***
Жизнь пульсировала под его формой. Я думал, что это ощущение мхом поросло в моей душе и больше никогда и ни с кем не очнётся после длительной комы. Но вот оно. Моё сердце стучало быстрее, а взгляд искал в толпе тёмно-синий пиджак и голову в полицейском шлеме. Полицейский. Это будто насмешка сверху. Нужно совершенно потерять свой разум, чтобы на самом деле задумываться об этом. Но я задумывался. Я не мог выбросить из головы его голос, его плавные, ещё юные, почти мальчишеские черты, и как бы он ни скрывал своей неопытности, всё кричало в нём одно - юность. Незрелость. Наивность. Жадность к чему-то новому. К прикосновениям, поцелуям, ласке. Я видел в его глазах желание, которое он ещё сам до конца боялся сформулировать. Но оно было там. Оно едва не переливалось через край, как в переполненном умывальнике. Лишь смотрел чистым, искренним взглядом, от которого было почти невозможно оторвать глаза. Оно возникнет. Я не мог ошибаться. Нужно просто дать ему время. Не спугнуть. Не стряхнуть эту пыльцу с крыльев, сжав слишком крепко, чтобы потом с сожалением наблюдать, как больше бабочка уже не взлетит. Было в этом что-то увлекательно-будораживающее. И то, как он вертел головой, когда впервые оказался в моём музее, и с каким почти детским неискушенным любопытством глазел на картины, словно боялся, что они оживут и осудят его за незнание. Я сдерживался, чтобы не напасть на него своими знаниями. Чтобы он чувствовал себя максимально комфортно, и неловкость уходила сама по себе, естественно, как дышать. Но мне не терпелось поделиться всем, что я знаю. Всем, что я умею. Открыть этот мир для него, в который он как воришка с боязнью посматривает сквозь щёлочку и тут же отскакивает. Его заметили. Я его вижу. Назад пути нет. — Я не ждал тебя раньше вторника. Такая глупая причина для встреч - выставка «обычных людей». Просьба побыть моделью, с которой можно было бы срисовать эту «обычную» профессию - полицейского. Только он совсем не обычный. Знает ли он это? Но он поверил. Он прекрасен в своей доверчивости. А я ничего другого на ходу выдумать не мог. Мысль о том, чтобы отпустить его, вызывала медленно назревающую панику. И мозг выдал что-то поистине абсурдное. Но оно сработало. Он здесь. Он пришёл раньше на два дня. Ему не терпится так же, как и мне. Назад пути нет. — Я подумал, что было бы неплохо проникнуться атмосферой искусства. Прежде чем встревать туда своими неграмотными лапищами. — Очень полицейский подход. Узнать врага, прежде чем нападать. Освоить местность. Его улыбка заставляет меня раскачиваться на носочках взад-перед, будто собака, не умеющая сдерживать свой восторг перед хозяином. Приятно снова ощущать это. Тепло, которое подогревало мое продрогшее сердце. Ещё работает. Просто было в спячке. Майкл не всё забрал с собой, значит. — Скорее, пойти на мировую. Должен признаться… Я не силён в искусстве. Можно сказать, в этой битве я заранее капитулирую. Но я хотел бы узнать. Может… ты мне расскажешь? Всё, что захочешь. Для меня всё это в новинку. Он обводит своими голубыми, круглыми от восхищения глазами зал и добавляет легко: — Мы с Мэрион часто обсуждаем книжки, картины, но это не совсем то же самое. Мэрион. Моё сердце спотыкается об это слово. И внутри всё замирает. И горечь на языке почти ощутима. Естественно. Девушка. — Мэрион? — Моя подруга. Мы знаем друг друга с детства. Она дружит с моей сестрой. Ей бы здесь очень понравилось. Мне удаётся вести себя безупречно – я не забываю, кто передо мной. Лицо не выдаёт ни грамма разочарования. И ни грамма тревоги. — Она разбирается в искусстве? — Она учительница. И явно понимает в этом всём больше, чем я. Забавно, как он акцентирует внимание на своём незнании. Мне нравится, что он этого не стесняется, не пытается приукрасить, показаться лучше, чем он есть. С этим можно работать. А вот тот почти детский восторг, которым искрятся сейчас его глаза, подделать нельзя. Этой страсти к жизни не научишь. — Это не так сложно, поверь мне. Главное желание узнать для себя что-то новое. То желание, которое прёт из него через край. Я вижу. Я знаю это, потому что сам проходил через подобное. Двадцатилетним я и сам был. И сам знаю, насколько по-иному раскрывается мир, какими красками он начинает играть, когда даёшь волю чувствам. Когда делаешь то, что пугает тебя сильнее всего. Это окрыляет. Страшно, но жутко возбуждающе. — А где ты будешь меня рисовать? Я вздрагиваю, когда его вопрос вытаскивает меня из своих мыслей. Я совсем забыл, что обещал ему портрет. Что это будет основной причиной его визитов ко мне. Я сам выдал себе билет в один конец и добровольно, со смиренно-опущенной головой готов ринуться в этот водоворот. Потому что появился смысл. Потому что я ещё не сдался. — Мы можем пройти в мой кабинет, наверху. Если здесь ты уже всё осмотрел.***
