Ювелир

NC-17
В процессе
243
8
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 163 страницы, 60 347 слов, 12 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
243 Нравится 44 Отзывы 89 В сборник

9. Тихая гавань.

Настройки

***

this mess we're in — pj harvey

09.10.2005 – около 19:00

Дождь не прекращался. Он не усиливался и не ослабевал – просто шёл как процесс, не предполагающий завершения. Крупный, настойчивый, без ритма и жалости. Будто кто-то сверху решил, что земле давно не хватало дисциплины, и теперь расстреливал её слезами, не разбирая адресатов. Асфальт блестел, ливнёвки захлёбывались, воздух был тяжёлым и стылым, как дыхание после чужой ошибки. Беверли Росселлини и Бенджи Мортон въезжали на парковку участка молча. Машины их пахли металлом и мокрой тканью. Не несостоявшимся ограблением, а, скорее, последствием. Поражением даже здесь. Побег был ещё слишком свеж, чтобы называться словом. Он всё ещё происходил, просто в другом месте, и уже не на женских плечах. Беверли подумала, что брат её всегда уходил именно так – не как победитель и не как жертва, а как человек, который вовремя умеет отлучиться «по маленькому», пока остальные бегут ему вслед с грудой свежих рулонов. Припарковалась и покинула машину первой. Дождь тут же вцепился в воротник. Бенджи задержался на секунду, словно хотел что-то сказать, но не нашёл формулировки, которая не выглядела бы жалкой. Беверли не обернулась. Этот вечер не был предназначен для утешений. Хоть она и чётко знала, что сержанту Мортону в её подчинении после произошедшего не светило никакой лампочки. В участке было тепло и сухо. Это всегда раздражало. Как будто внутри здания действовали другие законы морали и физики. Свет в коридорах был ровный, мертвенно-нейтральный; такой, в котором всё выглядит одинаково допустимым. Смена уже начала расслаиваться на усталых и злых. Она прошла внутрь не как сестра и не как женщина, а как капитан, которому предстоит быстро придать форму инциденту, пока тот не начал принимать форму апории. Она формулирует всё правильно. Не красиво, не честно, а правильно. «Сорванная попытка задержания неустановленного подозреваемого». Никаких имён, кроме того, что подозреваемый назвал сам. «Чак Бачински». Имя ложится в систему легко, как темпоральное погоняло; маркер, который сам себя обесценивает своим же искусственным цветом. Отсутствие документов делает его не личностью, а записью. Неподтверждённой. Технической. Такой, которая не идёт вверх и не требует безотлагательной инспектуры. Бумага глотает всё, если говорить с ней спокойным голосом. Подписывает, диктует, кивает. Действует как капитан. Сестра в этот момент выключена, как выключают свет в комнате, в которой всё равно никто не живёт. Офицер Ривер ловит её почти сразу. Не потому что ищет, а потому что всегда оказывается рядом в такие моменты. Меган Ривер – офицер низшего звена; одна из тех, кто держит на себе бытовую механику участка: отчёты, звонки, протоколы, бесконечные ощипанные хвосты чужих ошибок. Она не героиня и не карьеристка. В ней нет ни фанатизма, ни ярости. Она выглядит так, будто ещё верит, что работа – это просто работа. Светлая кожа, открытое лицо, волосы собраны наспех, форма сидит аккуратно, но без агрессии, как будто тело ещё не привыкло защищаться тканью. Усталость в ней настоящая, но не гнилая. В этом участке Меган – физиономия, в принципе, безопасная, а то есть та, с кем можно конверсировать без вторых смыслов; та, кто ещё не научилась делать вид, что ничего не чувствует. И чувствует сочно. Беверли замечает это с раздражающей нежностью. Меган моложе, светлее, в форме, которая сидит на ней ещё как обещание, а не как приговор. Беверли думает, что система ещё не успела её пожевать как следует. — Ускользнул один мудак, — говорит она вместо приветствия, снимая куртку. Голос ровный, почти бытовой. — Теперь трахаться с изложениями и бумажками. Меган улыбается криво, как улыбаются люди, которые ещё верят, что улыбка абсолютно всем к лицу. — Бывает, — говорит она. — Ты выглядишь так, будто это не первый за сегодня. Беверли фыркает. Не смеётся. Смотрит на неё дольше, чем нужно. Спрашивает, как дела; почти машинально, но внутри по-другому. Внутри это почти проверка. Жива ли. Цела ли. Не начала ли трескаться. Гнить. Подгнивать. Меган говорит что-то про смену, про усталость, про кофе, кем-то забытый ещё с утра. Говорит просто. Без второго дна. Беверли слушает вполуха, но именно это и важно. В голове у неё мелькает мысль, что Меган – один из немногих людей здесь, за кого она всё ещё чувствует ответственность не по должности, а по-человечески. Один из немногих людей здесь. Не как за равную и не как за подругу в полном смысле. Скорее как за плод, который ещё не до конца повреждён. И думает, что это глупо. И всё равно чувствует. Разговор заканчивается ничем. Так, как и должен. Без обещаний, без выводов. Меган уходит к своим делам, и Беверли провожает её взглядом чуть дольше, чем позволила бы себе признаться. И именно в этот момент она слышит звук. Не крик. Не слова. Глухой удар. Потом ещё один. И ещё. Ритм не истеричный, а деловой. Затем голос. Спокойный, ровный, без повышения интонации. Потом – пауза. Потом снова глухой удар. Не резкий, не показательный. Рабочий. Ещё один. И ещё. Без крика. Без истерики. Крики не выбивали подчинения – они корректировали поведение. Беверли замирает у стены, не подходя ближе. Слышит, как открывается дверь комнаты для допросов. Слышит дыхание. Чужое, сбитое. И другое – ровное, грузное и грудастое. Она сразу понимает, кто там. Офицер Мортон – потому что он всегда оказывается в таких местах. И кто второй – тоже понятно сразу. Имя ещё ничего не значит, но функция уже ясна. Она не двигается. Не вмешивается. Не делает вид, что не слышит. Просто стоит и слушает. Видит в голове двоих. Одного – удобного, мягкотелого, всегда слишком человеческого для этой работы. Другого – рваного, подрывного, идеально соответствующего системе и её исполнительной части. Говоря более односложно, абсолютные антиподы друг другу. Тишина возвращается в коридор, как будто ничего и не было. Беверли поправляет рукав, делает шаг вперёд и снова становится капитаном полиции. Холодной. Собранной. Той, которая умеет смотреть в сторону, когда это необходимо. Она ещё не знает, что следующие двадцать четыре часа заберут больше, чем её тонкость, шаг за шагом остывающую в этих стенах навсегда. Но тело уже знает. Тело молчит.

