Агаты, на её лицо. И на секунду — всего на секунду — ей показалось, что в отражении оконного стекла мелькнуло чужое лицо. Чёрные волосы. Чёрные глаза. Та самая кукольная улыбка, которая не предвещала ничего хорошего. Агата моргнула — и видение исчезло. Но осадок остался. Холодный, липкий, как предчувствие. Она вздохнула, поправила плед и снова уткнулась в книгу. Читать не хотелось. Думать — тоже. Но между строк, между тишиной и утренним светом, она продолжала искать ответ. И где-то там, в глубине, ей казалось, что Разерия тоже ищет — её. Через несколько минут отложив книгу, Агата подошла к другим коробкам — их же было огромное количество, целая крепость из картона и скотча, выстроенная посреди гостиной. Она аккуратно, почти благоговейно, вытащила вещи своего отца и принялась их раскладывать. Свитера, которые он носил по выходным; старый кожаный портфель, потёртый на углах; стопка тетрадей с лекциями — всё это пахло им, его табаком и тем особенным, домашним теплом, которое невозможно воспроизвести, но можно хранить. Агата не торопилась. Она искала что-то — не знала, что именно, — но чувствовала, что ответы лежат где-то здесь, среди этих пожелтевших бумаг и забытых безделушек. Документация и старые папки были разложены перед ней на ковре, когда её внимание привлекла бархатная коробочка с золотым узором. Она лежала на самом дне одной из коробок, придавленная стопкой писем, перевязанных лентой. Агата протянула руку, взяла её — коробочка оказалась тяжёлой, благородно-холодной, — и с лёгким волнением открыла крышку. Внутри, на тёмно-синем бархате, покоилось красивое серебряное ожерелье. Тонкая цепочка, искусной работы, с подвеской в виде капли, где алым огнём горел красный камень. Не рубин — слишком глубокий, с тёмными прожилками, словно внутри теплилась застывшая кровь. Агата поднесла его к свету, и камень вспыхнул, отбрасывая багровые блики на стены. Она почувствовала странный, почти болезненный укол в груди. Откуда-то из глубин памяти всплыло смутное воспоминание: маленькая девочка, которая смотрит, как отец перебирает вещи на чердаке. Он тогда держал эту коробочку в руках, долго молчал, а потом сказал: «Она хотела, чтобы это носила ты. Но я не был готов отдать». Агата не поняла тогда, о ком он говорил — о матери? О ком-то другом? Теперь она не могла спросить. Встав с пола, она подошла к зеркалу и осторожно примеряла ожерелье. Холодный металл коснулся ключиц, камень тяжело лёг в ложбинку между ними — и в этот миг Агате показалось, что она уже носила его раньше. В другой жизни. В другом времени. Но почему-то в голове, вместо размышлений о находке, лишь мелькали образы Элайджа. Его руки, снимающие с неё это ожерелье. Его пальцы, гладящие камень. Его глаза, отражающие алое свечение. «Что со мной происходит?» — подумала она, но не нашла ответа. Агата сняла ожерелье, бережно положила на стол и вернулась к книгам. Если ответы и были — они лежали в этих старых дневниках. Она села за стол, углубилась в чтение, и время потеряло свой ход. Часы пролетали незаметно — короткая стрелка обогнала длинную, за окном сменились тени, солнце переползло с одного угла комнаты на другой. Но скоро её глаза начали рябить от усталости, строки сливались в серую массу, и Агата почувствовала, как тяжелеют веки. Ей стало невыносимо скучно. Не от книг — от однообразия, от бесконечного перечисления дат и имён. Но она заставляла себя читать дальше, потому что где-то в этих страницах пряталось то, что она искала. Дневники графа Джеймса Блэквуда — её предка — оказались не просто хроникой событий, а исповедью. Старые записи странные строки за строками описывали жизнь мужчины, который