***
Знай Хаус, как это делается правильно, непременно бы обрадовался скрипнувшей входной двери. Вместе с Уилсоном в квартиру проникает запах мокрого асфальта. Ливень стоит сплошной стеной, что не помешало Хаусу вытолкнуть на улицу Чейза, Формана и Кэмерон. У него подскакивает сердце, сбив привычный ритм на долю секунды: рвется к Уилсону под мягкие ладони. Хаус опирается плечом о дверной косяк и чуть не выбивается из образа склочного и озлобленного. Ссутулившись, растирает рубашку на груди – да спокойно ты, глупое, зря заходишься так, не заслужили мы его рук и нежности. Облегчение сверкает на миг, как вспышки молнии разбиваются об их окна – Уилсон все же вернулся – и сменяется тревогой. Она кусается не сильно, разучилась за года, сломала об Хауса все зубы. Просто маячит поблизости, ушлая и бесполезная. Однажды он останется совсем один. Даже без лучшего (единственного) друга, которого сам и доломает. Так уж повелось с недавних пор, что первым Хаус до дома не добирается. Находит тысячу и одну причину задержаться, когда Уилсон работает допоздна. Из больницы Кадди гонит его метлой в спину (настоящая ведьма), прекрасно зная, что утром будет умолять Хауса вернуться. А он язвами исходится в адрес каждого, кто помешал его планам на вечер. Делает круг по пустой квартире, шерудит посудой и вываливается обратно на крыльцо, неважно, залито оно дождем или солнцем, в холод или в июньскую жару. Сидит, покачивая тростью, листает пестрый журнал из соседского почтового ящика. Не хочется находиться в квартире без Уилсона. Она без него ничья и противная, с заострившимися до предела углами. Уилсон замечает его издалека, когда застает на подобном, и долго еще качает головой. Если настроение пасмурное – пристыдит, сокрушаясь. Сам ведь врач, не молодой уже, а не бережешь себя, я перед Кадди тебя прикрывать не буду и заботиться, когда простынешь, тоже. И здесь он, конечно же, врет. Уилсон не всегда замечает, как заботится, чем можно пользоваться. Делает чай на автомате, заливая кипятком единственные две чашки, которые у Хауса уцелели, греет ужин, треплет за плечо невнимательно, как бы не сердился. Потом в дверях перехватит, в шею носом уткнется, как слепой котенок, и поднимет взгляд, полный немого укора – ты все еще холодный. У Хауса, не желающего оставаться дома одному, есть объяснимые причины. Уилсон без слов это понимает, поэтому за рамки уютного ворчания ничего не выходит. Слишком личное и болезненное, и говорить об этом – что битое стекло жевать. Они встречаются взглядами в полумраке гостиной. — Пахнет приятно, — делится наблюдениями Уилсон, путаясь в рукавах пальто. Они разговаривают, ну надо же. У Хауса почти хорошее настроение. — К нам что, кто-то ворвался? На нем нет больничного халата. Остатки рабочей смены смылись, черты лица в ночи смазаны – это совершенно другой Уилсон. Хаус не осознавал до этого, насколько по нему соскучился, пока бегал от Кадди по больнице, строил планы мести и терпел трех нахлебников на своей шее. Какой-то бред сопливый. Его не слушается правая щека, которая расслабляется в мягкую массу. Из такой легко слепить улыбку. Покалывает под сердцем, спазм в груди долго не хочет рассасываться. — Я еле отбился, — кивает Хаус и дергает уголком губ. Уилсон неспешно кивает в ответ, а Хаусу кажется, как ни старайся, прочесть его не получится. Нет, психологию Уилсона он понимает, проследить логику и мотивацию тех или иных поступков не сложно, но почувствовать его – это, наверное, диагностам не по силам. Здесь до блестящего разума никому нет дела, он бесполезен. В Хауса глубоко въелась его ненависть и саморазрушение, отсюда и стремление разбить все обретенное. Избавиться от всех и каждого, остаться одному в своем пыльном паутинном храме. Уилсон в отличие от других ни разу не уходил. Пока что. Он подходит ближе к Хаусу. Темень принимает его с мягкостью, взгляд становится осознаннее. Хаус жадно вглядывается в подкатанные