***

Виктор Фабиан был одним из тех людей, чьё присутствие не требовало представления. Его не обсуждали и не обсуждали бы даже в его отсутствие – не из уважения, а из инстинкта. Он не стремился быть заметным, и именно поэтому его всегда замечали. Тридцать пять лет. Высокий, сухой, собранный, с телом, привыкшим к форме и распорядку. Лицо узкое, будто слегка вытянутое вертикально, с резкими скулами и напряжённой линией челюсти. Не красивый и не отталкивающий – функциональный. Взгляд серо-зелёный, тяжёлый, не фиксирующий эмоцию, а измеряющий сопротивление. Такие глаза не ищут контакта, они ищут слабое место. Форма на нём всегда сидела безупречно, но не потому, что он за ней следил, а потому что он одинаково относился ко всему: к одежде, к телу, к людям. Как к объектам, которые либо соответствуют задаче, либо подлежат коррекции. Волосы тёмно-русые, выцветшие до невыразительного каштана, всегда коротко подстриженные, без намёка на стиль. Ни геля, ни моды. Максимум – аккуратность, доведённая до автоматизма. Беверли знала его досье хуже, чем думала. Там было слишком много вымаранных строк. До перевода в городской департамент – служба в исправительном учреждении строгого режима. Официально – «работа с контингентом повышенной опасности». Неофициально – годы, проведённые по ту сторону дверей, где человек либо учится быть тюремщиком, либо становится трупом. Виктор вышел оттуда не сломленным и не ожесточённым – он вышел подходящим. На работе у него была странная, почти незаметная привычка: он постоянно ел орехи. Миндаль, фундук, арахис – без соли, без упаковки, всегда в одном и том же сером контейнере. Жевал медленно, методично, будто это было частью процесса. Беверли однажды подумала, что он просто заменил этим сигареты. Или людей. Когда Виктор вышел из камеры для допросов, Беверли не двинулась с места. Она знала, что должна вмешаться. И знала, что не будет. В этой комнате сталкивались не два человека, а два принципа: мягкая лояльность Бенджи и чистая, неразбавленная вертикаль Виктора. Система всегда выбирала второе. Дверь открылась, и Виктор вышел спокойно, будто просто перемолов собеседование, а не чью-то челюсть. Манжеты не вымяты. Дыхание ровное. Он на ходу закинул в рот несколько шайбочек фундука и медленно прожевал. — Он понял, — сказал он, не глядя на неё. — Надеюсь, — ответила Беверли. Он наконец посмотрел. Коротко. Оценивающе. — Надежда — плохой инструмент, капитан. — Зато привычный, — сказала она. Виктор кивнул. Не в знак согласия. В знак фиксации. Он прошёл мимо, оставив за собой не тишину, а ощущение правильно выполненной операции. Беверли осталась стоять. Где-то внутри неё медленно, почти неощутимо оформлялась мысль: Виктор Фабиан не был проблемой системы. Он был идеальным её отражением. Тем, кем она сама перестала быть – и кем, возможно, никогда по-настоящему не была.

***

10.10.2005 – около 18:20

Билли пришёл в себя постепенно, как покидают наркоз – без точки старта, без уверенности, что это уже реальность. Сначала было тепло. Настоящее, равномерное, не больничное. Потом запах – густой кофе; слишком сладкий, слишком домашний для чужого страха. Он открыл глаза и сразу понял, что привязан. Не грубо, но и не на скорую руку: широкая стропа, аккуратно закреплённая вокруг запястий, уходила к батарее под окном. Припек от стропы был почти утешительным, и это пугало сильнее, чем сама фиксация. Комната была неприлично красивой для того, что в ней происходило (или собиралось произойти). Бархатная кровать king-size цвета сухого вина, тяжёлые шторы, мягкий свет, зеркала без вульгарности, но с намерением. Лакшери без показухи. Чужой дом, где уют не отменял насилия, а маскировал его. — Не дёргайся. Просыпайся и пой, — сказала женщина. Фигура сидела рядом, на краю кровати, и держала чашку с кофе двумя руками, как будто грела ладони. Вера Торрес. Хозяйка квартиры и ситуации. Женщина, для которой чужая связанность не была ни событием, ни исключением. Её седые волосы были зачёсаны назад с почти ритуальной аккуратностью; лицо – острое, спокойное, без возраста. В нём не было ни сожаления, ни спешки. Это было лицо человека, который уже пережил всё, что могло его напугать. Вера поднесла чашку к его губам. — Я спал? — Пей, — сказала она мягко. — Сейчас ты проснёшься. Она держала чашку уверенно и терпеливо, как держат детей или тяжело больных. Кофе был горячий, приторный, почти утешительный. Несколько кубиков рафинада растворились полностью – сладость чувствовалась сразу, без перехода. — В праве ли я спросить...где я? — выдавил Билли, цежа. — Как – где? У меня. — ответила Вера спокойно. — Это квартира, а не гей-притон. Постарайся не портить мне батарею. Взгляд у неё был не изучающий, а взвешивающий. Как будто она уже решила, сколько он стоит, и теперь просто сканировала его комплектацию. Вера Торрес была для этой системы никем и сразу всем. Не бойцом, не стратегом, не королевой и не слоном. Она была поверхностью, на которой фигуры могли пересидеть хиатус между хаосами. Квартира как убежище, как дно, как тёплая лисья нора, где не задают лишних вопросов, но всегда знают ответы. В детстве сменила несколько школ за поведение и за то, что рисовала карикатуры на учителей – Торрес рыла систему ещё до того, как узнала, что это, и стала её кротом. Когда-то, много лет назад, она сидела. Пособничество, соучастие, передача информации. Крысиные, мелкие, но липкие дела, которые тянутся за человеком дольше, чем срок. Вера должна была досидеть. По всем расчётам – тюремным, юридическим, человеческим – она обязана была там гнить ещё несколько лет, потому что её статьи были не из тех, с которыми выходят вовремя и не в лужу. Но у Веры Торрес выявился личный адвокат. Не назначенный, не случайный, а выбранный. Мишель Энджелберт Пауарман вошла в её дело без сантиментов и без обещаний; разобрала его, как проводку, вымыла паутину; нашла, где система халтурила, где врала сама себе, и аккуратно замкнула цепь так, что Вера вышла раньше, чем должна была, и даже не под гробовой крышечкой. С тех пор деньги были не формой благодарности – они были слишком мелкой валютой. Вера платила пространством, где можно было исчезнуть; тишью, которая не задаёт вопросов, и лояльностью без иллюзий, потому что она слишком хорошо понимала: свобода, полученная таким образом, – это не подарок, а пожизненный договор без права расторжения. Для Мишель она была чем-то средним между матерью, убежищем и безмолвным банком. Для Беверли – раздражающим фактором, который полицейский инстинкт считывал как угрозу, но так и не мог прицепить к конкретной статье. Для Чейза – просто хозяйкой квартиры. Для таких, как он, этого было достаточно. Вера снова поднесла чашку к губам Билли Валентайна. — Кофе сейчас – твой бензин, — сказала она. — Тебе повезло, что даже бензин тётя Вера всегда может обратить во что-то съестное при необходимости. Сейчас сюда зайдёт итальяшка. Билли поднял на неё глаза. — Он будет задавать вопросы, — продолжила Вера, как будто объясняла прогноз погоды. — Не потому что ему интересно. А потому что так уж он разговаривает. Впрочем, насколько я помню, вы уже познакомились. — Я ничего не знаю. — Да-да. Замечательно. Она убирает чашку, ставит её на тумбочку и аккуратно вытирает губы Билли салфеткой. Жест – почти материнский. Оттого – особенно унизительный. — В общем, ты для него не враг и не цель, — сказала она. — Ты материал. И если ты будешь умничать – станешь расходником. Как эта салфеточка. Она выпрямилась, поправила ушную клипсу в виде мухи ногтем и усмехнулась. — Совет по-женски, — сказала она и чуть наклонила голову, будто примеряясь к его лицу как к вещи, которую уже оценили и отложили. — Не геройствовать. Не врать, даже если кажется, что красиво. И не воображать, что ты умнее ситуации. Ты не в центре этой истории, милый. Ты между. Как дерьмо между булок. Она рассмеялась коротко и хрипло, без злобы и антагонизма; так смеются люди, у которых всё уже случилось и больше не требует комментариев. Выпрямилась и направилась к двери уверенно, по-хозяйски и не оглядываясь. Уже у самой дверной ручки вдруг останавливается – не театрально, а по-бытовому, как останавливаются, вспомнив выключенный утюг. Обернулась через плечо и посмотрела на него внимательнее, чем прежде. В этом взгляде странным образом уживались насмешка, усталость и что-то почти родительское, но без детей в глазах; байронизм, но без обречённости. — И не надейся, что кто-то тебя спасёт, — сказала она спокойно. — Во-первых, спасать не от чего. Во-вторых, преждевременно прощаться с собой – плохая привычка. Ты даже не представляешь, насколько ценна твоя жизнь, мой хороший. Она рассмеялась снова, и уже громче, будто сама себя развлекла, и вышла. Дверь закрывалась ласково, почти мурча. Но почти сразу же ручка провернулась повторно. И в комнату вошёл он. Персонаж в брюках, но без носков, с голым торсом и широко перевязанным плечом; бинт потемнел там, где вода и кровь так и не договорились между собой. Волосы, зачёсанные назад, оставались влажными – капли медленно стекали по вискам и шее, оставляя холодные следы. Его тело – сухое, собранное и поджарое – двигалось черепашьи, но с тем особым самообладанием персонажей, привыкших входить в любые помещения как на собственную территорию, даже когда формально это было не так. От него пахло мылом, железом и ещё чем-то неуловимым – и вот тогда мысли путались: пахло неуловимым человеком как таковым или ещё чем-то. Он останавливается на пороге, окидывая комнату взглядом: батарея, верёвки, но по большому счёту, конечно же, ювелир. В этом взгляде не было ни удивления, ни суеты. Исключительно пристальность. Будто он мысленно расставлял шахматы и проверял песочную почву, на которой стояли его фигуры, не прососало ли какую-нибудь в зыбучую хлябь. Затем дверь за его спиной тихо закрылась, и в комнате стало ощутимо теснее, хотя мебели больше не стало. Валентайн манипулировал собственной обеспокоенностью с трудом. — Сколько лет. Сколько зим. Привет, Билли.

