ID работы: 10924230

По дороге в огонь

Слэш
NC-17
Заморожен
460
автор
Размер:
282 страницы, 25 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено копирование текста с указанием автора/переводчика и ссылки на исходную публикацию
Поделиться:
Награды от читателей:
460 Нравится 274 Отзывы 126 В сборник Скачать

Глава 17 | Отрицание

Настройки текста
Примечания:
Вокруг темно. Темно и жарко. Жар печёт бок, лежит на сердце горячим грузом, грызёт рёбра. Грызёт, будто собака. Стая собак. Серые и белые пятна окружили с левой стороны, разевают свои расплывчатые пасти с длинными, как у зверя с Арены, клыками и опускаются к телу. Вонзают клыки сквозь ткань сорочки в горячую плоть, оставляют влажные от крови бороздки. Бороздки, которые не видно, но которые ощущаются. Ощущается и дыхание на коже. Одно из пятен-собак сопит, порыкивая, грызёт где-то на шее, но его не видно. Ничего толком не видно. Джордж лежит на спине, объятый тьмой с белыми пятнами, не может двинуться. Ни голову повернуть, ни ногу вскинуть, чтоб отогнать пятна, ни рукой двинуть… Лежит и просто наблюдает-ощущает, как его грызут заживо. Грызут, а боли совсем нет. По-началу было страшно. До укола в грудь, до вскипающего на сердце страха, до попытки вскричать о помощи. Было, но сейчас… Чувство такое, будто с рёбер свисают не-пойми-где лежавшие лоскуты грязной ткани. Воняют, пачкают лёгкие чем-то влажным. Паршиво, в общем. Паршиво от того, что не понятно вовсе: когда это закончится и стоит ли вообще пытаться что-нибудь сделать? Джордж не знает, сколько так лежит. Не знает, — не заметил, — когда белые пятна начали разрастаться, осветляя тьму. Осветляя и придавая ей какие-то формы, очертания. Пара линий — кажется, дверной проем, другая пара — стык стены с потолком… Комната? Клыки собак никуда не исчезают. По-прежнему ощущаются так отчетливо, что сердце начинает стучать быстрее. Стучать в страхе неизвестного: как это клыки могут грызть без самих пятен-собак? Без самих клыков? И клыки ли грызут, а не что-то другое? Вместо ощутимой в плоти кровавой бороздки вдруг чувствуется простое касание. Касание такое, будто… что-то по груди провело и осело на ней лёгким грузом. Жар растекается по телу, перестаёт печь один лишь бок, рассасывается; становится немного прохладнее. Сопение-порыкивание постепенно начинает звучать совсем по-другому. Не угрожающе, не по-звериному, а мягче, что ли, по-человечески. Как… храп? Размазанные очертания комнаты становятся полнее и четче, окончательно уходит тьма. Джордж понимает, что лежит на чём-то мягком и смотрит в потолок; больше не находится в сновидении, моргает, прогоняя мыльную пелену с глаз. Понимает, но паршивое чувство все равно свисает тряпками с рёбер, как и жар всё ещё гуляет по телу. Гуляет, наливая в мышцы слабость, а в сердце — сонную негу. Такую сильную и затапливающую сознание, что пробуждение кажется очередным сном. Кажется, будто моргнешь ещё раз, и окружение сменится, может, вновь поглотит тьма с пятнами. Но Джордж моргает, а ничего не меняется. Водит по постели правой ладонью и запоздало понимает, что может двигаться. Слышит чьё-то сонное и слегка похрапывающее мягкое сопение. Слышит ещё раз… и осознание будто бьёт под челюсть. Джордж поворачивает голову влево, касается щекой чужого виска и удивленно выдыхает на светлые пряди волос; замечает на себе живой, — дышит в шею и греет теплом своего тела, — груз. Вдруг находится всему объяснение, будто последний кусочек пазла. Последний, маленький и, казалось бы, незначительный, но с его добавлением картина приобретает совсем иной вид для Джорджа. Клэй, чёрт возьми, спит на нём! Это из-за него так жарко! Из-за него одновременно так паршиво в груди, и так сонно-нежно! Он навалился на бок, положил на грудь руки, закинул ногу, и дрыхнет! Сладко-сладко дрыхнет, пока из-за него всякие псины позорные чудятся! Джордж тяжело вздыхает и накрывает лицо ладонью. Мысленно считает до десяти, чтобы успокоиться, но сбивается на шести из-за дрожи в груди. Дрожи, которая перерастает в несколько фыркающих смешков и обречённый стон. Паршивое чувство проходит само — нечего ему задерживаться, когда виновником странных сновидений оказался Клэй со своими тактильными наклонностями. Причем, наклонностями столь сильными, что даже во сне не