рукава одной из полусотни одинаковых рубашек, галстук, от которого стоит немедленно избавиться. И вообще вручить Уилсону его толстовку, чтобы он стал домашним и сладко-сонным. Волосы у него растрепанные и влажные, даже машина от стихии не укрыла. Но беспорядок этот милейший, будто Уилсона повозили головой по подушке. Я счастлив, что ты дома – хочется сказать Хаусу. Вместо этого он кривляется. — Уточню перед тем, как ты заглянешь на кухню и потеряешь сознание, — Хаус пытается нащупать свою трость, прислоненную к стене. Слишком беззащитным чувствует себя перед такими разговорами. — Мы расстаемся? И физически чувствует, как Уилсон промахивается мимо гардеробного крючка. Остается стоять с пальто в руках, но оборачивается через плечо. — Что? — бесцветно спрашивает он. На секунду даже помертвевший. — Что ты сказал? Хаус не считает нужным повторять. Он втягивается в себя как можно глубже, неуютно съежившись. Бежит взглядом к двери, может, Уилсон ее опрометчиво не закрыл, поэтому так промозгло стало. Но она заперта. Сперва Уилсон решает усмехнуться и этим же смешком давится. Неверяще всплеснув руками, он открывает рот, но нужные слова пока не созрели. — Неужели тебе проще порвать отношения, чем извиниться? — Уилсон упирается взглядом в потолок с нервной улыбкой. Уголки губ дергаются вверх-вниз. Хаус тоже пялится в потолок и молчит. Гипсокартон как гипсокартон, ничего особенного. У него с десяток ответов на этот вопрос наберется, но вряд ли хоть один придется Уилсону по нраву. Они стоят совсем рядом, Хаус с легкостью толкнет его плечо своим, если шевельнется. Это одновременно и отрадно, и невыносимо. Чем Уилсон ближе, тем сильнее к нему хочется прижаться, зарывшись носом в волосы. И чтобы без грызни, психоанализов и препираний, чтобы как раньше. Чтобы рядом – только Уилсон, молчащий, теплый и сонный. Родной. — Тебе проще приготовить ужин, чем извиниться? Уилсон поворачивается к Хаусу. Смотрит с непростительным надломом, вдруг состарившись на несколько лет. Хаус сверяется с его реакцией рефлекторно и снова упирается глазами в потолок. Стискивает рукоять трости и не понимает, в какой момент жизни стал причиной этой убийственной жалости. И он ведь даже не сможет приказать Уилсону никогда так на него не смотреть. — А вдруг я это себе готовил? — язвит Хаус и делает шаг назад. Но позади стена и прятаться некуда. Когда он злится, ему хочется причинять боль. Такую же сильную, как сам терпит. Будто ничего другого и не ждал, Уилсон еще раз кивает, мятый бумажный журавлик, словно кто-то давит ему на затылок. И взгляд у него знакомо пустеет, как когда Кадди их семейные зажимания застукала. И правда, Уилсон. А как, ты думал, будет? — Будто это что-то изменит, — добавляет Хаус уже тише. В нем что-то скрипит натужно, переворачиваясь. Наверное, зачатки совести, которые погибли в нем в младенчестве. Упирается лопатками в стену, чувствуя только сожаление, что он – такой. Несуразный, неповоротливый, безнадежный. — А ты попробуй, — переходит Уилсон на шепот и оказывается непозволительно близко. Настолько, что Хаус ощущает тепло его тела. Уилсон всегда так – идет напролом, но осторожно, боясь спугнуть робкую пичугу. Как дети к бабочкам крадутся, чтобы накрыть их ладонями. — А я подскажу тебе, что чувствую. С высоты отшельничества, на которую Хаус сам себя загнал, открывается вид на пропасть между ним и Уилсоном. Она затягивается постепенно, наполняется горной породой, пылью, землей, песком и гравием. Процесс этот долгий, и еще много времени пройдет, прежде чем пролом затянется. Уилсон даже сейчас, да, оскорбленный, нет, не обиженный, ищет телесный контакт. Задевает пальцы Хауса своими, одними кончиками. Такое поведение он не одобряет, но его самого поддерживает. Просто больше некому. Когда вы ссоритесь, нужно об этом помнить. У Хауса горят запястья, словно сдавленные раскаленными кольцами. — Все, чего я хочу – это чтобы моими чувствами