And I always look up to the sky
— Pray before the dawn.
Хенджин провожает удаляющийся автомобиль недолго. Провожает с мыслью о том, что чем дольше смотреть, тем сложнее отпускать. Горечью произошедшего обволакивает чадная патовость. Губит навылет несмолкающий в голове надломленный голос. Порабощенный удушливой бесовщиной, царапающей грудь изнутри тупыми осколками несбыточных надежд, Хенджин поспешно отворачивается. Мучительной разлукой снедаемый, как никогда, желает в роковой миг находиться рядом с дорогим сердцу человеком. Накрепко держать за руку, вырывая из возведших прочные стены кошмаров, помрачением затуманивших разум, — значит прекратить терзания его Енбока. Невольно пальцы тянутся к контуру нижней губы, на которой ярым отпечатком жжется касание губ брата. Непреднамеренное или предумышленное? Безумство. Подушечкой большого пальца Хенджин стирает с губы соленые слезы, высекая у себя над подкорках лишь одно. По юдоли скорби и сумасбродства, с первого шага во всеобъемлемость тьмы и до скончания войны, животрепещущим огоньком, отгоняющим демонов, и самым заветным останется обманчиво простое, непреоборимое: не быть причиной глубокой печали его единственного сокровища, не отражаться дробящей на атомы болью в погасших янтарных глазах с безутешными слезами на ресницах. Все, что просит Хенджин, не может осуществиться. Никогда не сможет. Демоны одолеют. Телефон не утихает от звонков, но внимание привлекает не это, а знакомая брошь, которую когда-то он подарил брату. Присмотревшись, Хенджин замечает, что в руках не его пиджак, из внутреннего кармана на шелковой подкладке торчит белоснежный уголок, который он машинально вытягивает, пробегая поверхностным взглядом по раскрывшемуся из-за порыва ветра листу с витиеватым почерком. Писал Енбок, сомнений у него нет. Переходя через дорогу, Хенджин не дает отчет ни единому своему шагу. Впав в прострацию, против воли становится заложником гнетущей дилеммы: читать или нет. Рука об руку с расходящимся уродливой рябью колебанием скитается между подкравшимися притеснением вопросами: «Значит ли это, что Енбок не успел отдать ему письмо? Хотел бы, чтобы он прочитал? Писал ли ему? Имеет ли право вторгаться в личное? Не навредит ли своему смыслу жизни посягательством на что-то сокровенное?». Так и не придя к верному и единому ответу, Хенджин достает из кармана ключ, снимает дистанционно блокировку, открывает дверь автомобиля и садится на водительское кресло. Письмо длинное, три листа поплывшими в нескольких местах чернилами исписаны доверху, что-то густо обведено, что-то с нажимом перечеркнуто. Нарисовано, по его мимолетному рассуждению, то, что в контексте возымеет дефиниции их пронесших годы понятий, болезненностью отзеркалит. Уже. Наспех проносящиеся строки ухищрено вплетаются в учащающееся сердцебиение, молниеносно выжигаются на сетчатке обесточенного фокуса взора. Хенджин видит свое имя в обращении, видит «капитан Ли», видит нарисованную ленту и, сокрушением обессиленный, содрогается. Теперь уже безошибочно: письмо для него. Время, как и люди в округе, маниакально спешит. Неудержимое и беспощадное, оно катастрофически поджимает, досаждая беспокойством вкупе с царящими гамом и паникой. На фоне охваченного клубами пожаров неба премиальные автомобили, один за другим, покидают парковку частной школы, и Хенджин не верит, что когда-то ему удалось не просто привести сюда Ен-ни, а заставить капризу учиться, стать одним из лучших. Тем, кто поступит в престижный университет столицы с запланированным им на будущее переводом заграницу. В конце концов остается только Хенджин и то, что начинает плавить кожу кончиков пальцев, то, что ему читать категорически нельзя. Не сейчас. Так шепчет предчувствие, и он это знает: все мысли обязаны быть сосредоточены на