отлипает. Репейник, блин. Вместо тряпок на рёбрах появляются бесята. Маленькие такие, рогатые и писклявые, хороводы вокруг полыхающего ярким пламенем раздражения водят, огоньки которого покалывают в ладонях… Джордж отворачивает голову от Клэя, пытается выползти из-под него, но всё тщетно. Вот, казалось бы, кожа да кости, а какой же он тяжеленный! Не помогает даже ладонь, которая упирается ему в плечо. От усилия Джордж аж кряхтит и сучит ногами, пытаясь оттолкнуться пятками от простыни. Клэй что-то бормочет в шею и недовольно, морщась, стонет, когда его наконец отлепляют от бока. Джордж отодвигается ближе к краю постели, крупно вздрагивает, ложась на не гретое место, и переворачивается на бок, чтобы холод не кусал позвоночник, спиной к Клэю. Тот что-то мычит в подушку, водит руками по простыни, — слышно глухие шорохи, — и зевает, произнося: «Джо-а-артш?». Джордж с очень-очень злым взглядом и поджатыми губами оборачивается через плечо. Клэй лежит на боку, подложив под голову согнутую в локте руку. Лежит, моргает и жмурится по-сонному, — так, когда пытаешься пелену с глаз убрать, — морщит нос и смотрит немного помутнёнными, но такими глубокими нежными янтарями, что на пару мгновений вся злость испаряется. Всего на пару, потому что память о паршивом недо-кошмаре хрен сотрёшь. — Что? — спрашивает Джордж, раздувая ноздри. Клэй невинно хлопает глазами и выдаёт: — Доброе утро. И улыбается солнечно-солнечно, до прищура, так, что под глазами ложится морщинка. — Доброе, придурь, — Джордж хмурится, чувствуя, как раздражённый огонь в груди норовит потухнуть. Вот так просто взять и потухнуть, будто ничего не произошло! Будто пятна-псины и сгрызавший бок жар — так, мелочь, привиделось и чёрт с этим… Но Клэй же варварски нарушил личное пространство, придавил своей тушей к постели и чуть заживо не запёк! Злоба, ты куда? — Кто обзывается, тот сам так и называется! — по-детски дразнится Клэй и хихикает. — Чего ворчишь с утра пораньше? Джордж глубоко вздыхает, чтобы со всем вселенским возмущением, на которое только способен, выпалить одно-единственное: — Ты спал на мне!!! Но эффекта нет: Клэй и бровью не ведёт, только его улыбка солнечнее делается. — И что-о-ах? — он зевает, заражая Джорджа таким же зевком. — Я теперь из-за этого — придурь? — Да! — уже менее возмущенно выпаливает Джордж. Всё раздражение вместе со злобой по-прежнему куда-то улетучивается, и делать гневный вид становится всё сложнее. Как пепел, растворяющийся в воздухе, эти два чувства вылетают из разожжённого в груди костра, и тот постепенно слабеет. На тлеющих углях остается всего пара язычков, да и те уже тушит нежная с крапинками игривости волна, пришедшая от связи родственных душ… Вот совсем не получается полноценно злиться, хоть Джордж и пытается. — Обалдеть, — выдыхает Клэй. — Как же я жить-то теперь буду… придурем… Между ними повисает тишина, похожая на старое колкое одеяло. Так же накрывает тело, отчего с непривычки кожу местами кусает зуд, и мягко обнимает плечи. Тишина лёгкая, не давящая и совсем не неловкая, вот-вот оборвется… фыркающим смешком Джорджа. — Так для тебя ничего и не поменялось, — на лице упрямо расцветает лыба, — ты как был придурем, так и остался. Чуждая на фоне истлевших углей раздражения дрожь в груди заставляет плечи слегка подпрыгивать. Заставляет недоумевать ещё больше: как же так, Дэвидсон, почему ты уже совсем не зол? И пытаться сдержать вырывающийся наружу смех, желающий вторить смеху Клэя. Тот прыскает, жмурится и хихикает, опуская голову, а затем сипит по-странному: так, будто задыхается. Джордж со смешком спрашивает: «Тебе плохо?» — и Клэй отрицательно мотает головой. Сип его перерастает в нечто похожее на свист закипевшего чайника, и это почему-то так забавно, что Джордж чувствует в груди радостно пляшущих с огнями-искорками бесят и не может им воспротивиться. Тоже фыркает и сдавленно, — ещё пытается сдержаться, злился же, — прыскает, отворачиваясь от Клэя, чтобы скрыть глупую улыбку на лице. Пара тычков пальцем в уголки губ не помогают предотвратить её расползание «до ушей», и Джордж утыкается носом в постель, — подушка осталась позади него, — видя перед глазами яркую веснушчато-солнечную улыбку Клэя. Такую, какую непременно сохранит в памяти. Сохранит, и будет