не пользовались, — при всей строгости в голосе, Уилсонов взгляд смягчается. А Хаус, придурок, молчит. Столько раз огребал за свой острый язык, а сейчас ни звука выдавить не способен. — А мной – не манипулировали ради веселья. Веселого в этом мало. На самом деле, Хаусу есть, что сказать. Просто оно не ложится в слова толком, и Уилсон вряд ли прочувствует в полной мере нечленораздельное нечто, барабанящее по черепной коробке. Ложится, может, в прикосновения и жесты – это другой язык, который Хаус тоже осваивает, но немного быстрее. Он зажмуривается, чтобы упорядочить мысли, как делает, когда Кэмерон трещит над ухом без умолку, а на плечо вешается ноющий о провале плана лечения Чейз, и открывает глаза. Смотрит Уилсону в плечо. Просто не может поднять взгляд, это будет чересчур. — Мне нужно быть... внимательнее. К тебе, — губы не слушаются, будто сшитые нитью, когда Хаус начинает говорить. Но он себя пересиливает, ломает, побеждает. Люди не меняются, но учатся не ранить своих близких. — И что бы я не делал, я никогда не хочу причинять боль тебе. Это правда, известная ему одному, утрамбованная в сердечные трещины. Уилсон твердый, как гранитная статуя. Он скользит по чужой ладони пальцами еще раз, но уже основательнее, и обратно руку не отдергивает. — Я редко это говорю, — собирается продолжить Хаус и обрывает себя в ту же секунду. — Нет, я никогда тебе этого не говорил. Он наконец заглядывает Уилсону в глаза. Глубокое спокойствие. Мокрый отрешенный блеск, разлившийся по радужке. Дура Кэмерон снова оказалась права. Можно ведь было постараться не налажать, разве это сложно? — Но ты значишь многое для меня. Многое. И мне жаль. Что ты вынужден проходить со мной через это. Хаус отлично представляет, так, словно дежавю ловит, как вернется домой однажды, а Уилсон решит не возвращаться. Стукнет ему в голову, что он достоин лучшего. Заботливого, здорового и внимательного партнера, который не будет вставлять ему палки в колеса. Хаус не знает, как об этом намекнуть, когда Уилсон засыпает у него на плече субботним вечером, хрупкий и доверяющий всецело. Как любовник, Хаус ни за что бы Уилсона не отпустил – невозможно потерять только что обретенное и такое нужное. А вот как лучший друг, который должен ставить Уилсоново счастье выше своего... Хаус ждет огромных глаз, пораженных вечером откровений, открытый рот и глупое уточнение “Правда?”. Но во взгляде Уилсона ничего не меняется. Тот же ровный фон, невозмутимость, никаких девичьих вздохов и обмороков. И он вдруг понимает: Уилсон это знал. Как-то чувствовал, как Хаус не умеет. Его таким восхищением прошибает, как никогда не было. — Если нужно мое мнение, — разбивает тишину Уилсон и все-таки не выдерживает. Ерошит влажные волосы и улыбается глуповато. — Я не хочу с тобой расставаться. Он смотрит с любовью. Порой у Уилсона в глазах столько любви, что хватило бы на целую несчастную семью. Не совсем их случай. У них счастье не на горизонте теплится, а прячется за пазухой, доставай, согревай, живи им. Их семья собирается медленно и не без усилий, слишком молодая для таких взрослых, как они с Уилсоном. Хаус чувствует ладони на своей шее, которые касаются с трепетом, на пробу, а затем проскальзывают в волосы на затылке. — Все знают, как тебе бывает непросто, — шепчет Уилсон и делает что-то невероятное – прижимается к Хаусову лбу своим. Интимность первого танца. — А я еще и понимаю. В нос ударяет запах его одеколона, перед глазами пляшут солнечные пятна. В такой близости, когда вы дышите друг в друга, Хаусу совсем не хочется целоваться. Просто слушать сегодня Уилсона. Он так редко позволяет ему говорить больше. А нужно. Это все ощущается правильным. Осмелев достаточно, Хаус скользит рукой Уилсону на поясницу, прежде выронив ненужную трость. Притягивает его к себе за корпус так легко, как и всегда ему Уилсон в руки дается – потому что верит, потому что знает, что не ошибся. Хаусу хочется