***

Балкон у Веры был узким, вытянутым, будто его проектировали не для людей, а для пепельниц. Бетонный пол, всё ещё не остывший от дневного солнца, перила холодные, краска на них местами вздулась и облезла, как кожа после ожога. Ночь только начиналась, но небо уже было низким, сизым, прижатым к городу. Сиэтл в такие часы выглядел, как место, где удобно прятать правду под слоями влаги и света. Мишель вышла первой и не спеша, будто проверяя, не передумает ли покосившаяся сырая нервюра, которую та ещё называла миром, если она на секунду задерживается в дверях. Закуривает сразу и без прелюдий; подносит огонь к сигарете ладонью, закрывая пламя от ветра, и только потом опирается локтями о перила. Дым пошёл плотный, тяжёлый, не декоративный. Она выстреливала им ровно, почти методично, как будто вычерчивая в воздухе линию обороны. Беверли появилась следом. Тоже – без спешки, будто змея, но уже уставшая носить давно не обновляющуюся шкуру. Без извиняющегося выражения салата-лица, но с той самой внутренней осторожностью, которую она всегда носила с собой, когда рядом был кто-то. Хоть с Мишель эта осторожность и падала ртутью в самый низ градусника. Закурила от её сигареты, на секунду задержав зажигалку в ладони дольше, чем нужно. Не из сентиментальности. Из непривычки к присутствию, которому она была рада. Они стояли молча. Это была не неловкая тишина и не пауза для сценарного экшна. Тупо момент, который не нужно артикулировать, потому что всё уже происходит. — Ещё один бросок в твою пользу, — первой сказала Пауарман, не поворачивая головы. — Ты опять это сделала. Втянула меня в очередную овсянку, и, что самое невероятное, я даже не могу сказать, что ты меня обманула. Беверли затянулась глубже. Дым обжёг горло, и это было кстати. — Мне жаль, — сказала она. — Правда. Мишель поворачивается на неё нетеатральным, более закулисным взглядом. — Это был мой шаг. Мой выбор, — парирует. — Лучше застрелиться, чем жить в бумагах. Она стряхнула пепел за перила, как будто вместе с ним избавлялась и от Чикаго, от вылизанных кабинетов, от столешниц с бликами и правильно сформулированных защит. От жизни, где всё безопасно и всё мертво. Знала, что эта осень отрежет от неё округ Кук. Просто ещё не могла этого доказать. Опираться исключительно на интуитивность адвокату было бы непрофессионально. Беверли кивнула. Она это разделяла. Хоть и выбирала второй вариант как всё ещё необоримый блюститель иллюзий. — Ты понимаешь, что он… — начала она и замолчала. — Цезари. — Мишель перебивает её флегматично. — Да, понимаю. Имя зависло между их сигарет, как гепардовое бельё на лианной уличной сушке. Его не нужно было разворачивать на манер поезда. У рельс путь оформлялся только вперёд, и Чейз, будто плесенный шлейф, чувствовался везде. В квартире. За стенами квартиры. В дыхании Билли Валентайна, закупоренного с ним в соседнем закрытом пространстве. В той комнате, в сторону которой они не смотрели. — Он не меняется, и единственное, что я задаю себе как вопрос каждое утро, это мог бы он в принципе стать другим в нашем контексте. — Чейз стал черствей. — Аккуратнее. И умнее. Я дура, что не решаюсь этого признавать. — сказала Беверли тихо. — Он ребёнок в углу, — Мишель. — которого понудили стоять, а он всё равно водит углём по стене и рисует птиц, потому не умеет не полетать иногда. Я понимаю, о чём ты. Беверли фыркнула. — Почему ты согласилась? — Твой вопрос не закончен. Согласилась потакать жизни, но не ему. — возразила Мишель. — Я просто не верю в его миф, и это разные вещи. Он твой брат, и оттого не поддаваться крови системно труднее. А мой брат мёртв. Они снова замолчали. Затянулись синхронно. Дым действительно становился чем-то вроде окопа – не защитой, но обозначением амбразуры под пулями. Шлюза, где можно было побыть живыми. Там, за пределами, – можно было быть только функциями. — Ты знаешь, почему я тебя уважаю? — Беверли. — Потому что мы носители одной травмы? Потому что не вру? — Мишель. Пафос нивелирован до бордюра. — Потому что ты всегда выбираешь. Даже, когда выбор... — Полная ахинея? Мишель усмехнулась. Лёгким движением плеча, почти незаметно. — А ты всегда выбираешь кровь. Даже когда делаешь вид, что кровь это акварель. Это не было обвинением. Это было признанием. Беверли посмотрела на город с позиции третьего этажа. Огни, подоконники, окна. Люди, которые сейчас ели ужин; папы, бегающие по периметру и ищущие нарзанник; красивые уставшие лица, незнающие, что у одной из бесшабашных соседок напротив кто-то втирает Эрла Хайнса в клавиши пианино, но кто-то также втирает хребет в батарею, разговаривая с пистолетом. — Я не знаю, чем это закончится, — сказала она. — Зато знаешь, что мы будем в этом вместе. Не валяй дурака. — ответила Мишель нежно и просто. Как факт, а не клятва или утешение. Беверли кивнула. Этого было достаточно. Где-то за стеной, внутри квартиры, скрипнула половица. Мир напоминал о себе. Сюжет продолжал движение. Они докурили почти одновременно. Мишель раздавила окурок в пепельнице в виде золотой рыбки, оставленной хозяйкой апартаментов слишком близко к краю, и на секунду задержалась, глядя на Беверли. — Пойдём, — сказала она. — Пусть мальчики занимаются тем, что они умеют хуже всего. — Разговаривают?

