ID работы: 10912521

Люби меня, убей меня

Слэш
NC-17
Завершён
814
Пэйринг и персонажи:
Размер:
17 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
814 Нравится 32 Отзывы 159 В сборник Скачать

Смеюсь я или плачу над тобою

Настройки текста
Примечания:
— Нормально? Не жмёт? Дазай чувствует, как в ожидании ответа замирает каждая мышца тела сидящего на нём Достоевского. Он активно мотает головой, не собираясь убирать зубы с неимоверно удачно выгнутой прямо у его лица тонкой шеи, на которой он старательно расставлял засосы последние минут пять, пока Фёдор возился с узлами на его запястьях. — Это что значит? — слегка устало интересуется Достоевский откуда-то сверху. — Ответь по-человечески, пожалуйста, или я тебя отвязываю. Дазай закатывает глаза и страдальчески выдыхает в тёплую пульсирующую кожу под носом. В последний раз прикусывает чуть больнее обычного, чтобы никак не реагировавший всё это время Достоевский уж точно резко и рвано вскинул на мгновение плечи, вздрогнув от неожиданности, и быстро-быстро проводит широкую влажную полосу языком по напряжённой яремной вене, мокро целуя за ухом напоследок. — Всё нормально, ничего не жмёт, можем продолжать, — тараторит Дазай с широкой улыбкой и довольно облизывает припухшие губы. Достоевский чуть отстраняется, смеряя его недовольным взглядом, сощуривает глаза и внезапно подаётся вперёд, хватая за челюсть. Дазай ошарашено хлопает ресницами, и в тот момент, когда он раскрывает губы, чтобы протестующе заныть, Фёдор сжимает пальцы и сводит щёки Дазая к носу, окончательно заставляя того чувствовать себя несносным ребёнком, которого отчитывают. — Осаму, — тихо зовёт Достоевский, смотря на него сверху вниз своими спокойными фиолетовыми глазами. Точно сок дикой лесной ягоды-ежевики, стекающий по подбородку, вспоминает Дазай свою первую мысль при виде этого взгляда. Ему не нужно ничего говорить, чтобы он тут же дёрнул на себя обеими руками и демонстративно очертил запястьями по кругу, не сводя взгляда с достоевского лица. Мягкие атласные ленты, на которых вместо грубых верёвок из личных запасов Дазая настоял Фёдор, оказываются весьма прочными и совсем не трутся, не оставляют ссадин на многострадальной коже. — Всё хорошо, — повторяет он, хоть и с трудом. Достоевский ещё раз с сомнением прищуривается, но всё же отпускает лицо Дазая и полностью садится на его коленки, упираясь своими в матрас. — Так, повторяю ещё раз, — бесстрастно говорит он, но что-то в его взгляде всё же выдаёт неприсущую Достоевскому озабоченность. — Как тóлько я прошу тебя назвать цвет, ты немéдленно мне его сообщаешь, ясно? — Так точно, — отвечает Дазай, дивясь собственной серьёзности; хотя, наверное, не так уж это и странно: Достоевский сам с каждой секундой выглядит всё более и более взволнованным, что совершенно для него нехарактерно. Это, на удивление...льстит. Осаму сглатывает. В груди назойливо ноет. — Прекрасно. Идём дальше. Как тòлько тебе что-то не понравится или покажется неприятным, ты срàзу же мне об этом говоришь и мы прекращаем, понятно? — чеканит он, продолжая только после утвердительного кивка. — Отлично. Дальше. Если я вдруг почувствую, что тебе некомфортно, что ты недоговариваешь или мне врёшь, я без дальнейших обсуждений останавливаюсь, отвязываю тебя и ты ночуешь у Куникиды две недели, ты меня понял? — Стоп, почему у Куникиды две недели? — Три, — с цельнометаллической категоричностью поправляет себя Фёдор. Дазай же, несмотря на ответственность ситуации, вдруг сбрасывает с лица показное возмущение, не сдерживается и начинает улыбаться. — Хорошо, как скажешь. Достоевского явно удивляет такая покорность, он на мгновение замирает, потом сразу же оттаивает и хмурится. — Нет-нет, я правда всё понял, — тут же протестует Дазай, чувствуя, что Фёдор на грани того, чтобы отказаться и послать его нахуй. — Ты просто так переживаешь за меня, — насмешливо протягивает он, хотя обоим ясно, что насмешка это — небольшое одолжение для обоих: Достоевскому — чтобы не так неловко было от собственного поведения, Дазаю — чтобы скрыть, наскòлько ему такой Фёдор нравится. — Своих же мозгов у тебя нет, — беззлобно цедят ему в ответ, но на деле через секунду Фёдор протягивает к нему вечно прохладную руку, чтобы отбросить лезущую в глаза чёлку. — Точнее, инстинкта самосохранения. — Вот видишь, как нам друг с другом не везёт, — подмечает Дазай и поворачивается, чтобы оставить на запястье быстрый поцелуй. — Катастрофически, — соглашается Достоевский, на пару ударов сердца задерживает ладонь на его щеке, задумчиво сведя брови, и слезает с кровати, чтобы пройти в небольшую гардеробную. Только когда он скрывается за стеною, Дазай вдруг отчётливо понимает, что это игра на доверие с обеих сторон. То, насколько легко Дазай отдал власть над собою этому человеку, было бы даже смешно, не будь у Достоевского его способности, с самого детства провозгласившей его убийцей. Его способности, вкупе с этим взглядом, предназначенным только для Дазая: взглядом, полным несмелой-неумелой нежности, полным трепетной тоски и неохотной обезоруженности. Поначалу— буквальной, сейчас — заслуженно завоёванной упрямыми попытками Дазая протаранить свой путь в сердце, слывшее мифическим, но оказавшееся настоящим, да