настойчиво говорил о своей дочери как о самом прекрасном, что с ним произошло. Агата погрузилась в воспоминания о матери его дочери, Изабель де Мандроуз, которую граф встретил во Франции. Он писал о ней с такой нежностью, что у Агаты щемило сердце. Изабель была для Джеймса той женщиной, с которой он хотел бы прожить всю жизнь — но та отказала ему в браке. И всё же оставалась с ним до самой своей кончины. Ни венчания, ни церковного благословения, только любовь, которая не нуждалась в печатях. Смерть Изабель тяжело ударила по Джеймсу, писал он, но у него осталась дочь — Разерия. Агата перечитала это имя три раза. Разерия. Та самая. Не выдумка сна, не игра воображения, а реальная женщина, жившая столетия назад. Агата удивилась, с какой настойчивостью граф писал о ней — каждая страница, каждый абзац, каждая строчка дышали восхищением и тревогой. Имя Разерия было настолько знакомым — как у Агаты во снах. Вот это была она. Она нашла эту девушку. Это не испугало её, но насторожило. В дневниках упоминалось, что Разерия была помолвлена с неким Никлаусом Майулсоном. Вот что за «леди Майклсон » — мысли Агаты лихорадочно заметались. О нём граф писал как о «элегантном и симпатичном молодом мужчине, эмоциональном и притягательном, но с глазами, в которых иногда мерцает нечто нечеловеческое». Агата вспомнила сны, где тот мужчина — Никлаус? — целовал Разерию в висок. Она почти физически ощутила его прикосновение. Тёплое. Опасное. Запретное. Чтение продолжалось. Агата узнала, что Джеймс часто говорил о «сестре лорда», с которой они были на «ты». Он описывал внешность своей наследницы с трогательной любовью: длинные чёрные волосы, белая кожа и чёрные глаза, которые могли делать милое лицо холодным и безразличным по необходимости. «Она умеет быть той, кого хотят видеть, — писал граф. — И это умение пугает меня больше, чем любая болезнь или война». Граф также упоминал о большой прислуге и подругах, которых Разерия привезла с собой из Франции. Это знание пугало его, настораживало своей одержимостью к молодой женщине. Он не понимал, почему эти люди так преданы ей, почему готовы следовать за ней на край света. «В ней есть что-то, — писал он, — что заставляет других забывать о себе». Кроме того, он что-то вскользь упоминал о маленькой девочке, которая была похожа на ангела; его комментарии о ней были редкими, но он точно знал, что её очень любила молодая пара — слуги Разерии или её друзья. «Они обращаются с ней так, будто она их собственная дочь, — писал Джеймс. — И это единственное, что не вызывает у меня тревоги. Ребёнок счастлив. А большего я не вправе желать». После этого краткого упоминания о девочке Агата схватилась за голову. Сильная боль пронзила её тело — не мигрень, не усталость, а что-то глубже, словно кто-то острым крючком задел спинной мозг. Руки задрожали, перед глазами поплыли тёмные пятна, но она заставила себя дышать ровно, глубоко. И когда боль чуть отпустила, продолжила читать, ища хотя бы упоминание о Кэтрин Петровой — о той, что была двойником Елены, о той, что бежала от Клауса пятьсот лет. Но в этих дневниках, посвящённых жизни Разерии и её отца, имени Петровой не было. Или ещё не попадалось. Прошло несколько часов. Солнце уже клонилось к закату, и комната наполнилась густыми янтарными тенями. В конце концов Агата устала от изучения всех этих книг и дневников. Голова гудела, глаза слезились, а пальцы онемели от бесконечного перелистывания страниц. Она отложила материалы в сторону, не складывая их обратно в коробки — пусть лежат, она вернётся к ним завтра, или послезавтра, или когда соберётся с мыслями. Поднявшись к себе в спальню, она