прижаться к нему каждой клеткой одновременно и уронить себя вслед за тростью. Он так скучал по его телу, этой природной тяжести, которая давит на грудную клетку извне и изнутри. Уилсон с готовностью приваливается ближе, замечательный, мягкий, только в макушку его целуй, самого понимающего на свете в благодарность. — Я стараюсь, — признается Хаус еще тише. Так тихо, что, не прижимайся Уилсон к его носу своим, не услышал бы. — Разве ты не видишь, что я... — Конечно вижу, — несдержанно перебивает его Уилсон. Он тоже скучал по Хаусовым прикосновениям, только голодать ему приходится сильнее. — Поэтому я и здесь. Потому что ты стараешься. У Хауса что-то мелко дрожит. Он не уверен, нога, рука, плечи или все сразу. Его успокаивает Уилсон, незыблемая опора, константа, которая будет следовать по пятам. Ему можно упереться лбом в плечо, не проронив ни слова, и почувствовать себя уязвимым, обжигающе уязвимым, каким быть нельзя. Но с Уилсоном можно что угодно. Когда-нибудь Хаус заглянет ему в глаза и поймет, что в этом мире все просто, до невозможного. Когда вас двое. — Хорошо. Значит, мир. В каждом смысле рядом с Уилсоном Хаус – что калека. Пока он, успокоившись, набравшись уверенности, просто дышит его волосами, чужие руки собираются в замок у него на талии. Фруктовый шампунь. Что вообще может быть лучше? И с трудом вспоминает про рис с овощами, остывающий на столе. Форман перед уходом дал понять, что рассчитывает на премиальные за помощь с ужином. Хаус в свою очередь намекнул, что в следующий раз Форман отправится драить унитазы. Какой там еще ужин. Он хочет только в постель с Уилсоном и сторожить его сон. Чтобы сгладить сопливость момента, которая и так затянулась, Хаус наклоняется к уху Уилсона: — Я нашел Чейзов волос в шарлотке. Ну чем он не романтик? Уилсон не кривится, только фыркает через нос смешливо. Отстраняется, чтобы проверить, не шутит ли Хаус, глаза щурятся заинтересованно. Не сейчас, позже, но он вытрясет все подробности прошедшего вечера, к которому готовились так тщательно. Настолько, что Хаус пустил “деток” на их кухню. — Что? — этот хитрый прищур Хаусу не нравится. Хуже Уилсона мстящего есть только Уилсон, увлеченный возможностью о ком-нибудь позаботиться. — Снова хочешь их угостить? Но ведь их уже прогнали, отправили в дождь и непроглядную темень. Какая незадача. — Конечно хочу, — смеется Уилсон, ничуть не обиженный на Чейза за его длинные непослушные патлы. — А шарлоткой – мы теперь обязаны. И Хаус все-таки улыбается.iv.
27 июня 2022 г., 10:45
Порой премия – всего лишь внимание от начальства. Даже не обещанные двести долларов к жалованью, ради которых (и, разумеется, спасения человеческих жизней) стоит ночевать в больнице через день. Юная Кэмерон, не побитая потерей мужа, чьи шаги в медицине были первыми, но семимильными, рассчитывала на другое. Если бы ей, зубрящей конспекты студентке, тогда сказали, что она променяет иммунологию на потакание прихотям Хауса, Кэмерон бы рассмеялась. Настолько искренне, насколько организм, на восемьдесят процентов состоящий из кофе, ей бы позволил. В самом деле абсурд – надрываться ради роли груши для битья. С годами все интереснее, что же с этой девочкой-бунтаркой стало. Мир диагностики, распахнувший перед ней двери, приструнил ее гордость и загнал амбиции поглубже в грудь. Кэмерон теперь – в Принстон-Плейнсборо, словно снова в колледже, где захлебнулась в синдроме самозванца. Словно – она опять зеленая, отброшенная на старт, когда любой, кто старше и смышленее, тыкал ее носом в лужу. Новый пласт знаний направляет в голову лучший специалист своего дела, гений, в глазах Кэмерон упавший до босса-занозы-в-заднице. Она бы даже не жаловалась, если бы не стояла на кухне этой занозы, воюя с конфорками плиты. Пришлось пропустить пробежку и еще один спокойный вечер. В такие моменты, оглядываясь назад, Кэмерон не знает, правильно ли поступила, променяв дело своей жизни на это.