***

— Тебе не жарко? Батареи не сильно топят? Билли молчит. Молчит так, если бы молчание было такой же атакой, как речь. Но – понимает сам – об атаке здесь не может идти и речи. Он связан по рукам и ногам. Хоть и физически пока что только по первым. Но Чейз Моро привык к одноместному составу актёров в кино своей жизни, и ответ в таком случае для него был точно таким же отражением в собственном зеркале, точно утреннее его лицо, посасывающее сигарету и зубную щётку у ванного трельяжа. Для второго в такой одноместной структуре тупо не оставалось ролей. Поэтому Чейз продолжал сам. — Понимаю, как такой бескомпромиссный жар вперемешку с кофе может тарабанить по твоим тонким нервам. Но ты тоже должен понять меня, я не могу допустить, чтобы ты был в адекватном состоянии мыслей. Адекватность может породить смелость. А твоя смелость мне сейчас ни к чему. Билли сидит неловко, чуть боком, плечи тянет вниз тяжесть собственного тела и верёвок. Металл батареи холодит спину даже сквозь ткань рубашки, и этот холод странно спорит с жаром в комнате и тем жаром, о котором разглагольствовал Чейз. Голова гудит от кофе, от слишком бесконечного сна, от присутствия человека, который не нуждается в ответах, чтобы продолжать допрос. Чейз Моро тем временем располагается так, будто это не допросная сцена, а гостиная, где он хозяин с плохими манерами. Он садится не напротив, а чуть сбоку, ломая линию взгляда. Опирается локтем о спинку кресла, вытягивает ногу, словно проверяет, не мешает ли ему пространство. Он чувствуется сразу в нескольких измерениях: запах влажных волос, табака и антисептика; шорох ткани брюк при каждом движении; тяжёлое, почти ленивое дыхание человека, который никуда не торопится. — Нам ни к чему. Ты уже познакомился с Верой? — он делает паузу, считает про себя до пяти, будто даёт Билли шанс вмешаться. — Острая женщина, правда? Таких надо поискать. Надеюсь, она не сильно тебя напугала? Он улыбается краем рта, не глядя прямо. Эта улыбка не для Билли. Она для себя, как привычка проверять яд языком. Билли медленно поднимает взгляд. Говорит тихо, почти без интонации: — Она сварила мне кофе. Не очень устрашающий жест. — Давай только без эвфемизмов, говори как есть. Она насильно влила в тебя кофеин, я прав или я лев? Чейз хмыкает. Не смеётся. — В общем, вопрос риторический; понятное дело, кофе был моей инициативой. Как ты уже понял, я в этой стае ведущий. Как тебе Мишель? Горячая, да? — Она сказала мне, что не очень к тебе относится. — Это ни для кого не секрет. Никто не относится ко мне очень. Он наклоняется чуть ближе, и Билли всматривается в бинт на плече. Когда итальянец успел хапануть пулю? Белая ткань с сероватым пятном, слишком аккуратно наложенная, чтобы быть делом мужской руки. Чейз ловит его взгляд и нарочито не реагирует. — В общем, Билли Валентайн. Я не люблю начинать разговор с неприятного. Мне нравится, когда люди сначала понимают, что происходит и к чему всё идёт. Ты сейчас не в мастерской. Не в своей симпатичной стерильной коморке, где всё лежит на местах и имеет цену. Ты сейчас в промежутке. А в промежутках вещи теряются. И, как ты понял, цены ты сейчас тоже никакой не имеешь. Только то, что у тебя в голове, сидит сейчас с ценником всей твоей блядской жизни. Как думаешь, если бы жизнь была продажей на аукционе, сколько на ней бы можно было отмыть? Билли сглатывает. В горле сухо. — Вот и я думаю, что нисколько. Слова опускаются в комнату спокойно, почти лениво, но Билли чувствует их физически. Не как фразу – как процедуру. Что-то внутри него медленно и очень аккуратно ставят на полку с пометкой «временное имущество». И хуже всего было даже не то, что Чейз угрожал. Хуже было то, насколько естественно он говорил о чужой жизни как о ресурсе с плохой ликвидностью. Будто Билли уже не человек, а предмет инвентаризации, который (пока не решили): списывать или оставлять в обороте на манер хомяка в колесе. Он впервые за весь вечер по-настоящему ощущает собственную беспомощность. Не театральную. Не ту, которую можно пережить с достоинством. А унизительную, вязкую; ту, где даже страх перестаёт быть внутренним чувством и становится частью интерьера. Пот медленно ползёт вдоль позвоночника адриатическим морем, и Билли ненавидит себя за то, что замечает такие мелочи именно сейчас. — В чём суть моего спектакля. Понимаешь, я помешанный математик, к тому же стратег, к тому же центрист. К тому же эгоцентричный, к тому же жестокий. Он перечисляет это без самобичевания и без бахвальства. С интонацией человека, который зачитывает состав лекарства или технические характеристики оружия. И именно поэтому фраза звучит настолько отвратительно. В устах любого другого это выглядело бы дешёвым киношным самолюбованием, попыткой показаться страшнее, чем ты есть. Но у Чейза проблема была обратной: он не пытался выглядеть. Он просто говорил. А реальность уже сама догоняла слова и надевала на них мясо. Угол его рта дёргается в подобии улыбки. — Ты правильно чувствуешь, воспринимай это как угрозу. Билли выдерживает взгляд. Почти выдерживает. Он старается держать лицо неподвижным, но тело предаёт раньше психики: пальцы едва заметно дёргаются в верёвках, дыхание становится поверхностнее. Коса уже сидит в комнате, и оба это понимают. Просто один питается этим ощущением, а второй пытается не захлебнуться им раньше времени. Чейз откидывается чуть назад, устраиваясь удобнее, словно разговор только начинает приносить ему интеллектуальное удовольствие. — Итак. Смысл моей профессии заключается в том, что функция выполняется. И когда она выполняется, я пью вино. Видишь ли ты сейчас в моей руке бокал? Он поднимает пустую ладонь, медленно рассматривая её сам, будто действительно ожидал обнаружить там хрусталь. В комнате ненадолго становится слышно только цоканье батареи. Даже город за стенами квартиры будто притих, дабы не перебить. Билли сглатывает. — Нет. Голос выходит суше, чем хотелось бы. И дрожь всё-таки цепляется за последнюю букву. — Нет! Со зрением у тебя всё замечательно. Что неудивительно, это лишь больше наставляет мне тебя уважать, ты… — пауза, разбавленная в разбегающихся по мыслям глазам, — Ты такой же человек профессии, как и я. Билли морщится почти незаметно. Само сравнение кажется ему неправильным, даже оскорбительным. Он работает руками, точностью, временем. Чейз работает разрушением. Но в глубине сознания, как заноза под ногтем, всё-таки остаётся неприятная мысль: оба действительно строят системы вокруг собственной одержимости. Просто один строгает металл, второй – катастрофы. Чейз замечает реакцию сразу. Такие люди вообще живут чужими микродвижениями. — Однако мой интерес заключается, как бы не так, не в твоём зрении, а в твоей памяти, а я знаю, что парочку небольших архивов сохранилось там именно для меня. Итак. Я буду последователен, ты будешь послушен, и тогда, возможно, кто-то будет вознаграждён. Последнее слово он произносит с особой мягкостью. Так ласково иногда разговаривают с собаками перед тем как надеть намордник. И Билли внезапно понимает, что Чейзу нравится сам процесс постепенного давления. Не результат даже. Архитектура подчинения. Возможность шаг за шагом перестраивать чужое состояние под себя. Как будто разговариваешь не с человеком, а с аккуратно улыбающейся аварией. Чейз наклоняет голову чуть вбок. — Кто такой Киллиан? Вопрос падает резко. Без подготовки. Без перехода. И именно поэтому Билли чувствует, как внутри всё мгновенно холодеет. Имя прозвучало как открытая дверь в комнату, существование которой он надеялся хотя бы временно скрыть. Или окно, выбитое телами двух пару столетий назад. Сердце дёргается слишком быстро; он надеется, что это не видно со стороны, но надежда вообще плохо выживает рядом с Чейзом Моро. Билли медлит всего секунду, а Чейз фиксирует всё моментально. Взгляд его становится внимательнее. Не жёстче даже – хуже. Сосредоточеннее. Как у человека, который наконец-то расслышал в шуме механизмов верный щелчок. — Вы трахаетесь? Я же вижу, что братья из вас такие себе. Звучит почти невесомо, но Билли всё равно чувствует, как что-то внутри него сжимается. Не из-за самой пошлости вопроса. Из-за точности попадания. Чейз