Смейся, смейся громче всех

R
В процессе
131
2
Размер:
планируется Мини, написано 65 страниц, 28 951 слово, 14 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
131 Нравится 214 Отзывы 17 В сборник

Театральные подмостки и пластырь на ранки

Настройки
У всех свои подмостки. У кого-то – законная сцена в рождественском вертепе. У кого-то лекторий или эшафот. Какая разница, скажут многие, если актёр хороший. Играет от сердца. Эл был хорошим актёром. И играл от сердца. А сценой у него была импровизированная баррикада. – Знаете, почему Богоизбранный не говорит нам своего имени? Он хохочет в толпу, раскинув руки. Идрак и Вова, успевшие подбежать вовремя, переглядываются растерянно и – впервые за несколько лет – без ревности. Им обоим страшно, что чей-нибудь меткий выстрел или брошенный камень собьёт проповедующего вниз. Кажется, они даже касаются пальцами друг друга от страха. Холодная война лучше огнестрельной, правда ведь? – Потому что посылать нахуй безымянных не принято. Толпа смеётся со всего. Кипит. Вова с ужасом закрывает лицо руками. Его убьют сейчас. Вещать на улице нельзя. Нельзя. Губы молятся отчаянно, но бесполезно – не поможет. Эл, если захочет, будет шутить обо всём. Как так можно, как можно не думать, что Вова без него не выживет? – Он с ума сошёл, – шипит Серёжа, нарисовавшийся рядом вместо Идрака, – сейчас серафимы сбегутся, возьмут в кольцо и никому не выйти. Ему в первую очередь. Вов, нужна помощь. Вытащи его оттуда. – Я не успею. – Бегом. Стащи оттуда, уходить надо. Серёжа собирается добавить что-то ещё, но Эл соскакивает вниз сам. У него на губах кровь – искусал, на висках – кто-то из недовольных швырнул пару раз камушком. Вот и ввели побивание. Негласное. Пришло откуда не ждали. – Куда он? – Да понятия не имею, - со слезами на глазах отзывается Вова. Не по убитой любви плачет, конечно. Просто в глаза пыль попала. Эл-то, остаётся надеяться, вполне себе живой. Но народ ведёт себя иначе. Раньше после провокаций расходились быстро. Кто-то улыбался, кто-то плевался, но разбегались, стоило завидеть симовский кортеж. А сейчас зачем-то остались. Может быть, подстёгнутые резким и отчаянным «нахуй», звучащим интимней любой молитвы и прокламации, может быть, услышали выкрикнутую напоследок фразу: – Ибо добросовестно дающих любит Бог, да? Дайте им отпор в кои-то веки! Они сегодня казнили семерых – казните семьдесят семь! Хотите верить в Бога, верьте, что я говорю с вами после него, не хотите – знайте, что каждый, кто встанет и ко всем хуям разнесёт их зажравшиеся рожи, будет сам себе хозяин, и не будет хоронить детей и мечты! Я вам в этом клянусь. А я никогда клятв не нарушал и не нарушаю. Вова ждёт Эла на их старой квартире – смотрит в пол и шепчет себе под нос «Отче наш». На улицах бьётся стекло. Кто-то орёт за пару домов отсюда. Возможно, с проломанным черепом. Из носа льётся противная чёрная кровь, и, кажется, лопнул не только сосуд в носу, но в сердце тоже сейчас оторвётся. Вове хочется плакать. Кричать. Всё, что угодно, только бы не стоять за чужим плечом и верить каждому слову. Так делал Лёша, когда они с Кириллом вошли в Свято-Петроград. Только верней будет сказать, вползли. Где-то под деревушкой с финским названием Лёше в ногу воткнулась арматура – упал неудачно, когда они прятались от патруля. Пришлось ползти до ближайшего вокзала – тащить на себе полумёртвого, бледного Лёшу – и грузиться в электричку, выдумав историю, что пострадал Лёша этот самый при попытке задержания нарушителей спокойствия. Кирилл представился его племянником. Пустили – Свято-Петроград всегда был лояльней, чем Столица. На вокзале их уже ждали. Письмо от Эла Лёша передал быстро, но Кирилл смотрел не на его руки, не на встречающего – на ногу, которая опухла и требовала перевязки. На вопрос о враче ответили туманно – но хоть жильё предоставили, на том гран-пиздец-мерси. – Отдыхайте, блять, – от души выругивается Кирилл, заходя первым и помогая Лёше устроиться на шатком диване в единственной комнате. Печка, ковёр. Шкаф. – Не верю, что у них нет медбратьев. Они просто суки. Да, Лёш? Лёш? Одного взгляда на Шамутило хватало, чтобы понять – дело плохо. Лёшино лицо было бледно-зелёным, губы дрожали, несмотря на улыбку. Веки набухли, как-то скрыли привычные искорки в глазах. Кирилл обеспокоенно присаживается на корточки перед диваном, касается опухшей ноги. Дела, блять. А он даже не врач. – Больно? – Терпимо. Терпимо, тише. Чужой лоб сухой и горячий, как собачий нос. Кирилл жмётся к нему сначала холодной ладонью, потом – губами, и ему страшно. К ночи только хуже. Перевязку худо-бедно получается сделать – в который раз, но температура не падает, и Кирилл даже не знает, где в этом промозглом, полном колонн и слёз городе, искать аптеку. Лёша начинает бредить на третьем часу пребывания здесь. – Останься со мной, – просит он то ли мертвеца с тёплыми глазами, то ли самого Кирилла, у которого глаза как глаза. И сам он маленький и бесполезный. – Останься здесь. Пожалуйста. Кирилл сглатывает комок в горле и сжимает чужую руку. Он уже сделал всё что мог. Мокрую тряпку на лоб, кипяток на печке, заверения в том, что всё будет хорошо. Не помогло. Говорят, надо пережить кризис до утра. Неужели они сюда плелись, чтобы переживать какие-то кризисы? Неужели Лёша, всю дорогу читавший ему на память стихи, кипятивший на костре чай, любивший интеллектуальные шутки так же сильно, как шутки Кирилла про хуй, умрёт? От этой мысли реветь хочется. В голос. И как глупо – не от пули, не от яда, не от старости, а от железки в ноге. – Лёша? – Да? – хрипло отзывается Лёша, открыв мутные глаза. На сколько может. Кирилл думает, что надо говорить, что угодно. Им в тишине эту ночь точно не пережить. А так надо болтать без умолку. – Ты помнишь, ты мне стих читал? – Какой стих, Кирилл? – Про любовь и про дом чего-то. Лёша смеётся и закашливается, потрепав пальцы Кирилла. У него губы красивые. Неправильного цвета, но красивые. Кирилл почему-то хочет их запомнить на всю свою жизнь. – Это любой стих, Кирюш, про любовь и про дом. – Как ты меня назвал сейчас? – Кирюш. Кирилл мотает головой и наклоняется ближе. Улыбнуться не выходит. Надо, чтобы поддержать и подбодрить Лёшу, но не выходит. Рот глупо трясётся, как совсем не должно взрослым серьёзным революционерам. – Ты только до утра доживи, Лёш. – Я тебе обещаю. У них у обоих мокрые, прилипшие ко лбам волосы. Кирилл думает, что это, наверное, то самое. Ну оно. Ну это. Того. Блять. Лёша дышит ровней и, кажется, успокаивается. Кирилл неожиданно беспомощно всхлипывает и опускается к нему на грудь. Слёзы текут по щекам совершенно спокойно, правильно, и Лёша его гладит по спине так, как полагается. – Я не реву, если чё. – Конечно. Ты так смеёшься. Я сам так смеюсь. Кажется, мертвец в углу комнаты отворачивается и с улыбкой выходит в следующую секунду. Забирает что-то по мелочи, пару воспоминаний да кусок прошлого. Зато Кириллу никто не мешает Лёшу поцеловать, а Лёше – податься вперёд и хмыкнуть тепло, так тепло, как никто в этом проклятом месте не умеет. На следующее утро жар спадает, а они спят в обнимку. Вова до этого же самого утра ждёт Эла – и дожидается. Сказать, правда, ничего не успевает, потому что чужие трясущиеся руки стягивают с него рубашку, отшвыривают на пол – крышу сносит быстрей, чем её сносило сходящему с ума любимому. Любимому, слово-то какое. Вова хочет, Эл хочет ещё сильней – Вова хочет Эла, Эл хочет снять жажду кого-нибудь придушить и самому себя зарезать во славу бунта. Кровать скрипит, как ненормальная, как режим расшатанный – Вова хрипло стонет, когда на его загривке смыкаются чужие зубы, обхватывает пальцами родное лицо и жадно впивается поцелуем, как будто до дна собирается выпить. Всю порченную убийствами чёрную кровь. Словно это может Эла спасти и переубедить. Эла, чьё тело под пальцами плавится, как горячий воск, на чьих отощавших бёдрах сплошь синяки от пальцев, весь трясётся, весь доступный, желанный, бери, трахай, проси, чтоб сам трахнул, люби, люби, но глаза останутся чужими. Холодными. И рана на виске, которую Вова заклеит через полчаса, метка – никогда на тебя с прежней самоотверженностью уже не посмотрят. Самоотверженность себя отвергает, правильно? Улица отвергла прежние порядки со вчерашнего дня. Эл выкрикивает что-то синхронно со звуком разбитой витрины, Гарик касается волос не спавшего всю ночь Идрака, когда нож беспризорника касается горла взятого в круг серафима, Саша устало улыбается освобождённому из-под конвоя Косте – восходящее солнце улыбается горящему заводу, Ксюшу будит плачем голодная дочка – голодный народ будит воплями Богоизбранного, Женя устало чиркает спичкой – чиркают взведённые курки защитников власти. Лёшу вызывают в наряд с самого утра – Артемий Артурович впервые за всё время их знакомства раздражён откровенно, а не скрыто. Говорит, что в Столице чрезвычайное положение и нарушать его нельзя. Стрелять по демонстрациям можно. Нужно. Особенно по проповедующим. Вызвали на подмогу даже недоучившихся серафимов, мальчишек совсем – пусть учатся