ещё каким. Больше предполагаемого раза в три и настолько же изувеченное. Но абсолютно точно настоящее. Достоевский всю жизнь учился не доверять в первую очередь самому себе. Возможно, именно по этой причине доверять ему так просто. Он точно не позволит себе оступиться, у него нет такой привилегии. Дазай — первый и предположительно последний человек, которому Достоевский не в состоянии навредить природой своей способности, и по иронии случая, он также первый человек, который предоставляет ему эту возможность с небесной лёгкостью, намеренно. Также, Дазай никогда не был первым или единственным человеком, которому Достоевский навредить не хочет, но в короткий список он всё-таки пробился. И Фёдору совершенно плевать на то, что Дазай хочет, чтобы ему сделали больно, они оба эгоисты по своей природе, поэтому на компромисс идут с трудом. Тем не менее, пускай со временем, Достоевский тоже сдался и груз ответственности на плечах разделил на двоих. И Дазай наконец чувствует её, чувствует, что обязан не подвести Достоевского, доверяющего ему настолько, чтобы согласиться на тонкую грань между болью и наслаждением, хоть по причинам, по которым он тяжело дышит во сне и просыпается порою с отголоском сотен имён в тихом вскрике, грани этой в его жизни не должно было быть никогда. Поэтому, когда переодевшийся Достоевский выходит обратно в комнату под безмолвным взглядом влюблённых карих глаз, следящих за его движением в сторону ванной комнаты, Дазай уже осознаёт, для чего нужны были все эти разговоры, правила и условия. Это не только ради его, Осаму, блага, но и ради ответа Достоевского перед собою: перед ним самим, который не простит, если что случится. Потому что, несмотря на с вынужденной бережностью выращенные безжалостность, высокомерие, жестокость и расчетливость, Дазай всё же самым бестактнейшим образом ворвался в это тело, в эту душу, присвоил себе это сердце и всучил в холодные руки своё — упрямо бьющееся, тёплое, на редкость живучее и живое. Будто бы почувствовал, что узловатые эти пальцы не отшвырнут куда подальше, не кинут под ноги, а сложатся неумелой лодочкой и будут держать с трепетом, с трогательным обожанием. Шум воды отвлекает Дазая от собственных мыслей, он моргает и уже зрячими глазами смотрит на моющего руки Фёдора. Он по-прежнему безжалостный, высокомерный, жестокий и расчётливый, однако больше не в качестве самопровозглашенного божественного оружия, а очень даже по-человечески: капризный, несносный, упрямый...мерзлявый. Немного потерянный, немного найденный, потрёпанный, всё ещё искренне пытающийся привыкнуть к тому, что с ним хотят быть. Строптивый и дотошный, очень внимательный, просыпается злым как чёрт, засыпает очень даже смирным, можно даже сказать доброжелательным, в полусонном-то состоянии. Плохо питается, но зато водохлёб. Домосед. Всегда делится сигаретами. Намешивает вкусный чай, умеет варить кофе, а вот готовить — не очень. Не любит носки, носит только под обувью. Успокаивается, если вымоет руки с мылом. — Это что, моё? Достоевский дёргает подбородком в сторону двери и крутит ручку крана. — Ты что-то сказал? — Ты...ты специально, — улыбаясь, выдыхает Дазай, чуть ли не вылизывая густым тяжёлым взглядом тело Достоевского в его, Дазая, синей рубашке, немного великоватой ему в плечах и подолом скрывающей светлое нижнее бельё. В остальном, достоевские длинные стройные ноги полностью обнажены, руки под закатанными рукавами тоже. — Естественно специально, мне свою одежду жалко, — по-сучьи отвечает Достоевский, вытирая руки. — Тебе безумно идёт, — честно оценивает его Дазай. Ему внезапно становится досадно, что они решили связать его руки, Достоевского хочется трогать везде. — Ещё бы чулки... Фёдор усмехается, вешая полотенце на крючок, и качает головою. — Или платье горничной, — пускаясь в пляс свободной мысли, рассуждает вслух Дазай, чтобы отвлечь обоих от невесёлых дум. — С ушками! Кошачьими. Хотя возможно тебе бы больше пошли кроличьи... Ну ты видел эти платья, да? — У тебя? — У меня такого нет, к сожалению, но моё бы тебе не подошло, ты тощий как собака, оно бы на тебе висело, лучше сразу купить по размеру, можем вместе сходить подобрать подходящее, — Фёдор действительно отвлекается, пока, улыбаясь, собирает волосы на затылке перед зеркалом. По крайней мере он больше не выглядит как участник похоронной процессии. — Я как раз посоветую, какое лучше, там много видов, надо будет все примерить, чтобы точно понять, какое твоё. — Тебе тоже купим, — наконец проходит обратно в спальню Фёдор. — Согласен, — широко кивает Дазай, не сводя взгляда с потеплевших ярких глаз. — Будем ебаться в платьях горничных. А с цветом... — Белый, — подыгрывает Достоевский, снова аккуратно седлая бёдра Осаму. — Тебе очень идёт белый. Дазай замирает, немного поздно входя в курс происходящего. Фёдор слишком близко, его слова — июльское марево на лице, его кожа — кипяток на теле, взгляд — рассечённая свечою бездна. Он поджимает бледные розовые губы в немой улыбке и вопросительно качает головою, всё прекрасно понимая, и Дазай плавится от этого пульсирующего всеобъемлющего жара в своей груди. — Это что, кляп? — хрипловатым голосом спрашивает Дазай, указывая на широкую чёрную ленту в правой руке