греть в сердце. И смех этот дурашливый и по-чайному задыхающийся слушает, чувствуя, как между ребер и над животом раскрываются тёплые и сладкие, — лёгкий привкус сахара ощущается на языке, — красивые нежные цветы. Клэй сипит до того, что кашляет и затихает, немного посмеиваясь. Сзади слышно какое-то движение, и что-то упирается в постель, — матрас под Джорджем слегка вздрагивает, — ощущается странное лёгкое тепло, наползающее со спины… А затем вдруг загорелая рука оказывается перед лицом, и над ухом с легким фырканьем звучит смешок. Джордж поднимает нос с постели и поворачивается к нависшему над ним Клэю. Сердце колет, и в голове вновь собираются все-все возмущения, все слова, которые непременно нужно высказать в его наглое солнечно-веснушчатое лицо, но они забываются, не успев зазвучать. Забываются, потому что этот придурок, улыбаясь так же придурошно, спрашивает: — Что снилось? Джордж так и застывает с приоткрытым ртом, смущённый внезапным вопросом. Какое ещё, блин, «что снилось»? Зачем? Почему нужно спрашивать именно так, нависая? Вместо ответов в голове звенит тишина. Взгляд сам по себе бегает по лицу Клэя, подмечая на нём разные детали: отросшую щетину на подбородке, маленький бледный шрам, надрезающий верхнюю губу, сползший со лба лоскут бинта, сонный беспорядок на голове, делающий копну светлых волос похожей на гнездо из пшеницы, и длинные пряди, льющиеся с головы и плеч. Почему-то именно последние приковывают к себе внимание. Выглядят так необычно, когда обрамляют мужское, а не женское, лицо, и Джордж ловит себя на желании коснуться этого самого «необычного». Ловит и мысленно одергивает, заодно прикрывая, наконец, рот. В памяти вместе с вопросом, который задал Клэй, как нельзя кстати всплывает потерянное раздражение. Потерянное, потому что Джордж его уже не чувствует, но прекрасно помнит. Помнит и корчит недовольное лицо, когда отвечает: — Как меня собаки ели. И жарко было. Из-за тебя. — Оу, — вытягивает губы в форме буквы «о» Клэй. — Страшный сон? — Скорее, паршивый, — отвечает Джордж, вкладывая в слова столько гневных красок, сколько может. — И вообще, какого чёрта ты на мне спал? Солнечная улыбка сходит с лица Клэя, и его брови сводятся к переносице. Он поджимает губы и отвечает простодушно: — Я не знаю… Не помню, чтобы ложился на тебя. А затем вновь улыбается, но уже как-то неловко, и запоздало добавляет: — Прости? — Простю, — цедит Джордж, коверкая слово. — Когда-нибудь. Может, в следующей жизни. Никакой злобы в груди нет, но злобные слова всё равно слетают с губ. Знакомое, кажется, с жизни до Жатвы, пакостное чувство селится в голове. Сидит маленьким вредным ребёнком в уголочке и что-то оттуда вякает. — Ну Джо-ордж, — плаксиво тянет Клэй, — я же не нарочно… — У вас, придурей, что «нарочно», что «не нарочно» — разницы нет, — лёгкая глуповатая улыбка опять растягивает уголки губ Джорджа, и тот под злодейский смех ребёнка в голове пытается её сдержать. — И слезь с меня! Между рёбер небольшим пучком вспыхивают маленькие покалывающие огоньки. Летают над лёгкими, будто светлячки, греют. И Клэй вновь улыбается солнечно, говорит по-ребячески: — А вот не слезу! Не слезу! Наклоняется так, что дыхание смешивается, и добавляет: — Вредина ты! Джордж кривится и прижимает щёку к постели — утренний запах из чужого рта неприятен. Ворчит: «Моську убери!» — однако Клэй не слышит его и упрямо продолжает: — Вредина! Я же вижу, что ты улыбаешься! И чувствую! Тепло в груди! И наклоняется ещё ниже, дыша прямо в шею и щекоча своими вздохами кожу. — Да отстань ты! — вскрикивает Джордж и упирает ладонь в плечо Клэя. В груди не то чтобы тепло, а очень даже ярко и жарко. Так, будто над животом только что разожгли большущий костёр из тех светлячков, а из язычков пламени на рёбрах появляются восковые свечки. На сердце, по ощущению, тает пара крупиц сахара, и не разобрать: свои они, или Клэя. Но, думается, что всё-таки Клэя, потому что тот тепло хихикает и утыкается носом в шею, из-за чего под челюстью собираются покалывающие иголочки. — Отстань, кому, ха-хах, говорю! — и Джордж тоже переходит на лёгкие смешки, заражается задором через связь родственных душ. Задором, который вдруг резко лопается, будто скорлупа куриного яйца, и из него вытекает белком-желтком нечто