не знал, что именно между ними происходило; он просто бил в самую живую часть связи наугад, как человек, привыкший искать слабое место не в фактах, а в реакции на них. Билли отворачивает взгляд первым. — А, я знаю. Он работает на тебя за два доллара в час, носит тебе инструменты, подсасывает… Чейз произносит это с почти бытовой интонацией, будто обсуждает чью-то налоговую декларацию. Он не давит голосом. Не повышает его. И от этого каждое слово ощущается ещё грязнее. Как будто унижение здесь не оружие даже, а просто побочный эффект его способа разговаривать с людьми. Билли чувствует, как под рубашкой становится жарче. Не от батареи (та была холодна; можно сказать, единственная поистине холодная вещь в комнате, не считая Цезари Моро). От злости, которая слишком слаба для сопротивления и потому обращается в ожог легких. Он хочет ответить резко. Хочет хотя бы один раз перебить этого странного, зыбучего человека. Но страх работает быстрее характера. Всегда быстрее. Чейз проводит большим пальцем по нижней губе, ненадолго задумываясь. — Вот только…даже у шлюхи есть документы. Почему Киллиан оказался настолько призраком, что даже я, профессиональный охотник за привидениями, не смог его запланировать? Чейза Моро бесило не само существование Киллиана. Его бесило то, что Киллиан нарушил геометрию. Возник в уже рассчитанной конструкции как ошибка, которой не должно было быть априори. Человек без истории, без следов, без должной будки в чужой системе координат. Именно такие люди сильнее всего раздражают стратегов. Они напоминают, что мир всё ещё способен происходить без разрешения. Чейз поднимает на него взгляд снова. Строже. Суше. — Билли Валентайн. Кто такой Киллиан? Теперь вопрос звучит иначе. Без издёвки. Без игры. Как будто весь предыдущий разговор был только долгим обходом к этой точке. Билли чувствует, как пересыхает язык. Он понимает: сейчас любая пауза будет звучать подозрительно. Любая осторожность – как монтаж лжи прямо у Чейза на глазах. — У него нет документов. Нет прописки. Голос выходит тихим и плоским. Почти механическим. Билли говорит правду, но страх превращает правду в нечто подозрительное. Каждое слово будто проходит через слишком узкое горло. — Вот тут становится горячее. Продолжай. Он опускает локоть на колено и подпирает пальцами подбородок, глядя уже не как хищник, а как следователь, которому наконец дали интересное дело. Только в отличие от нормальных следователей и адвокатов по типу Пауарман Чейза интересовала не истина. Его интересовала собственная картина, в которой, исходя из узко-одноместного авторства, не должно было быть никаких потерь. А не сходилось. — Он живёт у меня года...два. Мы...друзья. — Друзья. Чейз повторяет слово так, будто пробует его на вкус и заранее знает, что оно окажется дешёвым. — Если бы уровень вашей близости можно было оценить по шкале от одного до десяти, то..? Билли ненадолго закрывает глаза. Вопрос идиотский. Почти комичный в контексте батареи, верёвок и анонсирующегося пистолета где-то неподалёку. Но именно поэтому он и работает. Потому что выбивает человека из нормального способа защищаться. Делает разговор личным против воли. — Девять. Да. Девять. — Девять. Ты бы…пожертвовал собой ради Киллиана? Билли не отвечает сразу. И эта пауза оказывается честнее любых слов. Он думает не о героизме. Не о красивой жертве на манер архангела, фильтрующего грехи, перемотанные в лоскут кожи, к Богу. Он думает о том, как Киллиан спит на матрасе и ест шоколад; как молчит часами; как курит у окна; как однажды просто остался и больше никуда не исчез. И Билли внезапно понимает, что вопрос уже давно не гипотетический. Чейз замечает всё это прямо по его лицу. — Извини, слишком личное! — произносит он с демонстративной фальшивой деликатностью. — Я и так знаю, что ты труслив. Он медленно поднимается с пола и начинает ходить по комнате без всякой цели. Вернее, цель была, просто находилась уже не снаружи, а внутри его собственной головы. Чейз будто разговаривал теперь сам с собой, а Билли временно превратился просто в присутствие рядом. — Но вот Киллиан нет. Киллиан нет… Он произносит это задумчиво. Почти мягко. Как гроссмейстеры иногда пережевывают свои партии. Потом неожиданно садится обратно, вполоборота к батарее и Билли. Подбирает с тумбочки кружку, ту самую, из которой ещё недавно Вера поила его кофеином, и некоторое время просто рассматривает остатки тёмной жидкости на дне. Со стороны это выглядит почти абсурдно. Опаснейший человек в комнате сидит на полу чужой квартиры полуголым и босиком, с чужим фарфором в руках, и думает об апатриде без документов. Но именно такие моменты и пугали сильнее всего. Потому что в них Чейз казался не безумным. Наоборот. Беспредельно собранным. — Как думаешь, где он сейчас? Вопрос звучит почти лениво. Так спрашивают о человеке, который вышел за сигаретами и задерживается дольше обычного. Но Билли уже научился различать у Чейза эту интонацию: чем спокойнее становился голос, тем опаснее делалась сама мысль под ним. А мысль сейчас была простой. Где Киллиан, там, вероятнее всего, и Энди. Где Энди, там ответы. А ещё деньги, камни, гордость об унижении и пробоина в плече Чейза Моро. Своеобразный набор сувениров после неудачного закатного променада. Люди (как мы уже выяснили) вообще обожают превращать травмы в квесты. Билли облизывает пересохшие губы пересохшим языком. — Я не знаю. — Это зазубренный твой ответ? Пауза повисает короткая, но тяжёлая. Билли чувствует, как внутри автоматически запускается паника: не из-за самого вопроса как такового, а из-за необходимости снова и снова доказывать правду, которая звучит, как ложь. Самая мерзкая разновидность беспомощности, между прочим. — Нет. Я правда не знаю. Чейз несколько секунд молчит. Потом медленно указывает пальцем себе в зрачок. — Видишь этот глаз? Когда я только родился, моя мама вживила в него микроскопический датчик. И каждый раз, когда он сечёт ложь, то превращается в лазер. Хочешь узнать, что я имею под этим в виду? Он говорит это с абсолютно серьёзным лицом. И именно поэтому становится неясно, шутит он или уже мысленно выбирает, куда стрелять. У некоторых людей чувство юмора растёт прямо из повреждения лобной доли. У Чейза, кажется, вообще вся личность так выросла. Билли качает головой слишком быстро. — Я не лгу. Он пропал. И этот…чувак. Они оба пропали. Я…понятия не имею, где они. Чейз слегка щурится. — Мисс Пауарман рассказывала мне другое. Билли чувствует, как желудок неприятно сворачивается. Конечно, рассказывала. Конечно, ему станет вдвойне страшнее, несмотря на то, что Мишель даже не заикалась вопросами о его сожителе. Во всяком случае, даже если в данный момент Чейз просто-напросто использовал это, как какой-нибудь очередной приём, конечно, она пересказала всё слово в слово. Здесь вообще никто не разговаривает просто так; любая реплика потом ходит по комнате как улика. Чейз наклоняется чуть ближе. — Не валяй дурака. — Я соврал Мишель. Я не знаю, где они. Они просто…пропали. Я подымаюсь, а…окно. Разбито. На последних словах голос Билли ломается едва заметно. Не драматично. Просто усталостью. Слишком много часов подряд заставляют объяснять хаос так, будто он сам его придумал. Чейз смотрит на него долго. Настолько долго, что Билли начинает ощущать собственное дыхание как ошибку. Потом звучит следующий вопрос. — Где камни, Билли? И вот тут внутри всё обрывается по-настоящему. Не из-за Киллиана. Не из-за Энди Джаспера. Именно из-за камней. Потому что впервые за весь разговор Билли приходится удерживать не только страх, но и реальную тайну. И тело реагирует мгновенно: мышцы живота напрягаются, плечи деревенеют, взгляд едва заметно уходит в сторону быстрее, чем должен был. Чейз замечает это сразу. Разумеется замечает. Как сейсмограф чужих микрореакций. — Я не знаю. — Где мои камни? Дубликат произносится уже тише. Без злости даже. Почти с интересом. Как человек, который наконец добрался до единственной по-настоящему важной части разговора. Чейз неожиданно снова разворачивается в ребяческой позе лотоса. Берёт кружку с остатками кофе; крутит её в пальцах пару секунд. А потом резко разбивает о паркет. Звук выходит