упала на кровать — прямо поверх покрывала, не раздеваясь, не задергивая шторы. Агате хотелось отстраниться от всего: от тяжёлых мыслей, от воспоминаний, от давящих разговоров, от странного камня, который, казалось, пульсировал на столе внизу, даже когда на него не смотрели. Она закрыла глаза, отбросила ненужные мысли и попыталась уснуть, не желая думать ни о чём — только стремясь к покою и уединению. Но сон не шёл. Образы из дневников — Разерия, Никлаус, Джеймс, Изабель, та маленькая девочка — кружились перед внутренним взором, сплетаясь с её собственными снами и видениями. Агата перевернулась на бок, подтянула колени к груди и прошептала в темноту: — Отпустите меня. Хотя бы на одну ночь. Тишина не ответила. И только где-то далеко, в гостиной, в бархатной коробочке с золотым узором, алая капля камня вспыхнула в последнем луче заходящего солнца — и погасла.***
Утро началось не с той ноги. Телефон зазвонил в тот самый момент, когда Агата пыталась поймать край сна, который ускользал, как вода сквозь пальцы. Она нашарила трубку на тумбочке, не открывая глаз, и нажала «ответить», даже не взглянув на экран. — Агата! — голос Дженны был бодрым, почти звонким — таким бывает только у людей, которые уже выпили две чашки кофе и успели сделать зарядку, пока остальные досматривают последние сны. — Ты спишь ещё? Вставай, солнце уже высоко! — Дженна, — простонала Агата, зарываясь лицом в подушку, — сейчас… сколько времени? — Без четверти девять. Я звоню сказать: мы с мистером Смитом едем показывать ему старые места города. У него какая-то исследовательская работа, помнишь? Он просил показать исторические здания, старую церковь, мельницу, дом основателей. Ты не хочешь присоединиться? Агата открыла один глаз, потом второй. В комнате было серо — шторы она вчера не задвинула, и утренний свет просачивался сквозь тонкую ткань, ложась на пол бледными прямоугольниками. — Не хочу, — честно сказала она. — Я вчера поздно легла. Читала… голова до сих пор тяжёлая. — Ну пожалуйста! — протянула Дженна. — Будет весело. Погода отличная, мы потом в кафе зайдём. И потом, тебе нужно развеяться. Ты слишком много сидишь дома. Агата хотела сказать, что ей не нужно развеиваться, что она прекрасно себя чувствует в четырёх стенах, с книгой и чашкой чая. Но она знала Дженну: та не отстанет. А ещё — где-то глубоко, под слоем усталости и нежелания, — шевельнулось что-то другое. Любопытство. Или, может быть, то самое чувство, которое она боялась называть даже про себя. — Хорошо, — сдалась она, садясь на кровати и протирая глаза. — Хорошо. Я приеду. Через полчаса. — Отлично! Мы будем у старой церкви на Хилл-стрит. Ждём! Дженна отключилась, а Агата ещё несколько секунд сидела, глядя в стену. Потом вздохнула, поднялась и побрела в ванную. Вода помогла — холодные брызги разогнали остатки сна, мысли стали чёткими, хотя и не менее тревожными. Агата оделась быстро, почти не глядя в зеркало: джинсы, лёгкий свитер, удобные ботинки — ничего лишнего, ничего, что привлекало бы внимание. Волосы собрала в небрежный пучок на затылке, макияж — только тушь и чуть блеска для губ. Она спустилась в гостиную, уже взяв ключи с тумбочки в прихожей, когда её взгляд упал на спинку стула. Там висел пиджак. Тот самый — тёмно-синий, безупречный, с тонкой полоской ткани на подкладке. Пиджак Элайджи, который он накинул ей на плечи вчера на террасе, а она так и не вернула. Агата подошла ближе, провела пальцами по рукаву. Ткань была прохладной, гладкой, пахла деревом и старыми книгами — тем самым запахом, который она уже успела запомнить, связать с ним, с его присутствием. Вчерашние мысли и ощущения бурлили в