убивать. Мальчишка ночью сидел перед Лёшей и небрежно гладил по волосам. Снова заплаканный, снова не дающийся в руки. Сашенька. Сашенька, любовь безусловная, прекрасная, жертвенная, так любили, должно быть, святых – Лёша целовал ему коленки и запястья, Саша тихо говорил, что зол. Что уехать ему нужно немедленно. На вопрос, возьмёт ли он с собой Лёшу, ответа не было. На вопрос, куда, чтобы Лёша, если что, мог его потом найти, тоже. Но злиться на это было бесполезно – никто не вправе злиться на ангелов, ангелы плачут кровавыми слезами, мироточат, говорят о богохульстве, и, блять, это единственный ангел, который мог Лёшу спасти от ада на земле. А ад творился. Хаос и строящиеся баррикады – Саша и Костя мимо них лавировали. Точней, лавировал Малой. Костя только и мог, что пытаться за ним успеть. Его выпустила одна сторона и предупредила о беспорядках вторая – казалось бы, за чем дело стало? Сашу в обнимку да за Стену. Но Саша доводов не слушал. Схватил, идиот, красный, сшитый собственными руками, флаг с белым подкладом. И побежал. Лиц знакомых вокруг было полно, но Саша прибился к самым зелёным. Студенты, а то и школьники. И студентки. У всех одинаковые напуганные, но уверенно-светлые глаза. Кто-то назвал бы их отважными. Косте кажется, что это кучка идиотов. Малолетние долбаёбы. – Эй! Саша смеётся. На улице жгучее солнце, и в его улыбке оно отражается. В руках нет винтовки, нет штыка, только флаг и пьянящая радость. Серафимы понемногу берут одну из баррикад в кольцо. Пытаются. Кто-то жжёт стяг с иконой и воняет горелыми тряпками, кто-то кидает в этих служителей закона краской. Дети. Детский бунт. Никто не решается начать стрельбу. Лёша не успел надеть форму – прибыл в гражданском. Смешался с толпой. Не зря, как оказалось, потому что Саша к нему подлететь может без зазрения совести. Живой, слава те господи. Пока обстрел не начался. Красивый. – Саш, слезай оттуда! Саш слезает. Только для того, чтобы подойти к Лёше и хлопнуть по плечу. Глазёнки сияют. Костя давится ревностью, что побежал Саша не к нему, а к какой-то серафимской шавке (про то, что он сам к правительству чуть ли не ближе, получается забыть), и смотрит, смотрит, шепчет что-то, что по губам получается прочитать безо всякого труда. – Видишь? У нас получилось! – Сашка, уходи. У нас приказ стрелять по восставшим. – Ты пойдёшь к ним? – У меня выбора нет сейчас. – Всегда есть выбор, Лёш. Лёша беспомощно улыбается и треплет Сашу по щеке. Может, Малой, как и всегда, прав. Пора перейти на другую сторону. Но когда-нибудь потом. Правда ведь, никогда не поздно? – Я тебя буду ждать на нашей стороне. Лёша чувствует касание горячих губ на своей щеке, секундой позже Сашка его обнимает со всей дури, а потом – хоп, и снова наверху. Снова на самом верху баррикады, как очень всратая «Свобода, ведущая народ» Делакруа. И волосы спутанные, как шерсть у агнца божьего. Разве что не блеет, а смеётся. В лицо серафимам смеётся. – Господа! Флаг взмывает ввысь. То красной, то белой стороной. Саша красивый, Саша впервые в жизни знает, что делает. И не боится. Так, мандраж. Теряется Костя, теряется Лёша, теряются страхи. Здесь он на своём месте. И может быть, даже не придётся стрелять. – Господа, я безоружный! Главное оружие, по мнению Саши – сердце. Открытое и спокойное. Любящее всех, возлюбившее ближнего своего, как самого себя, как господа, больше, чем себя. Это – главный пластырь на ранке общества. Сердечность, а не патроны. Слова. Слова. Душа тех слов жива. – Сдавайтесь! Мы не хотим войны, мы хотим перемен! Смотрите, я к вам иду – вы только согласитесь на переговоры! Саша раскидывает руки и делает шаг вперёд. У кого-то из новобранцев – обыкновенного солдата, с женой и детьми, с супом на обед и грязными сапогами, дёргается рука и не сбит прицел. Красное пятно расцветает на горячей груди. Несколько минут все молчат, глядя на красивое, улыбающееся и совершенно точно мёртвое тело. Может, правы дети, не хотящие войны? Лёша в столпотворении не успевает вынести Сашу. Лёша совсем не поэтично выбегает из толпы, которая идёт войной друг на друга, начав-таки обстрел, его тошнит на землю, а перед глазами стоит даже не труп Сашки с остекленевшими глазами, а такие же стеклянные глаза Кости. Интересно, а кому из них сейчас больней? Саша обещал когда-то, что если Лёша не сможет его найти, то оставит весточку в дупле дерева, растущего у их школы. Лёша хочет положить туда своё сердце. Лёша выбрал сторону и готов открыть огонь по своим.
131 Нравится 214 Отзывы 17 В сборник
Отзывы (30)