сухой и неприятный. Билли дёргается всем телом раньше, чем успевает себя остановить. Осколки разлетаются по полу. Чейз начинает подбирать их спокойно, почти аккуратно. Будто действительно собирается что-то чинить, а не раскладывать чужую ночь как схему преступления. — Рассудим на пальцах. Он двигает один крупный осколок вперёд. — Я. Рядом ставит второй. — Каспер. Третий. — Ювелир. Четвёртый. — Киллиан. Он начинает быстро переставлять фарфор на полу, играясь им, как шахматными фигурами. — Мы берём его на крючок, театр, успех, красиво всё так, и тут Киллиан, бах. Всё…к чёртовой матери. Осколки резко сталкиваются друг с другом. — Я ретируюсь взад, Бенджи, Беверли… Он произносит это уже практически себе под нос, взгляд скользит не по Билли, а по этой стеклянной реконструкции вечера. И впервые за всё время становится видно: Чейза действительно задело произошедшее. Не эмоционально даже. Концептуально. Мир повёл себя не по его сценарию. Для человека вроде него это почти личное оскорбление. Билли смотрит на осколки и внезапно чувствует странное головокружение. Как будто вся та ночь сейчас лежит на полу квартиры Веры в виде дешёвой геометрии: разбитое стекло, чужие роли, кровь, окно, Энди под пистолетом Киллиана. Всё настолько абсурдно, что начинает казаться ненастоящим. Чейз оставляет три осколка отдельно. — Билли. Энди. Киллиан. Два сверху. Один ниже. Точная позиция перпендикулярно идеальной памяти. Билли чувствует, как по спине снова проходит холод. Потому что Чейз восстанавливает сцену почти идеально, хотя его там уже не было. Просто достраивает недостающие части из логики. Как хищник по следу крови. Чейз медленно поднимает взгляд. — Когда ты понял, что их больше нет? Билли смотрит на три осколка перед собой так долго, будто ответ действительно мог лежать где-то между ними. Между фарфором, кровью и чужой логикой. Но память того вечера-ночи всплывает эскизно. Не событиями даже. Ударами ощущений. Грохот. Свет. Чужое дыхание. Киллиан, стоящий слишком спокойно для человека с заложником. Энди, который улыбался так, будто всё ещё верил, что контролирует ситуацию, и что всё это предательство ему в лицо было просто продолжением шоу его бесконечного Бога. А потом...пустота. — Полицейская…вошла. Я… — Ты имеешь в виду Беверли? Не оскорбляй её так. Чейз даже не поднимает глаз от осколков. Произносит это автоматически, почти с ленивым недовольством человека, которому неправильно сформулировали название его любимого сериального эпизода. И именно это почему-то ощущается особенно ненормально. Как будто посреди допроса у него всё ещё оставалось место для семейной лояльности. Билли сглатывает. — Она…я…поднялся наверх. Там просто было…никого не было. Окно…и всё. Чейз медленно кивает. — Допустим, я тебе верю. Ну не можешь ты быть таким глупцом… Что ты видел? Что слышал? Последние слова он произносит тише. Уже без давления. Теперь это действительно похоже на попытку восстановить витраж. Не выбить признание, а буквально собрать мозаику обратно по кускам. Почти судебная экспертиза, если бы судебные эксперты ходили полунагими по не своей квартире и угрожали людям лазерным глазом. Билли морщит лоб, пытаясь удержать воспоминания достаточно долго, чтобы придать им откровенную форму. — Был шум. Как от…драки. У меня не было времени думать, я был в ступоре. В общем, я мало что соображал… — Шум…ты видел, как они дрались? Билли качает головой. — Дверь закрылась, я…слышал только отзвуки. — Отзвуки… Чейз перекатывает один из осколков между пальцами. Фарфор тихо царапает кожу. В полумраке комнаты белые куски кружки начинают напоминать то ли зубы, то ли фрагменты костей. Билли внезапно ловит себя на мысли, что Чейзу, кажется, физически необходимо чем-то занимать руки во время мышления. Иначе энергия внутри него начинает искать более опасный выход. Но оригами в контексте Чейза было бы чем-то слишком мягкотелым. Один осколок он отталкивает в сторону. Второй резко сталкивает с третьим. — К чёртовой матери…в окно. Он произносит это уже себе под нос, почти не замечая, что говорит вслух. — Я нахожу их дома, он выстреливает мне в плечо, я ретируюсь к Торрес… Билли поднимает голову слишком резко. Фраза цепляет его раньше, чем страх успевает напомнить, что лучше молчать. — Выстреливает? В плечо? Кто? Вы…ты знаешь, где Киллиан? На секунду в комнате повисает странная пауза. Потому что теперь уже Чейз смотрит на Билли так, будто тот внезапно тоже сказал что-то важное. Угол его рта медленно дёргается вверх. Он поворачивается к Билли вполоборота с той же тихой, почти задумчивой ухмылкой. — Было бы всё так просто. Знаешь, именно за этим знанием я и обращался к тебе первоначально, Биллибой. Впервые за весь разговор в его голосе появляется что-то похожее на настоящее раздражение. Не театральное. Не декоративное. Усталость человека, который привык быть на три шага впереди всех и внезапно обнаружил себя внутри чужой партии. Чувство мелкой победы, всё же, промывало агрессию. Молчит пару секунд, а потом резко: — Мисс-с Пауарман! Крик проходит по квартире неожиданно громко. Билли вздрагивает. За дверью слышатся шаги. Но входит сначала Вера. Она останавливается в проходе с таким видом, будто зашла проверить, не дожарилась ли лазанья, а не посмотреть на привязанного к батарее ювелира и полуголого преступника среди осколков. Чейз даже не смотрит на неё. — Будь так добра. Позови Мишель. Вера окидывает комнату взглядом. Разбитая кружка. Осколки. Билли. Чейз на полу. Её губы растягиваются в ленивой улыбке. — Осколки прибрать. — тон наставительный. — Думаю, малыш не в её вкусе для тройничка. Она смеётся громко и совершенно искренне. Смех быстро удаляется по коридору. Через несколько секунд появляется Мишель. Как всегда, почти бесшумно; как всегда, каблуки были единственным фактором шума в жанре Мишель. Но каблуки были в портманто. Она сразу замечает осколки на полу. Потом Чейза. Потом Билли. И ничего не комментирует. Впрочем...комментировать было так себе. Чейз поднимает на неё взгляд. Теперь его голос снова становился спокойным, как после очень глубокого выдоха. Даже слишком спокойным. — Листочек. И ручку. Пожалуйста. Мишель несколько секунд смотрит на него неподвижно и пассивно-гадливо, словно оценивая, насколько сильно он опять начал импровизировать внутри собственного контрол-фрик-а. Но всё-таки молча выходит и возвращается обратно с жёлтым листочком и ручкой. Чейз принимает их с почти издевательской вежливостью. — Благодарю. ...и начинает писать. Медленно. Аккуратно. Как человек, который уже принял решение раньше остальных. Не отрываясь от листка, спрашивает: — Сильно устала? Мишель отвечает быстрее, чем он успевает поднять глаза. — Просто скажи. Мишель остаётся стоять в проходе. Руки в карманах, взгляд прямой, уставший. Она выглядит не как человек, которого вызвали помочь, а как человек, которого снова втягивают в чужую импровизацию против его воли. И, судя по тому, как чуть дёргается её челюсть, именно это её сейчас раздражало сильнее всего. Не опасность. Не Энди. Чейз. Чейз заканчивает писать и вычерчивает какой-то номер с почти оскорбительной аккуратностью и поднимает глаза на Пауарман. — Сейчас ты привезёшь мне Энди Джаспера. Не Билли, больше никакого Билли. Твоя эскапада была ошибкой, мне очень жаль. Ну, почти ошибкой. — он щурится в сторону Билли с длинной, медленной улыбкой, настолько спокойной, что от неё делается только хуже. — В общем… Листок шуршит в его пальцах. Несколько строк. Адрес. Место, о котором Билли ничего не знает, но по выражению лица Чейза становится понятно: сам Чейз уверен почти на сто. Не догадка даже. Ставка. Та разновидность ставок, на которые обычно кладут (чужие) жизни как фишки на рулеточный стол. Он тыкает пальцем в бумагу. — Сейчас. Мишель берёт листок концами пальцев, быстро проматывает глазами текст и тут же вынимает взгляд в прежнее положение. — И что я должна буду сделать? Взять под дуло, завернуть в ленточку? Это не доставка тортов. Ты хочешь, чтобы я взяла в заложники двадцатилетнего пацана с темпераментом бойцовского пса, я правильно поняла? Чейз ненадолго задумывается. Даже губы опускает с каким-то почти детским «ммм», будто действительно пытается