Подготовка к свиданию всегда более волнительна, чем само свидание. Это негласное обещание того, что может случиться. Забытое чувство, к которому так приятно и боязно прикоснуться вновь. С тех пор, как Майкл покончил с собой, само понятие, как «свидание» было странно и кощунственно произносить вслух. Но это определённо свидание. Это полноценная встреча впервые после его свадьбы. После того, как он вернулся из своего «свадебного путешествия», оплаченного частично его отцом, частично мной. Он отдаст мне ключи от моего загородного дома, в который я впустил его вместе с Мэрион. Его женой. Я поражаю сам себя. Я ощущаю себя подростком, неопытным, импульсивным, страстно всё чувствующим, который сначала делает, а потом думает, что натворил. Но я был готов на всё, чтобы иметь возможность видеть его. Я был готов делить его. Принять тот факт, что моим он никогда полноценно, всей душой никогда не будет. Я знал, что веду себя безумно, подозрительно, что Мэрион может начать догадываться, но и не тянуться к нему было уже невозможно. — Ты никогда не рассказывал мне о своей семье. Его голова расслабленно лежит на моём плече. Он курит, наверное, уже третью сигарету. — Не так много интересного. Что бы ты хотел узнать? Его глаза щурятся, как бы обдумывая способы вытянуть из этой возможности все соки, всё самое важное. Я медленно, неспешно вожу кончиками пальцев по его голому плечу. Жаль, что нельзя остановить время. Нельзя остаться в этом мгновении навсегда. — Какие у вас отношения? Чем они занимаются? — Знают ли они, что я гей? — подсказываю за него и вижу, как неловко закусывает губу Том. Конечно, его это волнует. Его-то родители даже близко не догадываются о всей постыдной для них правде. — Ты можешь не говорить мне. Я просто хотел бы знать о тебе чуть больше. Хоть что-то. Лёгкий, почти незаметный поцелуй в волосы – он его, наверное, даже не почувствовал, и мой голос кажется далёким. Я будто не о своих родителях говорю. — Отец всегда был где-то на задворках. Всё, что я помню о нём, как он бесконечно изменял моей матери у неё перед глазами и пил, не просыхая. У нас было мало общего, а когда я вырос и подавно. Я всегда казался ему странным, и мне кажется, он побаивался меня. — Чего именно? — Моих интересов, увлечений. То, как я говорил и что говорил. Он не понимал многого, и это делало меня в его глазах опасностью. Плюс, я не особо скрывал, что внуков от меня им ждать не стоит. Том ёрзает и приподнимается повыше, чтобы его лицо было на одном уровне с моим. Его голое бедро касается моего, но мы оба не обращаем на это внимание. Пока что. — Они говорили тебе что-то? Упрекали как-то? — Мама знала ещё раньше, чем я сам, я уверен. И всегда относилась к этому, как к тому факту, что у меня тёмные волосы или серые глаза. Но мы это не обсуждаем. Это единственное правило. Если не начинаю я, то не начинает и она. Я думал, что моя мать занимает нейтралитет. Что её терпение колеблется на чаше весов совсем не в мою пользу. Но когда всё пошло под откос, и когда мама – единственное, что у меня осталось, она чётко дала понять – нейтралитет пора нарушать. Иначе защищать уже будет нечего. После ареста она не отвернулась от меня и поддерживала так, будто меня действительно оклеветали. Но всё было правдой, и эту правду она знала уже очень много лет. — Не могу представить себе такого, — шепчет Том. — Меня тошнит от волнения стоит только задуматься об этом разговоре. Это кажется как из другой жизни. — Но это в этой жизни. И это ты. Это не делает тебя хуже. Его улыбка печально растягивает губы, больше напоминая гримасу. Очень тихо, что я едва могу расслышать, он произносит: — Это делает меня сложнее. Всё вокруг делает сложнее. И с каждым днём всё хуже. Я действительно не знаю, сколько ещё смогу выдерживать это. Том никогда не признается. Он никогда не разведётся с Мэрион. Я никогда и не ожидал от него подобного шага, но слышать этот голос, убитый, растоптанный той реальностью, в которую его окунули с головой, чуть не притопив, как котёнка, беспомощного, беззащитного перед собственными желаниями, сложнее, чем я думал. Воздух заканчивается в груди, и я приподнимаюсь с кровати, сбрасывая его руку со своего плеча. Это так знакомо. Этот страх, нежелание и невозможность чего-то нормального. Самого минимального. Майкл не выдержал. Том выдержит. Потому что он чётко знает, кто он. И от этого он не откажется даже под дулом пистолета. Я так думал. — Думаю, у меня от твоего дыма уже в голове всё закружилось. Погаси сигарету. И иди сюда ко мне.***
Самое жестокое в тюрьме было – вспоминать, каково это на воле. Этого делать нельзя было. Это было больно, невыносимо, обидно. Прошлая жизнь, работа, обязанности. Всё это меркло по сравнению с моими мыслями о Томе. Теперь я мог написать его имя в дневнике. Теперь уже всё было известно. Не было нужды оберегать его, продолжать делать его лишь моей тайной, моим полицейским. Это не уберегло его, не совсем. Узнать, что он всё равно оставил службу после суда надо мной, после того, как всплыл дневник с записями о том, насколько близко ему удалось подобраться ко мне, было горьким разочарованием. Казалось, что я заслужил это. Это было моей виной, что всё, что происходило с нами, я оставлял на бумаге. Я собственными руками настолько облегчил им задачу, что никаких оправданий не будет достаточно. Моей виной было то, что я подошёл к нему в тот день. Обратился за помощью и не смог больше отпустить. Моей виной было полюбить его, когда делать этого было нельзя. А сейчас ты сломал ему жизнь. И это останется на твоей совести до самого последнего дня. До последнего вздоха. И лишь его имя, которое раньше нельзя было написать, будет позволено иметь при себе. Это они не отнимут. Ты можешь назвать его по имени. Том. Том Бёрджесс. Однако сейчас это едва ли имеет смысл.