другое. Нечто, что затапливает с головой, заставляя колкий ворох мурашек разбежаться по телу. Заставляя крупно вздрогнуть и ощутить укол в сердце, когда Клэй вдруг фыркает, касается губами кожи шеи и начинает дуть, быстро мотая головой. Сказать, что Джордж взвизгнул громче маленькой девочки — ничего не сказать. — Ты что делаешь?! — высоко кричит он, переворачиваясь на спину. Клэй отстраняется, солнечно улыбается едва ли не от уха до уха, и, сипя, смеётся. Смеётся даже тогда, когда в его придурью башку прилетает спешно притянутая с левого бока подушка. — Пошёл вон! — Джордж бьёт ещё раз, и Клэй, закрываясь руками, выпрямляется и садится на колени. Вместе с ним пропадает то ощущение тепла, — даже, наверное, жара, — его тела, и прохлада ложится тонким слоем на Джорджа. Там, где мягкой кожи шеи варварски коснулись чужие губы, сильно-сильно колет, но думать об этом не хочется. Сейчас хочется только выбить всю дурь из башки Клэя! Между пальцев тоже колет, сами пальцы отчего-то будто бы немеют, а ладони дрожат, — левая, забинтованная, даже тянет немного болезненно, — но Джордж всё равно садится на постель и бьёт. Клэй продолжает смеяться как придурок и перехватывает подушку, смотря в глаза такими блестящими от игривости янтарями, что кажется, будто в тёмных зрачках можно разглядеть пляшущих бесят. Таких же, какие выплясывают уже невесть-какой круг вокруг большого согревающего костра над животом. Сип Клэя опять перерастает во что-то, похожее на задыхающийся чайник, и слова сходят с губ напополам со смехом: — Сейчах-ахс ты пхах-дешь вон! Подушка прилетает в бок. — Не-хе-хет, ты! — смеётся Джордж, закрывая руками лицо. — Пф-ах-душка-то у меня! — сипит Клэй и уже заносит подушку для ещё одного удара, как вдруг с грохотом поршней на месте двери расходится стена. Костёр в груди затухает под волной ледяного испуга. Весь задор разом улетучивается, уносится будто бы попутным ветром, — слабым потоком воздуха, пришедшим со стороны дверного проема, — и Джордж резко вскидывает голову, чтобы увидеть… Шарлотту. — Ой! — громко восклицает она, прикладывая ладони ко рту. В глаза бросается её простой, совсем не похожий на вчерашний, наряд (если таковым можно назвать домашнее платье) и отсутствие крема на лице, из-за чего её лицо такое же сморщенное, как изюм. Она явно не ожидала увидеть в личной комнате Шестого Дистрикта сразу обоих… трибутов? победителей? … и сейчас пребывает в легком ступоре, не зная, что и говорить. А Джордж с Клэем быстро забывают про забаву с подушкой и выпрямляются оба, тоже не зная, что делать. Напрягаются всем телом, — едва мышцы не трещат, — и камень у обоих в груди встаёт. Холодный такой, все чувства крадёт… Многострадальная подушка в белой наволочке опускается на колени Клэя. — Ты-то что здесь делаешь?! — Джордж ожидал, что именно так Шарлотта и начнёт. Противно заскрипит, точно старая дверная петля, слов помягче не найдёт и срубит сгоряча: — А ну живо на свой этаж! Ты, что, — это, — хочешь, чтобы мы тревогу подняли?! Чтобы мистер Бреун пошёл тебя будить и не нашел?! Искаженная фамилия Энтони Брауна бросается на слух и заглушает собой все остальные слова, из-за чего Джорджу кажется, будто он чудесным образом моргнул и разом всё забыл. Забыл и сидит, хлопая глазами. — Живо, говорю! — гаркает Шарлотта, и скрип её резкого голоса заставляет крупно вздрогнуть в плечах. Джордж нехотя встает с постели, бросает тоскливый и очень-очень грустный взгляд на Клэя, при этом чувствуя себя так, будто он, ещё ребёнок, играл во дворе с без пяти минут другом, и его позвала домой мама. Клэй чувствует то же самое, — под сердцем клубится влажная и горькая печаль, — но его лицо становится твёрдым, будто камень, и янтарь больше не смотрит нежно, пронзает копьём. Пронзает не Джорджа, а Шарлотту. На неё по-другому и взглянуть-то нельзя. В остатки задорного костра насыпают ещё углей, но новое пламя кусается, греет не только грудь, и его тепло совсем не мягкое, а обжигающее. Обжигают и злобные мысли, звучащие в голове, когда Джордж проходит мимо Шарлотты. Она ничего более не говорит, только скрещивает руки на груди и провожает уходящего трибута (победителем всё же непривычно зваться) презрительным взглядом, совсем не скрывая в нём противное «я запомнила то, что ты вчера сделал». Джордж