На Хауса.
План оказывается менее коварным, чем любой человек, знакомый с Хаусом, мог бы предположить. Но расслабляться нельзя до последнего, это Кэмерон усвоила. Неизвестно, как Уилсон живет в готовности получить нож в спину от самого близкого. Наверное, привык. Наверное, и она спустя много лет посмеется над препираниями Хауса с Форманом и над их с Чейзом трепетом, одним на двоих, который накрывает их перед начальником. Чейзу хочется походить на Хауса до зуда в костяшках пальцев, но он скорее удавится, чем это признает. Кэмерон тоже благоговеет перед скоростью его мышления, умноженной на жизненный опыт. Шанс оказаться в подмастерьях у виртуоза, соскочившего со страниц Гете Фауста, выпадает раз на три миллиона. Сам Хаус не упускает случая им об этом напомнить. Они с Форманом и Чейзом до бесконечности могут исходиться на желчь у босса за спиной, но на безумца, заключившего сделку с дьяволом, он не похож. Особенно сейчас, когда хватает Кэмерон под локоть, только стрелка часов задевает шесть. Обычный человек – неидеальный, штопанный-перештопанный своей нелегкой, солдат больничной передовой – который тащит подчиненную по магазинам. Состреточенный и немногословный, более серьезный, чем во время операции, когда, зависнув у хирурга над плечом, перестает дышать в ожидании.
Кэмерон, борясь с неверием в реальность происходящего, чувствует Хаусово волнение, такое вязкое и неожиданное, что у нее заплетаются ноги. Она не получает ни одного замечания чересчур короткой (по мнению Хауса) юбке и думает, что это мило. В лучшем случае их ждет государственный переворот. И Кэмерон даже успевает с такой перспективой смириться, когда Хаус объясняет, кривя губы – поможешь мне ужин Уилсону готовить, знаю, что звучит дико, но мне может понадобиться твоя помощь.
И Кэмерон чуть не теряет сознание у стенда со специями сразу по двум причинам. Во-первых, Хаус, который думает о ком-то кроме себя – явление настолько редкое, что рискует быть занесенным в красную книгу четырежды. Это необычно, но по правде очаровательно – наблюдать со стороны, как любовь его меняет. Во-вторых, он вероятнее сделает тройное сальто, жонглируя тростью, чем подпустит постороннего к себе с Уилсоном. Особенно, если этот посторонний – член его бездарной команды. А этот новый Хаус скупает все подряд, не глядя на ценники, шипит, что терпеть не может сушеную гвоздику и сходится в неравной схватке с кассиром. Для него эта почва – жалкая пародия на заботу – сырая и неизведанная. Кэмерон понимает, что Хаус – сплошной угол, темная острая грань, которая никуда не вписывается. И теперь уже она берет его под руку, виновато улыбается бедняге кассиру; потом переводит уверенный взгляд на начальника – я рядом, можете на меня рассчитывать. Все они только учатся, как стать лучше – лучшим специалистом или лучшим человеком, – и постыдного в этом ничего нет.
На выходе Хаус торопится, взъерошенный, глотающий остроты, а Кэмерон наоборот медлит и путается в шарфе. Хаус цокает языком раз так триста, хочет, чтобы она ощутила себя двенадцатилетней школьницей, сорвавшей ему урок. Расправляет ее шарф показательно – в следующий раз Чейза возьму, сама виновата – и набрасывает ей на шею, продевает конец в петлю, словно делал так сотни раз. Кэмерон зажмуривается изо всех сил: только бы не влюбиться в него еще раз. Только не снова, пожалуйста. Первое, что она сделает, когда вернется утром в больницу – зажмет где-нибудь Уилсона с вопросом “Как вы это сделали?”. Уилсон и его программа реабилитации заслуживает ужин каждый чертов день. Впечатлений за сегодня Кэмерон хватит и на эту жизнь, и на две следующие. Жаль, что ей никто не поверит.
Хаус берется за шарф и дома, распутывает, даже не натолкнувшись на просьбу в глазах подчиненной, окаменевшей от такого внимания. Ему это нравится – быть причиной отнявшегося дара речи, собирать на себе взгляды и уроненные челюсти. Он щелкает пальцами у Кэмерон над головой, зовет – эй, прием, я не за красивые ресницы тебе плачу – и хочет воспользоваться ее связями. Хаусу нужна рабочая сила, на чьи плечи свалится механика процесса.