голове, вызывая внутренний конфликт. Ей следовало взять пиджак с собой, вернуть владельцу. Но что-то внутри — то самое, что она боялась слушать, — шептало: «Оставь. Пусть будет здесь. Тогда у тебя будет повод увидеть его снова». — Глупости, — сказала она вслух, одёргивая себя. Она взяла пиджак, аккуратно сложила его и положила на заднее сиденье машины. Не для того, чтобы вернуть, — для того, чтобы напоминание было рядом. Или для того, чтобы оправдать свою нерешительность. Агата вышла из дома, щёлкнула замком, спустилась по ступенькам крыльца. В лицо ударил свежий утренний воздух — прохладный, с запахом мокрой листвы и близкой осени. Где-то вдалеке кричали птицы, и небо было чистым, бледно-голубым, без единого облачка. Она села в свою чёрную «Субару», положила руки на руль и несколько секунд просто сидела, глядя перед собой. Потом завела двигатель — мотор заурчал ровно, привычно — и выехала с Кленовой аллеи, направляясь к старой церкви на Хилл-стрит. В зеркале заднего вида белый дом с синими ставнями становился всё меньше, пока не превратился в точку. Агата смотрела на дорогу и думала о том, что сегодняшний день обещает быть долгим. И странным. И, возможно, слишком важным, чтобы это признавать. Пиджак на заднем сиденье тихо шуршал при каждом повороте, напоминая о себе. И Агата не была уверена — радует её это или пугает. Вот продолжение сцены — прогулка по старым местам, внутренние переживания Агаты, неловкий момент с Алариком и её отъезд, написанные в вашем стиле. Приехав на место, Агата вышла из машины и некоторое время просто стояла у капота, вглядываясь в серые каменные стены старой церкви. Храм был сложен из грубого, тёсаного камня, который за столетия покрылся мхом и тёмными разводами. Над входом красовалась выцветшая фреска — ангел с мечом, попирающий змея. Вокруг пахло сыростью, увядшими листьями и той особенной, щемящей свежестью, которая бывает только ранней осенью. Дженна и Элайджа уже ждали её у входа. Дженна что-то оживлённо рассказывала, жестикулируя, а Элайджа слушал, изредка кивая. Увидев Агату, Дженна помахала рукой, но не стала дожидаться, когда та подойдёт — продолжила свой рассказ об истории церкви, о том, как здесь венчались первые поселенцы и где находилось старое кладбище, которое теперь почти сравнялось с землёй. Агата не торопилась. Она шла позади, намеренно отстав на несколько шагов, и прислушивалась к их разговору. Голос Дженны был лёгким, почти беззаботным — такой она бывала только в хорошую погоду и в хорошей компании. Голос Элайджи — ровным, спокойным, с той особенной, чуть хрипловатой ноткой, которая заставляла Агату внутренне замирать. Она не горела желанием вмешиваться и общаться с мужчиной, от которого её тянуло, но который также вызывал и тревогу. Тянуло — как магнитом, как будто между ними была невидимая нить, которую она чувствовала кожей. Тревожило — потому что он был вампиром. Первородным. Тем, кто мог одним движением оторвать голову, а затем так же спокойно вернуться к светской беседе. Рациональность кричала: «Держись подальше». Но сердце, глупое, непослушное сердце, тянулось к нему с каждой секундой всё сильнее. Агата сдержала свои импульсы, пытаясь сосредоточиться на окружающей красоте. Она смотрела на старые деревья, на выщербленные ступени, на игру света в витражных окнах — и постепенно напряжение отпускало. Осеннее солнце грело плечи, ветер играл с прядями волос, и в какой-то момент Агата почти забыла, кто идёт впереди. Почти. Они обходили церковь с южной стороны, где трава была выше и земля — неровнее, усеянная корнями старых дубов. Агата засмотрелась на резную каменную розу над окном, не заметила, как