думает, что именно это он в её ледяных глазах и увидел. Потому что помнит ту перепалку у медпункта, когда не хотел отпускать Клэя, и не знает больше причин, за которые мог бы получить такой взгляд. Путь до лифта ощущается странно. В груди тлеет печаль, пламя раздражения кусает бока и костяшки пальцев, утренняя слабость утяжеляет ноги, и перебинтованная ладонь болит. В голове много мыслей, но все они плавно проходят мимо, не толпясь и не пытаясь перекричать друг друга. Джордж не знает, за что из произошедшего ему цепляться: за ночь, за по-настоящему доброе и солнечное, — улыбка Клэя опять всплывает в памяти, — утро, какого давно не было даже до Жатвы, за внезапно ворвавшуюся и что-то проскрипевшую Шарлотту… Здравый смысл, внезапно восставший посреди всей (подозрительно притихшей) черноты в голове, подсказывает, что лучше подумать о настоящем, о том, что действительно сейчас важно. То есть, о словах Шарлотты. И Джордж думает. Не без косых мысленных взглядов в сторону здравого смысла, — серьезно, откуда он вдруг взялся в разрушенной библиотеке, в которой кроме черноты ничего нет? — прокручивает в голове всё услышанное. Шарлотта говорила что-то про тревогу, и Джордж хмурится, вспоминая её слова. Поднятие тревоги, если трибут пропал, — очевидная, хоть и сама не приходящая на ум вещь, потому что трибуты — важная часть шоу Капитолия, дорогие зверушки, которых нужно беречь. От грубого, но правдивого сравнения невольно хмуришься. Значит ли это, что на этаже Третьего Дистрикта будет ждать хмурый и недовольный Энтони, которого о внезапном уходе средь черна ночи никто не предупреждал? Джордж резко останавливается перед дверью лифта. Смотрит на неё, железную, и слушает звенящую тишину в голове. Слушает, как сердце начинает биться чуть быстрее. Нервозно так, в ожидании неприятного разговора и топящей всё тело неловкости. Идти дальше не хочется от слова совсем. Охота врасти в пол и стать местным украшением, лишь бы не нажимать на кнопку вызова лифта и не готовиться морально к ещё одному неприятному разговору за это утро. Но здравый смысл, тихо-мирно вытирающий пыль с полок, сухо велит идти. Идти, и, чёрт возьми, сделать это, потому что от твоего простоя здесь, Дэвидсон, лучше не станет. Джордж тяжело вздыхает. Нажимает на кнопку вызова лифта, пугается сразу же открывающихся дверей и заходит в кабинку. Быстро, пока опять не струсил, нажимает на кнопку с цифрой три, прижимается спиной к стене и запрокидывает голову. Мерный гул поршней забивает уши. Джордж закрывает глаза, вслушивается в него: движение — толчок — движение… Медленный выдох сходит с губ. В груди на месте чувств Клэя зияет пустота, и Джордж морщится, когда замечает это. Кладет ладонь на грудь, трёт-трёт, будто от этого пустота чем-нибудь заполнится и пропадёт, но она, конечно же, этого не делает. Неприятно. Лифт останавливается, открываются двери. Вид на коридор заставляет маленькие иголочки застрять в напряжённых мышцах. Сначала почти не замечаешь их, двигаешь локтями и коленями, чтобы сбросить ощущение песка, облепившего кости, а потом покалывание усиливается, доходит до сердца и сильно колет прямо в него. Колет большой тупой иглой, едва проходящей в плоть. Сдавливающей её, мешающей сердцу биться. Вязкая слабость оседает в ногах, и Джордж едва делает первый шаг. Ступает за пределы кабинки лифта, вздрагивает, когда босая стопа касается холодного пола; нервно кусает нижнюю губу и скрещивает руки на груди. Идти к Энтони необходимо, потому что чёртова тревога, которую тот может пробить, — не шутка. Идти необходимо, но так, блин, боязно! Как будто в гостиной Третьего Дистрикта сидит не вечно отстранённый от всего ментор, а отец! И Джордж — не взрослый парень двадцати четырёх лет, а нашкодивший пятилетний мальчишка, которого ждёт порка ремнем! Серьёзно, откуда этот страх?! Джордж глубоко вздыхает и с замиранием сердца ускоряет шаг. К чёрту напуганного ребёнка в голове, к чёрту возможный разговор, всё — к чёрту! — потому что чем быстрее закончится коридор, чем быстрее покажется гостиная, тем- Джордж резко останавливается. Замирает, будто к полу примерзший, когда видит Энтони. Энтони, который мирно себе сидит на диване, преспокойно попивает чай из чашки и даже не меняется в лице, когда замечает вошедшего