Фёдора, пытаясь хоть как-то уняться. — Не совсем, — отвечают ему, вытягиваясь на коленях. Ребром согнутого указательного пальца, Достоевский приподнимает подбородок Осаму, и через секунду на его глаза ложится мягкая непроницаемая ткань. — Ты не против? — Нет. Достоевский всё равно медлит. — Цвет? — Зелёный, — тихо, но твёрдо кивает Дазай. — Хорошо, — Достоевский бормочет ему в волосы, с особой бережностью завязывая узел на затылке. Дазай снова утыкается носом в его шею, на этот раз глубоко втягивая в себя запах. Каждый вдох, каждую его унцию хочется проглотить, чтобы гладкой жидкостью разлился он на языке, чтобы свело челюсть от вкуса, чтобы стекало по горлу медленно и верно, густое и тёплое. Полностью забывшись, Дазай дёргает руками, чтобы провести по мягкой коже, сжать крепко-крепко, но получается лишь вдарить изголовьем кровати по стенке — в ответ ему смеются прозрачно, и теперь уже Дазай жалеет, что согласился на повязку: голову тут же заполняют видения достоевского смеха, успевшие стать одними из самых драгоценных. Ориентируясь только на собственные ощущения и ни на что другое, Дазай тянется вверх, пытаясь словить чужие губы, пока с них не успела сойти улыбка. На грудь опускаются две прохладные руки, рассыпая по телу мурашки, скрипит кровать под плавным движением, которого Дазай не видит, и, наконец, в его нос утыкается другой, холодный, в рот влажно выдыхают, неосознанно подразнивая. Дазай тихо матерится под нос и замирает, когда его губы накрывают чужие. С завязанными глазами безумно остро чувствуются мельчайшие детали происходящего: щекочут щёку волоски Фёдоровой чёлки, сокращаются напряжённые мышцы на внутренней стороне его бёдер, цепкие пальцы смыкаются на предплечье, ложатся на щёку, короткие ногти проходятся под загривком. Влажные звуки оглушают, как и шорох простыней и скрежет кровати, эхом в черепной коробке раздаётся собственное тишайшее поскуливание где-то глубоко в горле. Тело начинает тяжелеть, лицо медленно, но верно теплеет. С шеи пропадает рука, через мгновение снова останавливаясь на груди, и Достоевский продолжает скользить вниз, очерчивая подушечками пальцев многочисленные шрамы, ямочки и складки. К тому моменту, как он выдавливает на пальцы смазку, Дазай уже весь извёлся под ним, старательно трущимся по встающему члену, хоть и угол не самый удобный. Достоевский, пускай и сдержанный, но прекрасно знает, что делает, уже выучил всю схему работы с Дазаем, и ему не составляет никакого труда вынудить его протяжно простонать в свою шею одним прикосновением к уже ощутимо напряжённому члену. Дазай шумно выдыхает и прислоняется лбом к скату плеча Фёдора, жмурясь от удовольствия. Несильно сжатая, но твёрдая рука медленно скользит по всей длине, пока пальцы другой зарываются в успевшие растрепаться кудри, успокаивающе поглаживая. — Чего м-молчим? — дрожащим голосом решает доебаться Дазай, просто потому, что он понятия не имеет, в каком состоянии находится Достоевский: судя по его дыханию, он будто бы и не дрочит практически полностью обездвиженной, временно незрячей и утробно стонущей любви всей его жизни, а, например, составляет список покупок на неделю или сушит феном волосы. — Ты о чём-то хочешь поговорить? — с насмешкой интересуется Фёдор, не останавливаясь. — Ну во-первых, спасибо что согласился, — вежливо и учтиво благодарит Дазай, не сдерживаясь и тут же расплываясь в лукавой улыбке, когда становится слышно короткое фырканье Достоевского. — Не юли, — говорит он и опускает мягкий поцелуй на лоб Осаму в качестве немого «не за что». Дазай рвано выдыхает и неуклюже выгибается, когда ногтем большого пальца Достоевский очерчивает чувствительную головку. — Ну вот скажи, например, что бы ты лично хотел попробовать со мной? Достоевский медлит с секунду, а в следующую Дазай чувствует, как трясётся его живот от немого смеха. — Да что? — хмурится он, по большей мере снова с оттенком горечи думая о том, что не видит сейчас достоевского лица. Задней мыслью признаёт, конечно, насколько это убого и сентиментально, но смеющийся Достоевский, действительно смеющийся, — это, вообще-то, зрелище. Особенно когда ты — причина этого смеха. — Ты правда сейчас думаешь о том, как мы будем ебаться в следующий раз? — Ну почему в следующий, — упрямится Дазай, через мгновение роняя голову на грудь и делая несколько глубоких вдохов: Достоевский и правда филигранно владеет своими руками. — Я—блять, я почти на сто процентов уверен, что следующий будет завтра утром на кухне, когда я буду те—, — он ахает, вздрагивая всем телом, но продолжает, не желая находиться в молчаливой темноте в полной власти органов осязания, — тебе отсасывать—сука. — Звучит просто волшебно, — подтверждает Достоевский не без лукавости в голосе. — А потом я выебу тебя на— — Я понял, завали. — Ну Фё-ё-ёдор, — довольно галдит Дазай, чувствуя, как каждый его нерв накалён от хаотичного переизбытка эмоций. — Я не знаю, я не думал об этом. Подумаю — скажу. — Нет, подумай сейчас, ты так всегда делаешь, заебал. — В смысле? Как делаю? — свободная рука выпутывается из волос Дазая, чтобы приподнять со лба влажную чёлку. Под повязкой начинают образовываться капельки пота. — В прямом, блять, например, с подарками на день рождения, ты