Но Кэмерон уже не дозваться. У нее мечтательная дымка струится вниз по шее, которую она чуть не сворачивает, осматриваясь. Возможность побывать в семейном гнезде у Хауса, который ревностно оберегает все, связанное с Уилсоном, уникальная. Ненадолго, но Кэмерон становится крупинкой их быта, заточенного в стены. Вместо легких у квартиры – пышущая жаром духовка, в сердце – семья ее подопечных. Такое бывает только в гармонии двух человек. Кэмерон была у Хауса однажды, перед своим уходом. И это две разные, непохожие квартиры.
Атмосфера забивается в нос и в уши. Она располагает к вопросу “Так Уилсон-Хаус или Хаус-Уилсон?”, за который ее выставили бы за двери. Через четверть часа, которой, конечно, недостаточно, чтобы изучить квартиру вдоль и поперек, на пороге в испарине стоят Форман и Чейз. Форман-мне-пришлось-отменить-свидание-ради-вас и Чейз-я-не-знал-какие-выбрать-поэтому-взял-все с тремя связками яблок. Вместо приветствия Роберт одними глазами спрашивает под аккомпанемент из Хауса, гремящего посудой на кухне, – что случилось? НЛО? Другая аварийная ситуация? Потому что у них особенная телепатическая связь юных фанатов Хауса (Уилсон и Кадди из возрастной категории вышли и создали клуб). Но ответ Кэмерон на ум так и не приходит, что угодно прозвучит убедительнее, чем Хаус, которого пробило на сантименты. Поэтому втягивает их с Форманом в квартиру за плечи и, не выдержав, смеется.
Они будут готовить ужин Уилсону под руководством Хауса.
Рис Кэмерон промывает неспешно, второй, третий, четвертый раз, тянет время, пользуясь тем, что до нее никому нет дела. Предпринимает попытку выскользнуть в гостиную – бродить по музею арки Хаусова искупления интересно – но ее дергают обратно за рукав. Рассеянно, но требовательно возвращают на место – под бок у
начальника, который бросит быстрый взгляд в кастрюлю и прикажет промыть рис еще раз. Если Хауса кто-нибудь подведет в деле настолько щепетильном, то очень пожалеет. Ему действительно никто не нужен – люди с их помощью, поддержкой и советами. Он и сам со всем бы справился. Кэмерон отчего-то уверена: стоит такому, как Хаус, захотеть – и весь мир перед ним склонится. Но он всегда ждет зрителя, который засвидетельствует его успех и будет лезть под руку. Таких наблюдателей у него на кухне сразу трое. Пришлось пригреть под крылом самую надоедливую команду на свете.
Никто из них не горит желанием ставить крест на своей личной жизни в угоду боссовой. Нарезающий овощи Форман ворчит без перебоя на ненавистный им лук и не менее ненавистного начальника, рядом поддакивает Чейз. Оба цепляются с Хаусом поочередно по мелочи, чтобы не растворяться в вечере, чтобы заглушать потрескивающий приемник, который пахнет зажеванными кассетами. Быть размякшим, расслабленным в присутствии Хауса – странно и непривычно, любой постарается этого избежать. Кэмерон ставит воду на огонь и их ругань, к сороковой минуте приевшуюся, ленивую, больше не слушает. Ей одной сладко здесь сегодня находиться.
— А я все равно не понимаю, почему вы не могли обойтись одной Кэмерон, — заводит шарманку Чейз, ковыряясь в яблоке. Он, как и Эллисон, не торопится, это яблоко на его счету только третье, что удостоилось чистки.
Они и не договаривались, что нарочно будут медлить этим вечером. Просто переглянулись и сделали вывод – нам за это не заплатят и спасибо не скажут, значит, задержимся, чтобы увидеть сраженного Уилсона. Ну, и Хауса побесить, само собой.
Хаус к Чейзу не оборачивается, возится с конфорками у плиты, крутит вправо-влево, щурит выцветшие глаза, будто хочет рассчитать огонь до последнего градуса. Кэмерон ни разу не видела, чтобы морковь и томаты тушили с таким холодным расчетом. Прижимаясь к Хаусу плечом, она кисло смотрит на свой рис. Его ждет минимум третья мировая.