нога подвернулась на кочке, и мир качнулся. Она уже приготовилась упасть, больно ударившись коленом, но в следующее мгновение сильные руки подхватили её — крепко, уверенно, и не отпустили. — Осторожнее, — прозвучал голос Элайджи прямо над ухом. Тёплый, чуть встревоженный, с той самой ноткой, от которой у Агаты подкашивались колени. — Здесь опасно для тех, кто смотрит вверх, а не под ноги. Она подняла глаза и встретилась с ним взглядом. Он стоял так близко, что она видела крошечные морщинки у уголков его глаз, видела, как солнечный свет играет на его скулах, как тень от ресниц падает на щёки. Его руки всё ещё держали её за талию — не отпускали, хотя она уже твёрдо стояла на ногах. — Спасибо, — выдохнула Агата, чувствуя, как кровь приливает к лицу. — Я не заметила… — Я заметил, — просто сказал он. Дженна, шедшая чуть впереди, обернулась на звук, но, увидев, что Агата уже стоит, а Элайджа поддерживает её, лишь улыбнулась и продолжила свой путь. Она вела себя так, словно ничего необычного не случилось — будто каждый день её подругу спасают от падения Первородные вампиры. И в этой её невозмутимости было что-то успокаивающее. Агата улыбнулась — неловко, благодарно — и почувствовала, как напряжение в плечах уходит. Ощущение безопасности и спокойствия, которое она испытывала, держась за его руку, заглушало все остальные мысли. На секунду ей показалось, что так и должно быть. Что они могут стоять здесь вечно, окружённые старыми камнями и осенним светом, и больше ничего не будет иметь значения. Но вечность не длилась долго. Элайджа отпустил её — медленно, будто нехотя, — и они продолжили путь: Дженна впереди, Агата и Элайджа рядом, почти плечом к плечу. Она не отстранялась, и он не делал шага назад. После того как они обошли церковь и спустились к старой мельнице, где вода всё ещё журчала, переливаясь через ветхие колёса, к ним присоединился Аларик. Он вышел из-за поворота дорожки — высокий, в своей обычной кожаной куртке, с неизменной улыбкой на лице. — Дженна! — окликнул он, подходя ближе. — А я вас потерял. Думал, вы уже ушли. — Ну что ты, мы только начали, — ответила Дженна, но голос её вдруг стал каким-то… неестественным. Натянутым. Она отвела взгляд, поправила сумку на плече, и Агата заметила, как изменилось её лицо — с беззаботного на напряжённое, почти испуганное. Настроение Дженны испортилось в одно мгновение. Она перестала рассказывать, перестала улыбаться, замкнулась в себе, будто Аларик принёс с собой не радость встречи, а тяжёлый, давящий груз. Агата не понимала, что происходит, но видела, как Дженна отстраняется, как её плечи поднимаются к ушам, как она старается не смотреть в сторону Аларика. Элайджа, заметив это, произнёс тихо, но твёрдо: — Дженна, Агата устала. — Что? — Дженна вздрогнула, будто очнулась от забытья. — Я сказал: Агата устала, выглядит бледной. Может лучше ей пойти домой. Аларик переводил взгляд с Элайджи на Дженну, и в его глазах загорелось что-то похожее на непонимание. Агата чувствовала, как смущение нарастает — не её, конечно, но она будто впитывала чужую неловкость, чужую боль. Ей стало душно стоять здесь, слушать этот разговор, который не предназначался для её ушей. Она вдруг поняла, что не хочет оставаться здесь — среди этих старых камней, среди этого напряжения, среди вопросов, на которые у неё не было ответов. — Может мне и правда нужно вернуться, — сказала она, делая шаг назад. Голос её прозвучал тише, чем она хотела, но твёрже, чем она ожидала. Дженна повернулась к ней, и в её глазах мелькнуло что-то похожее на облегчение — или зависть, что Агата может уйти, а она — нет. — Агата, подожди, — начал Элайджа, делая