трибута. Только одну бровь вскидывает и смотрит по-своему холодно. Джордж стоит и хлопает глазами, не зная, что делать. Что говорить. И надо ли? Энтони снимает ободок чашки с губ и всё равно молчит. Смотрит, почти не моргая, куда-то между глаз. Может, в лоб. Ждёт чего-то? Джордж со вдохом приоткрывает рот, но слов нет на языке. Поджимает губы, кусает внутреннюю сторону щеки и отворачивается, пытаясь собрать мысли в голове. Но они утекают, будто песок сквозь пальцы, не желая складываться в слова и полноценную речь. Неловкое молчание затягивается. — Я-я, эм-м, — Джордж отводит взгляд, — из-звините, я был… с Клэем- то есть! — на его этаже… Шестом… да. Неловкость обжигает грудь, по ощущениям выворачивает рёбра, рвёт кожу и плоть. Рвёт до мясной кровавой дыры, которую хочется закрыть руками. Спрятать. Спрятать так, будто страшная рана — постыдная слабость. Энтони прикрывает глаза, неторопливо отпивая с чашки ещё немного чая. Открывает глаза, смотрит по-своему холодно и отвечает сухо: — Извиняю, но в следующий раз предупреждай- Сбивчивое «х-хорошо!» срывается с языка на выдохе, перебивая Энтони, и воцаряется неловкая пауза. Джордж поджимает губы и сильно-сильно хочет зашить себе рот. Желательно, на всю жизнь. — Меня, если что, — продолжает Энтони, — можно найти или дальше по коридору, — кивок в сторону личной комнаты, — или в кафетерии на первом этаже. Джордж кивает, стыдясь произнести хоть слово — рот мысленно уже зашит. — Ты, кстати, поешь, — Энтони отпивает ещё немного чая, — а то после полудня уже некогда будет. «Поешь» — звучит чуждо. Совсем уж чуждо. И не хочет откладываться в голове. Не хочет звучать уверенной мыслью без примеси сомнения, в которой копошатся личинки недоверия. Копошатся с таким противным склизким шорохом, что Джордж аж вздрагивает с макушки до пят от отвращения. Предложение Энтони прокручивалось в голове с кислинкой лжи, пока на глаза не попался накрытый стол. Накрытый, чёрт возьми, стол: скатерть, тарелки, даже напиток какой-то в стакане есть… Желудок стискивают колкие тиски. Стискивают до состояния тонюсенькой болезненной трубочки, которую кто-то пытается порвать на части. Это, чёрт возьми, больно. Джордж уже и забыть успел, насколько голоден. Во рту скапливается слюна. Живот урчит, напрягаются вены в руках и ногах. Напрягаются так, будто за еду придется драться. С кем и чем угодно. Сколько угодно, лишь бы ухватить хоть кусочек. Но еда стоит, никем не тронута: ни яичница с двумя глазками-желтками, ни салат, ни нарезанные кусочки фруктов, в один из которых воткнута цветная маленькая шпажка… И ни за что из этого не придется рвать кому-то глотку. Странное это чувство: ожидание кровавой борьбы. Не было его все двадцать четыре года, а сейчас оно устроилось в груди так, будто всегда там было. Будто это нормально: дичать от мысли, что где-то рядом есть еда. Джордж морщится так, будто целый лимон проглотил. Скрип, — уже не такой угрожающий, но всё же громкий, — в голове напрягает. Возвращает ко всему произошедшему за последние дни, заставляет искать причины своих мыслей и поступков, ставить книги на полки, портит радость от долгожданного нормального завтрака. Заставляет, но остается шумом осыпающегося песка на фоне — чем-то, что можно игнорировать. Вспоминается неприятно-мягкий вкус маленьких яблок с мешка у Рога, когда Джордж берёт шпажку и пробует кусочек, нанизанный на неё. Кажется, это груша. Её вкус перекатывается по языку, пробуждая что-то в голове. Что-то неопределённое, сворачивающееся в колкий клубок и отдающее ощущением песка во рту. Странное, можно сказать. Джордж редко ел груши, но вкус помнит. Помнит и сейчас недоумевает, почему же ему кажется, что вкус для него новый… Кусочек белка яичницы усиливает то неопределённое, клубящееся в голове. И холодная вилка так по-странному ощущается, что Джордж хмурится и обводит её зубцы кончиком языка, будто так сможет разгадать природу своих чувств. Мысль о том, что яичница давно остыла, звучит глухим шипением в голове, не замечается. В руках тяжелеют мышцы, брови чуть ли не встречаются над переносицей. Кусочек вязкого желтка стекает со слюной в глотку, урчит живот. Веки смыкаются слишком часто, будто Джордж неосознанно пытается сморгнуть то, что видит перед собой. Может, и не будто. Потому