всегда говоришь, что придумаешь и скажешь, а потом нихуя. Или когда я в магазин иду, ты тоже такой, «я подумаю и перезвоню», и дальше ни ответа, ни привета, — профессионально передразнивает Дазай, снова вызывая у Достоевского тихий смех. — Что, совсем ничего? Ни разу не думал о том, чтó хотел бы со мною сделать в постели? — В постели — нет, — уклончиво отвечает Достоевский. — Так, стоп, а если не в постели? Что, вуайеризм? — чуть ли не подскакивает Дазай. — Тебе бы это понравилось, — вдумчиво комментирует Фёдор, в ответ ему нисколечко не виновато пожимают плечами. — Но нет, я не в этом плане, я в общем имел в виду. — То есть— — Да блять, я просто вспомнил, какие у тебя безобразные бинты, и хотелось бы, чтобы ты их носил пореже, — Дазай сразу затыкается, широко распахивая глаза. — Видеть их постоянно...раздражает, — сознаётся Фёдор. — Но это твоё право, конечно, поэтому я не буду настаивать. Всё же, слава Богу, в постéли, — выделяет озорным ударением это слово он, — ты их снимаешь. Безобразные. У Дазая в груди безжалостно трепещет его глупое, глупое сердце, отчаянно хочется начать спорить, потому что бинты — явно не то, что в этой ситуации следовало бы называть безобразным. Достоевский скорее всего даже понятия не имеет, чтó делает с Дазаем своей лихой незамысловатой правдой, и, чтобы совсем не расчувствоваться, он облизывает губы и вздёргивает нос кверху. — Это для красоты, понимаешь? Мой незаменимый аксессуар, — он пропускает пару ударов сердца в призрачном молчании. — Уверен, что при виде всего этого почти двадцать четыре часа в сутки, — Дазай широченно улыбается, кивая вниз на своё изуродованное тело, — ты не сбежишь? А то смотри, я же тебя отыщу. — Не сбегу, — подтверждает Фёдор, явно забавляющийся. — Во всяком случае, не из-за бинтов. Ты и без них очень красив, — прóсто роняет он, и, конечно, позже Дазай свалит это на переизбыток эмоций, на отчаянное возбуждение и кровь-кипяток, но от этих слов в мозге окончательно происходит какое-то замыкание. Почти впервые в жизни Дазаю искренне тяжело выдержать на себе чьи-то слова, а говорили ему подобное очень часто. Он теряется и краснеет как юнец, нелепо дёргая губами в защитном жесте-мольбе, но Достоевский не был бы Достоевским, если бы проглотил это и спустил всё на колом стоящий член в своей руке и спёртый воздух в комнате. Сложно не заметить его секундное замешательство, когда всё его тело опирается на Дазая. Хотя, и представить анализирующий ситуацию взгляд суженых пурпурных глаз на своём лице легче лёгкого, даром, что по другую сторону атласной повязки. — Ты же это и сам знаешь, — с любопытством нажимает Достоевский. Играет он темнее чёрного. — Конечно знаю, — выдыхает Дазай, пытаясь спасти ситуацию. — Я просто прелесть. Ты от меня без ума. От меня все без ума. — Это так, — безжалостно соглашается Достоевский, окончательно получив подтверждение новоявленным выводам. Дазай рефлективно дёргает руками, чувствуя, как на нём начинают ёрзать бёдрами. Нос опаляет насмешливый выдох. — Жаль, у тебя руки связаны. Мне они тоже очень нравятся. Безумно выразительные, даже в бинтах. Дазай лениво усмехается, но знает, что его тело рассказывает иную историю: шея у него всё теплее и теплее, румянец мягко переходит на напряжённые плечи. Он морщится, понимая, что до этого краснел совсем по-другому. Хочется спрятаться. — Так развяжи, — с вызовом кидает он. — Не могу, — в тихом голосе слышится притворное сожаление. — Ты сейчас такой послушный. Дазай открывает рот, чтобы возразить, но его накрывают прохладные пальцы. — Тебе бы рот ещё заклеить, было бы совсем великолепно, — Дазай чувствует чужое дыхание на своих щеках уже совсем близко-близко и понимает, насколько они раскалены, лишь потому что оно кажется прохладным. — Хотя тогда я не смог бы тебя слышать. Мычишь и хнычешь ты, конечно, тоже просто замечательно, но твой голос мне нравится гораздо больше. — Прекрати, — с кривоватым, из рук вон плохо получившимся оскалом бормочет Дазай, старательно игнорируя так некстати оглушительно несущееся в груди сердце. Он старается фокусироваться на плавных круговых движениях бёдер и пальцев, но надо всем громче майской грозы раздаётся достоевский голос. — Не нравится? — насмешливо интересуется он и в следующую секунду проводит кончиком носа вверх по скуле. — Самого себя расхваливать мы горазды, а мне уж и слова нельзя сказать о том, какая ты прелесть? Дазай хрипит на выдохе, кусая губы, чтобы не застонать во всё горло, но его мягко хватают за волосы и вынуждают запрокинуть голову, подставляя лицо под серию быстрых поцелуев: Достоевский в принципе ускоряется, при этом целуя подбородок, уголок приоткрытого рта, красные щёки, крылья носа и шепча в кожу о том, какая Дазай умница, какой он хороший, хороший мальчик, как он красив и как хорошо справляется. —Блять, пожалуйста, — всхлипывает он, не выдерживая. — Что «пожалуйста», милый? Дазай поджимает губы и отрицательно трясёт головою, боясь, что если выдохнет, то сорвётся на скулёж. На такое он совершенно не рассчитывал, он не думал, что его настолько аккуратно вскроют, развернут как сухой свёрток бумаги. Да он в жизни не стонал от чьих-либо слов, а Достоевский за какие-то минуты заставил его выть. И в тот момент, когда