шаг к ней. Его лицо, обычно непроницаемое, вдруг стало почти умоляющим. Он не хотел отпускать её — это было написано на каждой черте, в каждом жесте. Его рука уже потянулась к ней, но замерла на полпути. — Ты можешь остаться. Мы скоро закончим, и… Если ты хочешь уйти из-за моих слов. — Нет, — Агата покачала головой, хотя внутри всё кричало: «Останься! Останься с ним!». Но она была уверена в своём решении. — Мне правда нужно домой. Я не выспалась, голова болит. Вы продолжайте, без меня. Она развернулась и пошла к машине, чувствуя спиной его взгляд — тяжёлый, тёплый, полный той самой тоски, которую видела вчера на террасе. С каждым шагом ей хотелось обернуться, сказать: «Ладно, я пошутила, давайте дальше». Но она не оборачивалась. Только сев за руль и захлопнув дверцу, Агата позволила себе выдохнуть. Пиджак на заднем сиденье тихо шуршал, и она вдруг подумала: «Хорошо, что я не вернула его. Теперь у меня есть повод снова его увидеть». Она завела двигатель, выехала на дорогу и, бросив последний взгляд в зеркало заднего вида, увидела Элайджу. Он стоял у крыльца церкви, провожая её взглядом. Одинокий, прямой, застывший между камнем и небом. Агата нажала на газ сильнее, и машина рванула вперёд, оставляя его позади. В груди разгоралось странное, щемящее чувство — как будто она только что оставила не место, не людей, а часть себя. Но она знала: это не навсегда. Он не из тех, кто отпускает просто так. И она — тоже. Вернувшись домой, Агата взглянула в зеркало, погружаясь в свои размышления о снах и дневниках, которые так и не покидали её сознание. Она сняла ожерелье — тот самый алый камень в серебряной оправе — и принялась перебирать его в руках, чувствуя пальцами прохладу металла и гладкость самоцвета. Камень мерцал в утреннем свете, отбрасывая на стены багровые блики, и Агата смотрела на них, не отрываясь, пока не заметила, что оказалась в состоянии прострации — тупо смотрит в одну точку, на стену, где таяли алые отблески. Это было состояние забытья, полное тишины и глубоких размышлений, когда внешнее окружение словно растворяется, а внутренний мир становится единственно значимым. Она не слышала, как тикают часы на стене, не замечала, как солнце поднимается выше и свет падает иначе. Только отражение в зеркале — её собственное, бледное, с тёмными кругами под глазами, — напоминало, что она всё ещё здесь, в этом мире. Но даже оно казалось чужим, зыбким, как вода. Только взгляд со стороны мог бы обратить внимание на её растерянность и задумчивость — на то, как она сидит неподвижно, сжимая в ладонях ожерелье, как её губы чуть шевелятся, будто она ведёт беззвучный разговор с кем-то невидимым. Но этого не было. В тишине своих мыслей она пыталась только осознать, что же на самом деле происходит в её жизни, и понять, как ей быть дальше. Сны, дневники, странные совпадения, мужчина, который появлялся то в видениях, то наяву, — всё это сплеталось в тугой, нераспутываемый клубок. И алый камень в её руках казался ключом, который она не умела подобрать. «…Разерия смотрела в зеркало. Её длинные волосы — чёрные, густые, как ночное небо без единой звезды, — мягко струились по плечам, когда она медленно расчёсывала их. Каждое движение было нежным, почти ритуальным, и в этот момент ей казалось, что мир вокруг замер. Отражение в зеркале отображало не только её внешность, но и внутренние чувства — притяжение, нежность и искреннее счастье. Она улыбалась уголками губ, и в этой улыбке было что-то сокровенное, предназначенное не для посторонних глаз. Вдруг она почувствовала его присутствие — не услышала шагов, не увидела отражения, а просто ощутила кожей, как воздух