что ловит себя на глухих тычках вилкой в фарфоровую расписную тарелку, ловит на мысли: «Она же сейчас не пропадет?» — и мотает головой, жмурясь. Выпрямляется; лопатки касаются спинки стула. Опускает вилку на тарелку; в тишине, изредка нарушаемой шумом с улицы, звучит глухой звон. И мысли глухи — едва слышны — в голове: «Я, что, схожу с ума?». Джордж раздувает ноздри, кривится. На корне языка горчит, а в горле встает ком. Голод усиливает тиски на потрохах, а еда в глотку не лезет. Совсем не лезет, аж тошнота подкатывает. Зачем-то вновь хочется ткнуть вилкой в тарелку. Надавить на дно, прощупать зубцами скругленные края. И себя хочется ткнуть. Ущипнуть. Проверить, не сон ли это. В голове — тишина. Гробовая. Стоят пустые стеллажи, полки не скрипят. Не шуршат страницы сброшенных с них книг, лежат на вязком чёрном полу, пылятся. Здравого смысла — голоса в голове — тоже нет. Пропал, стоило только вспомнить о разгроме библиотеки. Оставил наедине с самим собой… и растущим комом чего-то неопределённого. Чего-то, что теперь напоминает колкий клубок из змей. Змей, которые переплетаются друг с другом и едва слышно ласково шипят. Ласково нашептывают что-то, — слов не разобрать, — и верить в происходящее вокруг себя получается всё сложнее. Джордж щупает пальцами дорого украшенную шероховатую на ощупь скатерть. Щупает ещё раз, обхватывая ладонью край стола. Трет другой, забинтованной, рукой ткань сорочки между пальцев. Чувствует резь на ладони, ударяющую, точно хлыст. Резко вдыхает сквозь стиснутые зубы и отнимает руку от сорочки, кладет на колено. Осматривается и замечает Энтони, всё так же спокойно сидящего на диване; отчего-то с замиранием сердца резко поворачивается к столу, за которым сидит. К тарелкам. Всматривается в них… Мысль, слишком громкая в тишине библиотеки: «А ты уверен, что проснулся?» — звучит со змеиным шипением. Джордж мотает головой. Конечно же, он проснулся! Проснулся из-за Клэя, нагло улёгшегося на него во сне! И прекрасно помнит всё произошедшее утром: небольшой разговор, странную выходку Клэя (из-за которой шею всё ещё колет), его чайно-задыхающийся смех и забаву с подушкой… Помнит, как с грустью ушёл сюда, на этаж Третьего Дистрикта, как до скрежета зубов неловко заговорил с Энтони, и как сел за этот стол. Проклятый стол, потому что за ним в голову пришла неуверенная и пугливая вереница мыслей. Недоверчивая, ставящая под сомнение вообще всё, что можно увидеть, потрогать и как-либо ещё ощутить. Ставящая перед вопросом о пробуждении, мешающая спокойно поесть. Джордж вновь берёт вилку в руку и упрямо отламывает от яичницы по кусочку, кладёт каждый в рот и жуёт. Мысленно твердит самому себе: «Я проснулся, я точно проснулся!» — но с каждым словом голос в голове звучит всё тише и неувереннее: «Я не сплю. Точно не сплю. Я же… Это не сон… Я- … проснулся, правда ведь

-• • •-

Дневная тишина — такая, когда вроде бы тихо, но иногда слышно, что жизнь за пределами комнаты уже кипит. Холод пола, кусающий ступни, и холод простыни, на которой вчера не спали. От одеяла едва ли прохладой не пахнет, когда его края накрывают с головой. Темнота. Мягкая, обнимающая шероховатой тканью со всех сторон; тёплая, слегка душная и согретая сбивчивым дыханием. Дыханием, которое скоро придет в норму. Должно придти… Колени к груди, ладони на лице. Закрывают, прячут. Прячут от всего мира, от реальной жизни, от людей и свежего воздуха. Не прячут лишь от мыслей. Те жужжат, точно рой рассвирепевших пчел. От них и не спрячешься. Джордж быстро покончил с завтраком и пришёл сюда, в личную комнату. До обеда, — какого-то особенного времени, когда что-то, со слов Энтони, должно произойти, — есть полчаса. Может, сорок минут. Этого должно быть достаточно, чтобы, свернувшись в калачик, обдумать всё, вернуть себе хладный разум и со спокойной душой выйти в мир. Должно быть достаточно, чтобы Джордж не разревелся как ребёнок от любого слова. Какой же стыд. Стыдно опять убегать, не мочь разогнать глупые мысли по закоулкам библиотеки, вести себя так слабо и по-детски, что тошнота к горлу подкатывает. Стыдно прятаться под одеяло, закрывая лицо руками и пытаясь сдержать слёзы. Те полились, стоило только закрыться ото всех. Полились так легко и быстро, что впору оскорблять себя, называя