другом. Уроборос их никогда не покинет, до опорошенных засохшей кровью берегов его Рубикона будет с ним, до окончания господствующего безумия или последнего вздоха, отобранного проигрышем в войне, — неизвестно. «Дожить бы и увидеть все собственными глазами», — мелькает вскользь в воспаленном рассудке. Только на небрежное прикосновение к точке невозврата сил хватает, в то время как буйством алого пламенеет страшное противоречие от фатальной усталости: изрядно притягательны те грезы, где ему дана осуществимость покинуть с отрадой этот безумный мир. Входящий вызов от полковника Со поторапливает, но Хенджин, несовладающий с чувством, что это может быть последней возможностью, воспроизводя на жутком повторе душещипательные слова его смысла жизни: «…если это наш последний раз?», предается глубокому погружению в строки. Параллельно стягивает начавший душить галстук и не глядя отбрасывает на соседнее сидение к пиджаку брата. Сердце сжимают прутов тиски, отныне оно непокорно уму, страдальчески замирает. Два дыхания сливаются воедино: то, что в это тончайшей хрупкости мгновение касается трепетом страницы, капитану Ли принадлежащее, и оставленное, затерянное между строками писавшим братом. За вечных ожиданий скитаниями с погасшими глазами цвета когда-то пламенного солнца. Весь мир заливается заревом черного пламени, когда Хенджин эфемерно ступает на первую строку, когда сердце камнем ухает к ногам иллюзорного Енбока, оставшегося одним под покровом тьмы: ”Начинать всегда нелегко, как бы упорно я не прибегал к обратному путем самообмана. С горизонта наболевшего откровения накануне моего выпускного пришла угроза окружения, требуя неотложного разрешения и вмешательства. Отступать некуда, понимаю я, и сдаюсь. Хенджин, это мое очередное письмо, которое ты никогда не прочтешь. Предчувствую, что весь выпускной вечер буду упрашивать себя украдкой вложить его в карман твоего пиджака или отдать прямо в руки, но не отдам. Нет. Не позволю жадности до тебя взять над собой верх. Пусть все будет, как прежде. Пишу тебе, приоткрывая занавес моего порока, чтобы освободить эмоции, дать короткую жизнь внутреннему монологу. Пусть так, пусть на ограниченном поле неизбывного отчаяния. Не могу быть одиноким в своей боли, но также не хочу возлагать на твои плечи тяжелую ношу. Тебе приходится непросто. Моя тоска безудержна и, ведомый ею, пишу в никуда, отчасти злясь, что слезы мешают мне видеть четко, чернила расплываются перед глазами, превращаясь в неразборчивые строки, но чувства, они продолжают взывать к освобождению. В последнем письме я поддался слабости, разрыдался, будто безвозвратно тебя потерял, а когда получил твое сообщение с вопросом, поужинал ли я, вмиг успокоился, придя в полнейший ужас: вместо текста на листе сплошные разводы. Знаю, по мне плачет драматургия, можно сказать, я вышел на один уровень с прошлым тобой, по которому всем сердцем скучаю. Мироздание мне судья, ты не должен такое читать. Не позволю себе, чтобы ты увидел, чтобы чувство вины тебя снедало. Поэтому забрал некоторые письма из твоей комнаты, те, что ты не успел прочесть. Отчасти сожалею, лишив тебя погружения в наши долгие годы разлуки, но донельзя боюсь, что написанное мною в стойком убеждении утраты вопреки ожидаемому укромному спасению нанесет тебе непоправимый урон. Когда ты узнал о моем колене, в твоих глазах тлела глубокая печаль, упрашивая себя отыскать, но не быть распознанной, и я осознал, что больше всего на свете не желаю слышать твоих извинений. Достаточно боли. С вступительной частью покончено. Я пришел, чтобы рассказать о моей остросюжетной теории касательно нас. Представляешь, я смеюсь сквозь слезы, хен. Комично и трагично даже. Моя нескромная любовь к науке началась с космоса, а новая жизнь со столкновения с