— Это потому что она женщина? — летит от Хауса в ответ, а лопатка выписывает гневный пируэт в Чейзовом направлении. — Фу, Чейз. Это низко.
Хаус мог бы позвать на помощь Кадди, которая находится в шаге от того, чтобы создать собственную семью, а еще – любит и ценит Уилсона. В романтических ужинах она смыслит больше Чейза, Кэмерон и Формана, тем более, лучше разбирается во вкусовых предпочтениях друга. Но в ней азарта не меньше, чем в Хаусе. Кадди тоже не прочь доказать вселенной, что способна создать свой дом и быть счастливой. Эти двое словно соревнуются, кто старше и остепенится быстрее, такие взрослые, что кажутся детьми.
Чейз хохлится, словно сдутый с изгороди воробей, возвращается к яблоку, потерявшему бочок. Волосы у Чейза стянуты в пучок на затылке – условие, без которого на кухню его бы не пустили – и закатаны рукава. За прошедший вечер он успел погрызться с Хаусом, с Форманом, еще раз с Хаусом, высказать ему, где видел эти внезапные вызовы на пейджер, и разбить тарелку.
Форман тоже дуется, но в своем стиле, про себя, поэтому справляется с поставленной задачей быстрее. Он вытирает руки о фартук в цветочек и тычет доской с нарезанным перцем Хаусу в спину.
— Я только ради Уилсона пришел, — признается прежде, чем начальник придерется к форме ломтиков или к их оттенку. — А вы все-таки романтик, никогда бы не сказал.
Романтика далека от Хауса, как черное от белого. Даже Кэмерон обессиленно роняет плечи и выносит приговор-диагноз – безусловный циник. Она не видела ни разу, чтобы они с Уилсоном держались за руки, целовались или вообще нежничали по-особенному, как парочки умеют. Может, в этом преимущество чувств, перетекших в любовь после многих лет дружбы. Кэмерон всегда представляет вещи в лучшем свете, чем они есть на самом деле, видит несовершенство и вовремя закрывает на него глаза. Но именно в их случае, в феномене Хауса-Уилсона, ей кажется, все и так безупречно.
Недовольный тем, что его оторвали от тушения овощей, Хаус оборачивается с ножом и таким же острым взглядом. Взглядом “Задумайся, хочешь ли ты, чтобы эти слова были твоими последними”. Игры с огнем прощаются только Кэмерон, норовящей пробраться под чешую, в самое сокровенное – ее только могила исправит, даже Хаус сдался.
Форман перестает мельчить чеснок и смотрит не менее тяжело. У них происходит это чудесное общение глазами, по уровню жестокости превосходящее кровавую резню.
— Работай дальше, — цедит Хаус. В своих мечтах он всаживает нож по рукоятку в чужую шею, проворачивает и только потом решает, успокоиться ему или нет. Не разрывая зрительного контакта с Форманом, Хаус дергает спинку стула Чейза. — И я приказываю ему, как подчиненному, а не как черному, доктор Чейз.
Чейз находится в шаге от того, чтобы воткнуть вилку боссу в руку. Честно, Хаусом он восхищается не слабее Кэмерон. Давит идиотскую дрожь в коленях каждый раз, когда удостаивается его внимания, наизнанку выворачивается, чтобы быть замеченным лучшим диагностом Америки. Может, и у Чейза с Хаусом однажды дошло до разбитого сердца. Некоторые скелеты лучше навсегда хоронить в шкафах. Чем дольше Чейз работает в больнице, тем большей степенности, самоуверенной едкости набирается. Кэмерон быстро узнает этот колкий почерк. Без капли вины или смущения Чейз кромсает яблоки на шарлотку, злобно зыркая на Хауса. Рядом устало выдыхает Форман, и она понимает без особого удивления, так, словно знала это с начала карьеры в Принстон-Плейнсборо:
Семья. Они прям семья.
Задумчиво вращая солонку в руках, Хаус сообщает, заглянув ей в глаза:
— Петрушка.
— Петрушка, — соглашается Кэмерон и хватается за ручку холодильника. В сложившейся иерархии ей повезло оказаться на ступень выше своих коллег. Работы добавляется лишь Форману, под чей нож петрушка и ложится.