добросовестно просчитать логистику чужого похищения. — Будет брыкаться, выстрелишь в ногу. Не знаю, в руку. Он пожимает плечом так буднично, словно речь идёт о выборе маршрута до супермаркета. Мишель резко бросает бумажку обратно ему в колени: — Садись за руль и езжай. — сквозь зубы. В комнате на секунду становится очень тихо. Даже Билли чувствует этот короткий удар напряжения между ними. Не ссору даже. Старую, выжженную привычку двух людей, которые слишком давно знают друг друга и потому уже не тратят силы на нормальную дипломатическую упаковку слов. Чейз медленно поднимает на неё глаза. А потом вдруг меняется весь. Резко. Почти пугающе. Он подаётся вперёд и начинает говорить быстро, тихо, с той остроконечной серьёзностью, которая у него появляется только тогда, когда падает занавес. — Этот «пацан» с темпераментом бойцовского пса, с чем я не спорю, может засадить их, — он коротко указывает в сторону открытой двери, где где-то дальше по квартире находились Беверли, Доусон и Вера, — его, — палец в собственную грудь, — её. — теперь в сторону Мишель. — В ближайшее время. И если… ты всё ещё хочешь вернуться в Чикаго. Он не заканчивает фразу. Мишель смотрит на него неподвижно несколько секунд. Без страха. Скорее с тем раздражением, которое появляется у человека, когда он понимает: собеседник, к сожалению, прав. Чейз откидывается обратно раньше, чем напряжение успевает окончательно зацементироваться. Маска возвращается на место почти мгновенно. — Вынеси мне этот торт. И побыстрее. Сахар во мне низок, как никогда. Он снова устраивается на полу в своей позе лотоса среди осколков, будто всё происходящее внезапно перестало его эмоционально касаться. Гордый. Тихий. Демонстративный. На манер мейн-куна, который только что уронил вазу и теперь смотрит на тебя философски. Мишель разворачивается к двери с остаточным выдохом. — Кстати, Мишель. Она останавливается, не оборачиваясь полностью. Только взглядом через плечо. Чейз слегка улыбается. — Ты знала, что Биллибой лгал тебе? Мишель смотрит сначала на Билли, потом обратно на Чейза. Лицо у неё остаётся почти прежним, но в глазах всё-таки появляется короткая вспышка усталого «ну конечно». — Вот это плот-твист. Билли чувствует, как внутри снова неприятно холодеет. Не из-за самой фразы. Из-за того, насколько легко Чейз сейчас разбрасывает людей, словно градуируя, какая конструкция первой даст трещину, и при этом, конечно, зная верный ответ. Чейз негромко усмехается, опуская взгляд обратно на осколки кружки. — Биллибой просто фантастический врун. Мишель даже не смотрит на Билли. Всё её внимание остаётся на блокнотном листке, словно всё остальное в комнате существовало исключительно как вторичный коричневый шум. — В этом вы с ним похожи. Фраза падает сухо и точно. Без яда даже. Оттого и неприятнее. На секунду в комнате становится тихо. Чейз чуть склоняет голову, будто действительно обдумывает ответ, но в итоге только коротко усмехается носом. Не победно. Скорее с усталой узнаваемостью человека, которого уже давно перестали удивлять подобные характеристики собственной личности. Мишель поднимает с пола листок двумя пальцами. Скользит взглядом по адресу. Ни единой эмоции на лице не появляется, но Билли замечает, как меняется сама её неподвижность. Будто внутри мгновенно включался другой режим. Более орлиный. Более профессиональный. Она разворачивается к выходу почти сразу. И именно в этот момент Чейз снова переводит взгляд на Билли. Меняется даже дистанция между ними. Он буквально подползает ближе по полу; медленно и спокойно, опираясь ладонью о паркет. Теперь они находятся почти на одном уровне. Слишком близко. Билли чувствует запах табака, антисептика и чего-то ещё металлического, похожего на запах монет после долгого сжатия в кулаке. И, конечно, бинтов, где ещё недавно была чья-то пуля. — А на камни, после твоего «несоображания», у тебя был день. И что-то подсказывает мне, день этот был полон увлекательных приключений. Голос тихий. Почти ласковый. Именно поэтому страх наконец перестаёт быть абстрактным. Билли чувствует, как пот снова начинает стекать вдоль позвоночника. Сердце колотится уже не рывками, а тяжёлой непрерывной вибрацией. Самое страшное заключалось в том, что Чейз был близко. Близко по-настоящему. Не к ответу, нет. К самой конструкции ответа. В памяти вспыхивает сырая земля Шелтона. Чаща. Лопата Кастро, врезающаяся в мокрый грунт. Два титановых ящика, уходящие под корни и грязь как капсулы с чужой жизнью внутри. Билли тогда казалось, что он действует автоматически, почти в бреду. Сейчас же это воспоминание внезапно ощущается преступлением, которое уже читается у него прямо по лицу в формате электрокардиограммы. Чейз внимательно наблюдает за ним. Чейз не моргает. Чейз улыбается. — Ты спрятал моё приданое, Билли Валентайн. Последние слова он произносит почти рычаще. Негромко. Безветренно, как удав. Так мог бы разговаривать пожиратель, уже уверенный в ранении своей добычи, но ещё не решивший, когда именно сомкнуть челюсти. Билли пытается удержать лицо неподвижным. Получается бесталанно. Он чувствует собственную пульсацию в висках, в горле, даже в связанных запястьях. Страх начинает жить отдельно от него, как ещё один человек в комнате. Какое-то автономное монархическое государство-империя, посягающее теперь и на территорию его собственного тела. А, как известно, империя погибает при дефиците своего расширения. Чейз слегка наклоняет голову. — Я прав или я лев? Молчание. Слишком долгое. И слишком живое. Чейз смотрит на него ещё пару секунд и неожиданно улыбается уголком брови. Почти удовлетворённо. — Где? Билли молчит снова. Теперь уже не потому, что выбирает ответ. А потому, что любой звук кажется опаснее тишины. Чейз выдыхает через нос. — Сокровища…в безопасности? Мой сервиз цел? И вот тут происходит самое неприятное: он понимает всё без ответа. Билли видит это буквально в моменте. Как внутри Чейза сходятся последние линии. Камни не исчезли. Не попали к Касперу. Не попали к Киллиану. Их спрятали. Аккуратно. Панически. Их спрятал именно Билли Валентайн. Адреса всё ещё нет. Но сама истина уже стоит между ними почти материально. Чейз медленно выпрямляется. Колени тихо хрустят. Он смотрит на Билли сверху вниз с той особой холодной аксиологичностью, от которой у людей обычно портится сон на годы вперёд. А затем мелко: — Это всё. Произносит почти лениво. С тем самым циничным, финальным спокойствием человека, который уже закончил рассматривать товар и вынес внутренний вердикт. Не злость. Не ярость. Хуже. Законченность. Рецензия читалась в его глазах. Рецензия преставала двусмысленной. Но про какое дно из двух (а их может быть десять) подумать первоначально, Билли не контемплировал. Он теперь вообще не мог думать рационально. Чейз окончательно разворачивается к двери. — А тебе задача. Любишь гимнастику? Собрать все осколки вытянутыми копытцами, вот так, — он демонстративно вытягивает ногу вперёд почти балетным движением. Абсолютно идиотская грация в контексте полуголого преступника среди разбитой посуды и связанного ювелира, — В одну горочку. В противном случае осколки окажутся в самых непредвиденных участках твоего тела. Берётся за дверную ручку и, не оборачиваясь, добавляет: — Всё-таки, не мог ведь я оставить тебя здесь в безделии? Дверь закрывается не сразу. Медленно. С тихим щелчком, который почему-то звучит громче всей предыдущей сцены. И только когда Чейз окончательно исчезает из комнаты, Билли понимает главное: допрос закончился не потому, что опасность прошла. А потому, что теперь опасность начала думать самостоятельно. Комната внезапно кажется огромной и одновременно тесной до тошноты. Осколки кружки лежат на полу белыми фрагментами чужой логики. Батарея продолжает цокать за спиной. Где-то в квартире слышатся шаги, приглушённые голоса, пианино, смех Веры Торрес и как Мишель Пауарман надевает шубу; всё движение чужой жизни, в которой Билли уже превратился не в человека даже, а во временно отложенную дилемму. И хуже всего было осознание, что Чейз Моро ушёл отсюда не проигравшим. Он ушёл заинтересованным. А заинтересованный Чейз, как Билли начинал понимать, был куда страшнее ярого.