тобой. Разрозненные мысли плутают где-то по периферии сознания, сходясь всегда на одном: мы не просто связаны, мы будто потеряны друг в друге, находясь далеко-далеко, но продолжая оказывать влияние подобию двум коррелирующим фотонам от атома цезия, разделенным большой дистанцией и направленным в разные стороны. Равно как в квантовой запутанности, когда вне зависимости от расстояния и промежутков времени изменение спина одного меняет спин другого. Чувство глубокого одиночества, ставшего моим излишне навязчивым гостем, сравнимо разве что со сверхпустотой Эридана, по одной из гипотез образовавшейся при столкновении нашей вселенной с неизвестной другой, повлияв друг на друга. Ставлю на кон все свои горячо любимые собрания про космос, ты уже догадался к чему я веду. В таком случае, можно мне прибегнуть к сравнению, что другой Вселенной был ты, когда я был этой? Ты, и правда, будто неземной и незнакомый, вызволивший часть меня, отобравший душу или сердце (это уже прямой вопрос к тебе: «Что ты носишь под своим сердцем, а что предал анафеме?»), взамен оставивший на мне шрам — реликтовое холодное пятно, ту самую сверхпустоту, с того самого вечера. Ни в коем случае это не вменение. Прошу, дойди со мной до конца. На мою теорию ты бы выступил с заискивающим и кратким протестом: «Беспрецедентно», а для меня это даже не апогей. Из принципа доберусь до мультивселенной и даже подумаю, не поделиться ли с тобой моими баснословными рассказами. Смеешься? Смеяться разрешено. Утверждаю и мягко оповещаю постукиванием по столешнице, воображая данную мне власть судьи в рамках этого письма. Без юмора можно и вовсе свихнуться, правда? Голову очертя впасть в безумие, что лично для меня иногда кажется отличным решением. Но это так, пустое. Меня другое гложет. Может, все же мне было суждено погибнуть? Спасая меня, ты вырвал из рук смерти и теперь расплачиваешься за содеянное? Мы что-то вроде попали в немилость мироздания. Рано шутить про черный список и черные дыры? Иначе объяснить заточение жизненной воли в моей всепожирающей сверхпустоте не могу. Честно, по общему состоянию ощущаю себя именно так. Ты возвращаешься, а я чувствую, что все встает на свои места. Так, как и должно быть. Молю непрестанно, чтобы моя когда-то повстречавшаяся Вселенная вернулась ко мне. Не счесть, сколько раз мною произнесены эти заветные слова. И если ты погаснешь, я поспешу приложить все усилия залечить твои душевные раны, исцеляясь в сопричастности сам, чувствуя, как помогаю, как чего-то стою, как нужен тебе. Мне тебя всегда не хватает. Безумно сильно я нуждаюсь в тебе. Увы, жадность — мой порок после непоследовательности и противоречивости, свойственные мне в силу блуждающих сомнений. Высчитываемые дни обращаются в пыль прошлого, оседают на полках с моими письмами, стираются в памяти, сливаются воедино в одном бесконечно удушающем цикле. С огромным запозданием приходит понимание: считать вовсе не было смысла, лишь ждать, оберегая то хрупкое тепло в груди, которое ты когда-то мне подарил своей заботой. Боже, она такая… Хенджин, твое возвращение, оно не просто низошедшая удача, благоволение с небес или погружающее руки в кровь мастерство, — это лучшая моя награда за все долгие скитания по оставленному шраму. При виде тебя все утрачивает свою значимость. Иной раз мне кажется, что я дышать без тебя не могу. Помнишь, ты рассказывал про теории замкнутости вселенной? Она что-то вроде мыльного пузыря. Мне на всю жизнь запомнилось, как на морозе ты надувал такие. Границы их расширялись, должно быть, как и у нашей вселенной, если верить астрономам, ну или прибегнуть к доктринам. Варианты величин и условий, проектировавших модель вселенной в нашем представлении, роились в мыслях, и выводом, исходя из рассуждений о самой ее топологии, что