Несколько раз за вечер она ловит себя на том, что не сводит с Хауса взгляда. Поглощенный стряпней, ерничает он меньше (по крайней мере в адрес своей лучшей помощницы), нагло забирается в ее кастрюлю с рисом и спешит обратно, к овощам, пахнущим кориандром и приглушенным светом лампы. Хаус редко выбирается на работу в поле – не любит пачкать руки. Ворвется в последнюю секунду, даст всем по шее и унесет лавры победителя. А в те редкие моменты, когда приходится засучить рукава, Кэмерон не может им не любоваться. Чейз тоже засматривается, втайне этого стесняясь, и представляет себя не менее опытным специалистом через десять лет. Поглядывают на него и Кадди, и Уилсон – это невозможно красиво. На какой-то миг забываешь, какой Хаус ломаный, человек-осколок, у которого кости кольями торчат из спины.
Кэмерон нравится заглядывать за ширму субординации и чувствовать, что Хаус исцеляется. Это дорогого стоит, и старается он с детской отверженностью, из крайности в крайность – все или ничего. Пропорции соли и в мерном стакане бы проверял, додумайся свистнуть его из лаборатории, чтобы рис с овощами получился без малого образцовым. В их мире судят по результату, но Кэмерон почерпнула за сегодня достаточно. И если в один такой вечер Уилсон не ответит Хаусу “Да, выйду”, это сделает она.
Опасаясь реакции, которую ее слова повлекут за собой, Кэмерон задевает плечо начальника своим.
— У вас хорошо получается.
И получается даже отлично, как для человека, впервые ставшего за плиту. Кэмерон есть, с кем сравнивать: Чейз, к примеру, сжег сковородку, не успев разбить на нее яйцо, и помощи больше не просил – понял, что безнадежен. Хаус же из тех людей, кто ленится до последнего, а потом встает и делает, чтобы всех заткнуть: либо очень хорошо, либо очень плохо, зависит от мотивации. В случае ужина его вдохновение – Уилсон. Кэмерон бы еще добавила, что любовь, но тогда уволила бы саму себя.
Хаус не поведется ни на один комплимент в этом мире, и в чужой оценке его навыков не нуждается. За локоть притягивает к себе Кэмерон, намеренную сбежать, уже раз в пятый. Ни один мускул на его лице не дергается, когда он ставит ее перед фактом:
— Тут стой. Ты мне еще нужна.
И Кэмерон механически кивает, снова растерявшись. У них с Хаусом сложилась странная привязанность друг к другу, которой оба не хотели. За плечами отвергнутая влюбленность, залитая слезами подушка и полтора года работы в самой непрофессиональной атмосфере. А теперь она помогает боссу готовить ужин его парню. Это так нелепо. Бойфренды – не про Хауса с Уилсоном. Ругаются они, как старые женатики – это уже посолиднее, звучит реалистичнее. Разумеется, они с Чейзом и Форманом уже поспорили на дату их свадьбы. Даже пожалели, что не сделали это в свой первый день в больнице.
У плиты они стоят близко, плечом к плечу – места мало, это единственное оправдание. Когда Хаус поворачивает голову в сторону Кэмерон – унюхал, гад, что польстил ей, – у нее что-то переворачивается в груди.
— Многовато нежностей для одного вечера, — он демонстративно морщит нос. Чуть не щипает притихшую Кэмерон за щеку, но вовремя спохватывается. — Не находишь?
Кэмерон смущенно опускает взгляд. Ну, вот опять.
— Есть такое, — врет она, теребя подол своей рубашки. Ей такое сближение, хоть и очень условное, приятно. Конечно, все это – очередной фарс, и Хаус просто ими пользуется, но как можно запретить себе чувствовать?
— Значит... — он делает шутливый жест, схватившись пальцами за невидимый замок на губах. Тянет бегунок в противоположный угол рта.
На фоне Форман жалуется на тесто, которое не хочет подниматься.
Кэмерон, вздернув подбородок, смело улыбается. Зеркалит Хаусов жест, чиркает по полоске сжатых губ слева направо, пряча от чужих ушей их маленький секрет. И в этот момент, честное слово, ни о чем не жалеет.
Примечания:
главу к черновику, который я составяла год, я написала за два дня, а как у вас дела, девочки