он уже готов кончить, неуклюже толкаясь навстречу движениям Достоевского, тот внезапно упирается в него всем телом и сжимает руку у основания, полностью прекратив какие-либо действия. — Блять, — переходит на рык Дазай, тем не менее, усмехаясь уголками губ. — Ну конечно. Его кривит от того, каким уничтоженным звучит его голос. Достоевский целует его в висок, немного разжимая пальцы. — Цвет? Дазай и понятия не имел, что такое обращение на него так подействует. Достоевского он приручал подкупал неожиданно открывшимися в нём трепетностью и осторожностью, что в самом начале, что сейчас он не тот, кто оценил бы грубое и агрессивное к себе обращение, хоть это и странновато для человека, который большую часть жизни провёл с Дазаем в качестве соперника; но соперничать и флиртовать при помощи хамства, искренней неприязни и кокетливых попыток убийства — одна вещь, в то время как пренебрежение, грубый напор и бестактность — совершенно другая. И всё равно, хоть во многом пути к покорению друг друга были похожи, Дазай никогда в жизни не подумал бы, что полностью сломить его можно будет...блядоватыми похвалами, поощрением и превозношением. Будто он какая-то собака. — Зелёный. — Принято. Дазай наигранно вздыхает, не зная, то ли радоваться минутной передышке, то ли еще сильнее ненавидеть Достоевского, когда тот снова встаёт с постели. Он сгибает ноги в коленках, разминаясь, но приходится прикусывать губу и сжимать руки в кулаки, чтобы не было так нестерпимо от тупо лежащего на животе члена. Достоевский — живодёр, который выходит из комнаты и по звукам шлёпающих по половицам голых ступней неспешно прогуливается по кухне, однако это продолжается недолго: вскоре матрас снова скрипит под его весом. — Хочешь пить? Дазай кивает, подбородок осторожно подхватывают немного влажные пальцы, к губам приставляют стакан с холодной водой. — Как ты себя чувствуешь? — Нормально, а ты? — Тоже ничего, — с едва заметным напряжением в голосе отвечает Достоевский, ставя стакан на прикроватную тумбочку. У Дазая горят ладони, до судороги хочется привычным движением положить руки на тонкую талию, очертить большими пальцами угловатые кости таза, сжать мягкие бока или вовсе, господи прости, полезть обниматься. И кончить нормально. От такого контраста нежности и вожделения хочется бежать. — Так. Ты помнишь, что тебе нельзя двигаться во время того, как я— — Режешь меня ножом? — ухмыляется Дазай. — Да, Осаму, режу тебя ножом. — Помню, — он смеётся, слушая, как снова открывается бутылочка со смазкой. — Приятно видеть, что тебе весело, — Дазай не может его видеть, но прекрасно представляет себе, как на лице Достоевского проступает раздражение. Сейчас он— Дазай не успевает додумать, как его член снова берут в руки. Он громко стонет, застигнутый врасплох, и в следующий момент движения снова возобновляются, уже быстрые и достаточно резкие. — Фёдор, — скулит Дазай, переходя на хрип, — Федя, Федя-Федя-Федя, я сейчас... — Да? — лукаво тянет Достоевский, мягко выдыхая лёгкую улыбку. — Ну давай. Попробуй. Основание члена Дазая сжимают в тот же момент, как к его горлу приставляют тонкое лезвие острого ножа. Все мускулы груди напрягаются, инстинктивно подаваясь вперёд, когда он шумно вдыхает и замирает, боясь шевельнуться. Сердце бьётся как бешеное, через ноздри маленькими рваными потоками выходит воздух, челюсть сведена, голова запрокинута. — Умница, — сквозь шум крови в ушах раздаётся ласковый голос Достоевского, и Дазай чувствует, как остриё поворачивают, проводя по коже уже холодным гладким ребром. Дазай часто-часто моргает, непреодолимо хочется увидеть его лицо, посмотреть в его глаза, в его изумительные тварьи глаза. Достоевский стал настолько неотъемлемой частью его жизни, что слышать, чувствовать, но не видеть его оказалось тяжело чуть ли не на физическом уровне. Достоевский над ним, Достоевский под ним, Достоевский рядом с ним — вцепившийся в бок мёртвой хваткой и выстанывающий бездыханное «Быстрее»; Достоевский на четвереньках, у которого по худощавым бёдрам стекает дазаевская сперма; Достоевский с яркими-яркими щеками и блестящими каплями испарины под разметавшимися чёрными волосами. Достоевский со звуком имени Дазая на бледных губах. Достоевский, которого Дазай после поездок по делам агенства длиною в несколько дней уже два раза по возвращении ловил спящим в обнимку с чужой подушкой. Достоевский, просовывающий ледяные пальцы ног под бёдра Дазая на диване в гостиной и греющий нос после балконного перекура, утыкаясь в ямочку за мочкой уха; сидит так минут пять, замерев, совершенно не двигается. Достоевский, с книгой в руках, позволяющий распластаться на себе как на матрасе, и бровью не ведя, не отрывая глаз от белых страниц, тут же запускающий пальцы в кудри на устроившейся на его груди тяжелеющей голове. Бездумно расчёсывающий тёмные вьющиеся пряди Фёдор Достоевский, уткнувшийся в самый нелюбимый сборник библиотеки Дазая. Фёдор Достоевский. Имя дурацкое. Фёдор Достоевский, который прикладывает к подрагивающей коже под ключицей почти по-медицински острое лезвие ножа и проводит первую царапину. По ощущениям не особо глубокую, но больно всё равно, и Дазай держится как может, чтобы не вздрогнуть. — Цвет? — Зелёный, — хрипло