плаксой. Здешняя кровать недостаточно уютна. Слишком идеальна, слишком чиста и… неестественна, что ли? На ней никогда не читают книг, завернувшись в плед. На ней никогда не бездельничают по несколько часов, меняя позу и комкая тем самым простыни. Она… просто стоит здесь, чтобы хоть где-то можно было поспать. Просто место для сна, а не маленький родной уголок, в котором чувствуешь себя защищённым. Смешная, конечно, защита: подушка под щекой, одеяло до самой макушки… но такая действенная. Дома. В своей кровати. Здесь, сколько ни сжимайся в плачущий комок, лучше себя не почувствуешь. Джордж спрашивает себя. Спрашивает много раз о том, почему он плачет, о чём. Но ответа дать не может. Он просто плачет, чувствуя мерзкие вонючие тряпки на рёбрах и ледяной камень вместо сердца. Просто всхлипывает в собственные ладони и слизывает с губ холодные слёзы. Отбрасывает мысль о том, что нельзя сейчас плакать. Уже понимает, что бесполезно пытаться задушить в себе желание выплакать всё то терзающее, поселившееся, по ощущениям, во всём теле. Бесполезно! Пытайся — разревёшься ещё больше… Мысли о том, что всё вокруг — сон, не утихают. Не утихают даже сейчас, когда настоящие и причиняющие реальную душевную боль слёзы скатываются по щекам одна за другой. Джордж мысленно кричит: «Да сколько же ещё нужно доказывать, что я не сплю?!» — но тишина в голове после крика долго не длится. Мысли опять начинают роптать, копясь, будто снежный ком. Сердце ледяное от страха. Тот, будто цепи, сжимает и давит-давит. Страх о том, что мысли правы. Что прибытие в Капитолий не настоящее, что все это — просто счастливый длинный сон, который видит умирающий на Арене Джордж. Умирающий от раны или от дыма, мучительно ожидающий своей смерти, убегая в собственное сознание, где всё хорошо. Казалось бы, что за бред? Всё вокруг настоящее — можно увидеть и пощупать. И ты, лежащий под одеялом, настоящий — можно ущипнуть себя и почувствовать боль. Ущипнуть ещё раз, боль не пропадет. Но этого почему-то мало. Почему-то воспалённый разум — разрушенная библиотека — не хочет этого признавать. Отнекивается, ищет оправдания, тычет в то, что всё слишком хорошо. И звучит убедительно. Настолько убедительно, что Джорджу кажется, будто он действительно увидит Арену, если вылезет из-под одеяла. Приподнимать край ткани, чтобы одним глазком убедиться, что это не так, страшно. До жути страшно. Поэтому Джордж просто лежит и плачет. Плачет, грея в груди то, что его слёзы точно настоящие. Плачет, выдавливая всё-всё из себя, опустошая сердце. Опустошая лёгкие и рёбра, оставляя на них лишь кусачий холод. Мало о чем получается думать. Мало получается гонять рой мыслей, и тот жужжит, ничем не сдерживаемый. Жужжит, и… с каждым всхлипом звучит не так страшно. Скорее, раздражает. Раздражает слабость тела с душой, залившая все мышцы и голову чем-то вязким. Раздражают слёзы. Раздражаешь ты, Джордж. Потому что какое тебе дело до того, сон это, или нет? Ничего не будет, если ты вдруг проснёшься. Ничего. Потому что если ты проснёшься, то умрёшь. И тебе уже будет плевать. Да. Плевать. Джордж шмыгает и стирает кулаком слёзы. Бесполезно — те всё равно бегут по щекам, увлажняя их. Странное чувство: в груди стынет ледяное сердце, а вокруг полыхает жгучий огонь. Гнева ли, раздражения — чёрт знает, чего там намешано, но сильно хочется перестать плакать. Перестать быть таким, блять, слабым! Джордж стирает слёзы ещё раз. И ещё. Брыкается — ноги затопил сужающий жилы гнев. Скидывает с себя одеяло, — защитную свою скорлупку, — садится на постель и пытается выровнять дыхание. Глубокий вдох… выдох. Никаких слёз. Вдох… выдох. Никакой слабости. Вдох… Возьми себя в руки, Дэвидсон! …выдох. Лёд на сердце каменеет, накрывает тяжелым грузом, будто доспехи. Будто защита. Или каменная клетка. Для чувств, для постыдных слёз. Плевать. Вдох… выдох. Последняя слеза скатывается вниз по щеке, холодит кожу. Джордж стирает её тыльной стороной ладони и быстро моргает, запрокидывая голову, чтобы не было новых слёз. В уголках глаз давит. Любое лишнее слово, любое воспоминание — и каменная клетка на сердце откроется. Чтобы вновь не зареветь, придется держать себя в руках, не окунаться в мысли. Те, благо, замолчали.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.