та не имеет границ, замкнута, а параллельные прямые не пересекаются, стал тор. «Вполне походит на правду», — говоря это, ты улыбался так, что кроме твоей улыбки я больше ничего не хотел видеть, готов был прибегнуть к самым неординарным способам, лишь бы продлить миг, когда ты смотрел на меня так. Необремененный затяжными размышлениями о чем-то своем, отдавшийся моменту целиком и полностью, растворившийся в легкости нашего космического приключения. Замкнутость, возвращаясь к нашему разговору, верно. Все в этом мире также циклично. Мне скоро будет двадцать, но по неотступным ощущениям я прохожу через одно и то же с определенной повторяемостью: взлеты, падения, эйфория, дисфория, круг замыкается, начиная все по новой, и неважно: ровной линией ему предубеждено быть начертанным или волнистой, а может и вовсе зигзагообразной. Подкрадываются сомнения: а круг ли это вообще? Плевать. Как прежде, неоспоримым остается одно, все это не имеет своей ценности без твоего присутствия рядом, которое я имею наглость образно воспроизводить, ища утешения, представляя, как бы ты отреагировал на том или ином событии, что бы мне посоветовал, был бы горд за мои рассуждения или опечалился, может даже разозлился, но уберег бы от ошибок, вытер горячие слезы и сокрыл от жестокого мира в согревающих объятиях. Вселенная, я так скучаю по нашим долгим объятиям, разговорам обо всем и ни о чем на рассвете, потому что тебе нужно уходить, по нашим уютным вечерам, когда ты помогаешь мне в приготовлении брауни или моего любимого пирога с малиной, по нашим дискуссиям, после которых с огромной вероятностью мы разойдемся по разным комнатам, и я обязательно и демонстративно хлопну дверью, потому что «ты не прав», а потом, остыв, заберусь к тебе украдкой в кровать, возьму твою руку, пока ты спишь, сомкну наши пальцы на своей груди и высплюсь на всю неделю вперед за одну ночь. Потому что ты со мной. Хен, когда тебя нет рядом, у моей души нет дома. Я словно путник среди бесчисленного множества погасшим солнцем утомленных душ, неправильный элемент чего-то большего, которому не подхожу или не принадлежу. Судить о таком практически невозможно, это за гранью дозволенного, предательски незримо, но ощутимо как что-то во мне неопровержимое. Та самая вселенная с нанесенным шрамом, саднящим отбирающей все силы пустотой, но позволяющим существовать с неотступным страхом потерять тебя. К слову, страх никуда не делся, пишу письмо, у которого никогда не будет получателя, лелея надежду, что твое сердце по-прежнему бьется без перебоев, без страха, без сожаления. Я буду и дальше вести неустанную борьбу, говорить тебе, как люблю тебя, но оставаться все тем же, младшим братом. Для тебя. Ты мне самый родной человек. Знаю, ты не хочешь причинять мне вреда, дал мне все, о чем только можно мечтать, и я тебя не подведу. Положись на меня, Хенджин. Даже если случится то, что омрачает мои мысли по сею секунду, вынуждая не дышать с замиранием над каждым словом, вытягивая кислород из моей крови, обещаю не следовать за тобой, а жить дальше, жить достойно, как ты бы того хотел. Обещание даю на наших мизинцах. Клянусь, хен, даже сейчас чувствую тепло твоих пальцев, прикладывая к листу свои. Мне больно. Прости за мои слезы, пара капель затеряется где-то здесь, между строк. Сердцу тяжело с тобой прощаться, точнее сказать, с твоим иллюзорным образом, что не покидает меня, но за это письмо я здорово повзрослел, позволил себе прикоснуться к тому, что рвет душу, изувечивает ее прокруткой вонзенного в грудь ножа войны, выжигает целые поля светлых надежд, оставляя толстый слой темной золы. Впервые за все время я говорю Навечно твой, канувший в бездну печали малыш Ен-ни. С крохотной надеждой, что когда-нибудь ты сможешь разглядеть во мне взрослого мужчину.“