отвечает Дазай, за первой царапиной следует вторая, потом третья и четвёртая, и только после четвёртой он может выдохнуть спокойно. Хоть чувство и знакомое, но, когда это делают настолько аккуратно, да ещё и в стратегически рассчитанной на чувствительность зоне, всё совсем по-другому. Тупой стороной лезвия Достоевский нажимает чуть выше ран, чтобы Дазай всхлипнул от наслаждения, чувствуя одновременно и боль, и стимуляцию. Следующий порез приходится на тонкую кожу под рёбрами на соседней стороне груди, а на шею опускаются сухие губы, успокаивающе задерживаясь на выступающей вене. Дазай дивится уровню контроля Достоевского, он с выверенной точностью оставляет три практически одинаковых пореза один за другим вслепую, и приходится вспомнить, что у него большой опыт в данном деле, взять хотя бы беднягу Гончарова и его нелепо перемотанную голову. Хотя, Достоевский сразу сказал, что не собирается оставлять на Дазае никаких шрамов. Он и засосы никогда не оставляет, разве что лишь случайные царапины от ногтей на спине и плечах, что сначала казалось совсем абсурдным, но потом обрело смысл в отражении его абсолютно покорённого будничного взгляда на Дазая. Следующим оказывается место, где минуту назад мокрую полосу оставил достоевский язык — где шея плавно переходит в плечо. У Осаму сносит крышу от понимания того, насколько он в данный момент беспомощен, насколько близок к конечной черте, но ещё больше горло сводит от мысли, что при всём при этом жизнь Дазая сейчас в полной сохранности в руках у этого человека, хоть и бежит тонкое обжигающее лезвие ножа по скату, оставляя за собою капельки красной-красной крови. — Всё ещё зелёный? — Всё ещё зелёный, — шепчет Дазай, сотрясаясь всем телом, когда кончик лезвия прикладывается к точке над пупком, легко прокалывает дрожащую поверхность, и твёрдая уверенная рука ведёт линию вверх, распарывая кожу до самого солнечного сплетения. Это зарабатывает Достоевскому сдавленный полустон-полувсхлип, и через пару секунд Дазай уже стонет вовсю от тёплого влажного языка, чётко следующего по ране. — Блять, Федя, — У Дазая горит всё лицо, к вискам и лбу прилипают влажные кудри, на чёрном атласе выступают предательские пятна от слёз. Когда вылизывать начинают каждую рану под ключицей, он громко и протяжно воет. — Пожалуйста, блять, пожалуйста, ради Бога, сними эту штуку, я не могу, я больше не могу, я— Он сильно жмурится, когда повязку на глазах резко дёргают вниз. Раскалённая кожа приятно стынет, наконец можно сморгнуть от перевозбуждения выступившие на глазах слёзы, но расфокусированный взгляд тёмных глаз ищет только лицо Фёдора, с каждой секундой становящееся всё отчётливее. Дазай не может сдержать в себе выдох облегчения. На него смотрят внимательно, с трогательным волнением, хотя в остальном Достоевский точно такой же, каким был в начале этого часа — разве что щёки у него на пару тонов розовее обычного и губы красные, с тонкой плёнкой крови на подбородке и в уголках. — Привет, — радостно улыбается Дазай, будто бы они сейчас в совершенно другом месте и положении. Достоевский ошарашено смотрит на него с пару секунд, потом подаётся вперёд и чуть ли не ложится на Дазая, сминая его губы своими, и Дазай смеётся, с придыханием и так звонко, насколько это возможно. Обе руки Достоевского ложатся на его щёки, одна влажная и скользкая, другая выпачкана подсохшей кровью, но Фёдор держит его лицо так, будто это самое ценное и самое хрупкое, к чему он когда-либо прикасался за всю свою жизнь. Он почему-то любит так делать, наверное, думает о чём-то своём, или же совершенно не размышляя, а просто на автомате, инстинктивно—Дазай не знает. Его всегда целуют в эти моменты с обожанием, пылко, а он просто радуется, довольно и счастливо, что успел дожить до ещё одного такого поцелуя. Достоевский даже тихо постанывает в его раскрытые губы, что совсем уж создаёт ощущение чего-то утопического, потому что ни от захлёбывающегося стонами Дазая, ни от утыкающегося в его бедро каменного стояка, ни от чего другого Фёдор сегодня ни звука не проронил, а тут так легко и просто стонет от всего лишь поцелуя, далеко не первого за вечер в том числе. Хотя, может сейчас он просто не сдерживается. Насилу оторвавшись, Достоевский припадает к его шее, где покалывает немного свежие царапины. Правая рука снова скользит вниз, спина выгибается красивой дугой, выступающую кровь снова слизывают, одновременно с этим активно выводя бёдрами круги у Дазая на коленях. — Федя, — он наконец-то молит, да настолько томно и разбито, что у Достоевского свело бы колени, не седлай он Дазая. — Мне нужно кончить, пожалуйста, Федя, дай мне кончить, если я не кончу, я умру— Достоевский улыбается, опаляя дыханием влажную кожу, и кивает, тем не менее ничуть не ускоряя темп. Дазай готов кричать. — Да ты смерти моей хочешь, — он жалобно скулит, пытаясь самостоятельно трахать кольцо достоевских пальцев, но получается из рук вот плохо. — Ты три раза меня уже чуть не убил, а—блять, а если бы у меня сердце остановилось от пе-перенапряжения? В следующий миг Достоевский выпрямляется, и Дазай понимает, что, видимо, дорвался. Он даже немного пугается, когда Достоевский смотрит на него сверху вниз прямым, немигающим взглядом, а через