стал плотнее, теплее, роднее. Мужчина стоял позади неё — темноволосый, высокий, с глазами, которые даже в отражении горели глубоким, почти болезненным светом. Он не спешил, не говорил ни слова. Просто смотрел на неё, и этого было достаточно. Потом он наклонился — медленно, будто боясь спугнуть, — и поцеловал её шею. Этот жест был спонтанным, полным теплоты и любви. Его губы коснулись нежной кожи у самого плеча, и Разерия вздрогнула — не от испуга, от той сладкой, щемящей радости, которая разливается по телу, когда тебя касается тот, кто стал твоим миром. Его дыхание щекотало её кожу, пробуждая в ней радостные мурашки, и она закрыла глаза, наслаждаясь моментом. — Я люблю тебя, — прошептал он. Голос его был мягким, словно шёпот ветра, играющего с листьями деревьев, или шум дождя за окном в уютной комнате. В его словах звучала искренность, и Разерия почувствовала, как её сердце наполнилось теплом, растекшимся от груди до кончиков пальцев. Этот момент был полон счастья, и они были только вдвоём в этом маленьком мире, который они создали. Она повернулась к нему — плавно, не разрывая связи, — и их взгляды встретились в отражении зеркала. Влага и блеск его глаз говорили о глубоких чувствах, которые они разделяли. Там не было ни игр, ни лукавства, ни той холодной отстранённости, которую он носил, как щит, перед другими. Только он и она. Только правда. Вопросы о будущем, об их жизненных путях на мгновение исчезли, уступив место лишь этому моменту — хрупкому, драгоценному, единственному. — Ты знаешь, — произнесла она, с лёгкой улыбкой, — иногда мне кажется, что наша любовь преодолевает время и пространство. Его улыбка ответила ей — та самая, которую она видела только здесь, в этой комнате, в этом убежище. Улыбка, предназначенная только для неё. — Я чувствую то же самое, — сказал он. — Каждый раз, когда я с тобой, вся остальная реальность становится не важной. Мы сами создаём свой мир, и это прекрасно. Она закрыла глаза, наслаждаясь моментом близости, и они обменялись нежными поцелуями, обнимая друг друга, словно в этом танце любви не было ни настоящего, ни будущего — только они и их чувства, которые связывали их навеки.» Видение растаяло так же внезапно, как и пришло. Агата открыла глаза — и снова увидела свою гостиную, серые стены, пыльные лучи солнца на полу. Ожерелье всё ещё было в её руках, камень пульсировал алым, будто живой. Она поднесла его к свету, и он ответил — вспышкой, короткой, ослепительной, которая на секунду залила комнату багрянцем. — Кто ты? — прошептала она, обращаясь к камню, к видению, к тому, кто стоял за зеркалом в её снах. — И почему я чувствую, что ты — не просто воспоминание? Что ты — здесь. Сейчас. Рядом. Ответа не было. Но где-то в глубине дома — или в глубине её сознания — ей почудился тихий, едва уловимый шёпот. Не слова, скорее ощущение: «Я рядом. Я всегда рядом». Агата сжала ожерелье в кулаке и подошла к окну. Внизу, на Кленовой аллее, было пусто — только ветер гнал сухие листья, да где-то лаяла собака. Но она знала, что это не так. Что он где-то там, за этими крышами, за этими деревьями, за гранью видимого. Ждёт. Наблюдает. Надеется. «Я не готова, — подумала она. — Но, кажется, у меня нет выбора». Она отошла от окна, положила ожерелье на стол, рядом с раскрытыми дневниками, и долго смотрела на алый камень, поблёскивающий в лучах заходящего солнца. Потом села в кресло, поджала ноги, взяла первую попавшуюся книгу и попыталась читать. Но мысли были далеко — там, где темноволосый мужчина целовал Разерию в зеркале, а она улыбалась ему той улыбкой, которую Агата никогда не видела на себе. Или видела, но боялась признать.