пару мгновений к его губам приставляют уже позабытое лезвие ножа, даром, что тупой стороной. Дазай принимает вызов, упрямо не разрывая зрительного контакта исподлобья, и открывает рот, проводя по нижнему ребру языком, когда нож касается уголков его губ. Зубы стучат о холодный гладкий металл, трение наконец ускоряется, по покрытой засосами шее Фёдора стекает капля пота, скрываясь за воротом дазаевской рубашки. Достоевский усмехается. Дазай прикрывает глаза, чтобы не было видно снова выступивших слёз. — Ты такая умница, Осаму, — шепчут ему в ухо, проводя по уздечке кончиком мизинца. — Ты даже не представляешь, как блядски сейчас выглядишь, красавица, — Дазай мычит, жмурясь и тряся головою. — Нет? Не красавица? — от фальшивого вкрадчивого удивления вконец ведёт. — Отнюдь, — возражает Достоевский совсем шёпотом, и Дазай больше не может. Он выгибается, кончая в твёрдые пальцы, продолжающие проводить его через весь оргазм медленными движениями запястья, всхлипывает совсем без сил, тяжело дыша и содрогаясь всем телом, а куда-то в волосы тихим родным голосом всё произносятся доселе незнакомые, чуждые ушам ласковые слова, звучащие так честно и так искренне, что у Дазая нет никаких сил с ними спорить, хоть лезвие уже давно где-то на простынях, а свободная рука Фёдора осторожно развязывает его, Дазая, руки. — Ебануться, — хрипло произносит он, тут же заходясь сухим кашлем. Достоевский отвязывает вторую руку и слезает с него, стремительно покидает спальню на минуту, чтобы потом вернуться с ещё одним стаканом воды. Дазай благодарно кивает и пьёт с его помощью, прикрывая глаза, потому что его всё ещё немного колотит. Через пару минут он уже сидит, скрючившись и уткнувшись лицом в грудь Достоевского, что медленно перебирает его волосы и поглаживает по предплечью. — Красный, — измученно бормочет Дазай в ткань рубашки. — Мм? Приходится немного повернуть голову. Двигаться не хочется совсем. — Я сказал, красный, Федя, — повторяет Дазай, ненароком улыбаясь. — Что, слишком трогательно для тебя? Могу уйти в гостиную, сиди тут один. Дазай улыбается чуть шире, несильно ударяя Достоевского по руке. — Но, на самом деле, нам в любом случае уже пора. — Куда? — шалеет Дазай. — В ванну, раны обрабатывать. Давай, чем быстрее встанем, тем скорее ляжем. — Погоди, — молниеносно выпрямляется Дазай и смотрит на рубашку на Достоевском, через мгновение задирая подол наверх. — А ты... — Блять, — шипит Фёдор, машинально отталкивая от себя Дазая. — Прекрати. — Ты чего дерёшься? Я просто вспомнил, что не слышал, как ты кончил. Достоевский смотрит на него со смесью отвращения и смирившегося стоицизма. — Всё хорошо, спасибо, мне вполне достаточно тебя, истекающего кровью и рыдающего. Прекрасное зрелище, никогда не забуду, чуть попозже в душе обязательно подрочу. Иди. Дазай смотрит на него с пару секунд, шумно дыша, перед тем, как снова начать тараторить. — Зачем тебе дрочить в душе, давай я— — Осаму. — Что, я больше не твой хороший мальчик? — Мой хороший мальчик идёт нахуй, и видимо я тоже, — Достоевскому очень тяжело не вестись на провокацию, но усталость берет верх. Дазай надувается. — Ты меня не хочешь. — Умри. Фёдора счастливо клюют в щёку, и через минуту в душевой раздаётся шум воды.

***

Ещё через некоторое время Дазай обсыхает, посаженный на корзину для белья, не сводя взгляда с сидящего меж его разведённых коленей Достоевского. Он невесомым прикосновением держит указательный, средний и безымянный пальцы Дазая, правой рукой обрабатывая неожиданно большую ссадину от ленты на запястье антисептиком. Дует, когда мизинец Дазая машинально дёргается от щипания, потом накладывает мазь, от которой прохладно и пахнет вкусно, и аккуратно перевязывает бинтом. — Не жмёт? Дазай качает головою, вспоминая, что два часа назад была точно такая же ситуация. Но сейчас Достоевский смотрит прямо на него, быстро кивает и, выпустив его пальцы, переворачивает ладонь, чтобы Дазай вложил в неё свою, другую. На ней оказываются три ссадины поменьше, на внутренней части запястья и две на внешней. — Ну я правда могу и сам, — тихо повторяет Дазай, хотя меньше всего на свете ему хочется, чтобы Достоевский прекратил то, что делает. — Ты же, наверное, тоже хочешь помыться. — Всё нормально. Комната снова впадает в комфортную для обоих тишину, нарушаемую лишь вознёй Достоевского и периодическими звуками встряхиваемой бутылочки перекиси водорода. Дазай с каким-то непонятным для него благоговением смотрит на то, как немного заострённые кончики пальцев с обкусанными ногтями мельком задевают старые шрамы на пальцах, на ладони, на всех участках руки, в целом. У Достоевского руки, да и всё тело в принципе, белое-белое, почти без изъянов. Только ближе к локтю, поперёк лучевой кости какой-то толстый белый шрам непонятно от чего, и точно таких же два под левой лопаткой, почти не видные. Он не спрашивал, хотя знает, что ему скорее всего ответили бы. Дазай и сам для себя не так давно понял, что, ткни Достоевский в абсолютно любое место на его теле, он бы рассказал историю отметины без обиняков, если б помнил. О некоторых успел позабыть, о некоторых никогда и не знал, так и не смог узнать. — Всё в порядке? Дазай удивленно моргает. — Да? Фёдор смотрит на него с пониманием и кивает, снова опуская голову. — А что такое? — Ничего. Просто ты какой-то притихший. — Ты же, — Дазай запинается, внезапно неуверенный, хочется ему спрашивать или нет. Когда Фёдор вновь поднимает на него свои глаза, почти прозрачные под белым светом лампочки, он прокашливается и жмёт плечами. — Ты же не злишься на меня? — Нет. А ты на меня? — За что? — А я за что должен злиться? Дазай цыкает. — Я просто спросил. — Ну вот я тоже. — Заебал. — Раздражаешь. Фёдор завязывает маленький бантик на правом запястье Осаму и придвигается чуть ближе, рассматривая длинный порез через всю грудь. Его дыхание слегка щекочет чувствительную кожу. — Выпрямишься, пожалуйста? Дазай слушается, выгибаясь. — Это же я в конце концов тебя попросил, хоть ты и не хотел сначала. — Что, совесть замучила? — Достоевский снова смачивает ватный тампон и ведёт по трём царапинам на рёбрах, сразу же дуя. — Нет, — хмыкает Дазай, немного кривясь. — Просто спросил. Тампон плавно переходит на длинную отметину, единственную из всё ещё слабо кровоточащих. — Я бы не согласился, если бы не хотел. Мне просто надо было всё обдумать. — Ты не жалеешь? — Ещё чего. Дазай смотрит вниз с вопросительной улыбкой. — Я же сказал, — вздыхает Фёдор, — выглядел ты бесподобно. Мне понравилось. — Потому что я был связан? — И поэтому тоже. — Хочешь, мы тебя тоже свяжем? — Нет, — усмехается Фёдор. — Этого не хочу. — А чего хочешь? — Я подумаю и скажу. — Ты специально? — Возможно. Дазай вздыхает и опирается на одну руку, немного откидываясь назад и выпячивая грудь, чтобы Фёдору было удобнее, от нечего делать наматывает на палец прядь его чёрных волос, выбившуюся из пучка. По ним послушно перекатывается яркий белый свет. — Я тебе всё выдал, теперь ты мне рассказывай. — Не обязан. Дазай перебарывает в себе желание дёрнуть за локон, его останавливает лишь то, что в данный момент Фёдор щепетильно, круговыми движениями размазывает по царапине заживляющий крем. — Я сказал, что не оставлю на тебе шрамов, но на запястьях, возможно, что-то будет. Я не думал, что ты будешь так активно дёргаться. Дазай округляет глаза. — Ты из-за этого переживаешь? — Мне досадно, — с мягкой неохотой признаёт Фёдор. — Достоевский, у меня шрамов больше, чем нам вместе когда-либо будет лет, мне абсолютно всё равно, — он ласково заправляет прядь за ухо и проводит костяшками по бледной щеке. — Плюс, ты меня прострелил однажды, помнишь? — криво ухмыляется Дазай. — За это не хочешь извиниться? — он тыкает в ещё розовый шрам, который на редкость плохо рассасывается, хоть и прошло уже несколько десятков месяцев. — Нет, — отвечают на его ухмылку бесстыдной улыбкой. — Это же за дело. — А, то есть, спизди я твою шапку сейчáс, ты бы снова натравил на меня снайпера? — Сейчáс ты можешь просто попросить, — возражает Достоевский, ещё раз напоминая о том, что они уже пару лет делят на двоих кровать. — Успокоил, приятно. — Не за что. — Жесть, какой же ты конченый. Достоевский вздыхает и приподнимается на коленях, чтобы зафиксировать несколькими пластырями скроенную из пары тампонов повязку. — Бинтами же проще было бы— — Я твои бинты в рот ебал, — честно признаётся Достоевский, разворачиваясь всем телом к правой ключице Дазая. Под ней и над ней больше всего порезов. Дазай приглашающее раздвигает ноги пошире. — Садись на коленку? Поджав губы, но беззлобно, Достоевский спустя секунду кивает, собирает все нужные ему предметы и пересаживается, Дазай же немедленно обвивает его талию руками, чтобы тот не свалился, и отводит голову в сторону. По коже проводят влажной антисептической салфеткой. — Щекотно... — тянет Дазай, самую малость переигрывая. — Потерпи. Сейчас закончу.

***

Уже в постели, Дазай размышляет о том, как же так всё получилось, слушая, как течёт за стеною вода. Точнее, он начинает об этом думать, но быстро отгоняет от себя эти мысли, порядком от них заебавшись: надумался, назагонялся. В конце концов, у него всегда было нездоровое влечение к напоминающим ему себя самого людям — изгоям, к которым он привык чувствовать нехарактерные приступы эмпатии. Так было в Мафии, особенно с Акутагавой, так и в Агенстве, начиная с самого Фукузавы и заканчивая даже Кенжи. Одасаку не был исключением — он был одним из самых отверженных в его небольшой коллекции, хоть и на деле оказался самым светлым, самым бесценным из всех. Почти единственным найденным. А, встретив Достоевского, Дазай столкнулся с высшей степенью потерянности и отбитости, до которой доходил ранее только он сам. Поэтому нечего думать, почему он так улыбается, когда мокрые пальцы тихо прошлёпывают в комнату, когда тёмная фигура в длинном халате скрывается в гардеробной, когда на забитый скомканной одеждой стул летит полотенце; и почему он таким привычным движением раскрывает руки, когда Достоевский взбирается на кровать с передней стороны, по-детски доползая до Дазая на четвереньках, и падает вниз, скрывая лицо в изгибе его плеча. Нечего думать, почему они теперь вдвоём воюют с бессонницей, отвлекают друг друга от излишней сентиментальности к давно прошедшему и неумело сплетают вместе пальцы, впервые надеясь, что наступил этот день, наступил этот час, когда им повезло.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.