***

Дверь комнаты закрывается, и квартира Веры Торрес снова собирается в единый организм. Медленно. Со скрипом паркета, запахом сигар и чужой усталости. Мишель молча надевает шубу у портманто. Движения точные, экономные; не женщина собирается на выезд, а механизм приводится в рабочее состояние. Чейз проходит мимо неё к кухонной арке, уже натягивая обратно рубашку на перебинтованное плечо. Доусон сидит у пианино вполоборота к комнате, лениво перебирая пальцами несколько бессвязных нот. Сигара тлеет между его пальцев длинным серым позвоночником. Вера ходит где-то между кухней и коридором с пепельницей-рыбкой, будто вся эта ночь была не криминальной катастрофой, а просто особенно затянувшимся семейным ужином. Только семья, как назло, периодически пытается друг друга пристрелить. Чейз выглядит спокойнее, чем должен. Это почти раздражает воздух вокруг него. Он останавливается у окна, проводит пальцем по запотевшему стеклу и ненадолго замирает, будто действительно просчитывает дальнейшие ходы. И именно в этот момент у Беверли звонит телефон. Звук прорезает комнату резко. Почти хирургически. Поначалу Беверли смотрит в экран без особого интереса. Обычный рабочий вызов. Удивление заключается только в поздности. Но уже через секунду её лицо меняется настолько заметно, что это видит даже Доусон, не говоря уже о Чейзе. Мелко: — Да. И слушает. Только слушает. В квартире становится тихо. Эрл Хайнс в исполнении Дью смолкает. Доусон медленно опускает руку с клавиш. Вера перестаёт ходить. Мишель уже держит ладонь на дверной ручке, но не открывает дверь. А Чейз, как, возможно, самый близкий ей человек в комнате тупо с точки зрения крови, понимает сразу, что произошло что-то плохое. Плохое. Не потому что слышит разговор. Потому что знает лицо своей сестры лучше, чем собственное отражение. Подходит к ней почти сразу. Беверли Росселлини медленно убирает телефон от уха. И впервые за весь вечер выглядит не злой. Не раздражённой. Не уставшей. Ошарашенной. Настолько, что даже Чейз перестаёт двигаться. Несколько секунд Беверли просто смотрит перед собой так, будто информация всё ещё не произвела резонанса. Потом мелко: — Из участка. Пауза. — Нужно срочно прибыть. — Сейчас? Бев, я тебя прошу. — Доусон. — Кто-то подстрелил Меган.
243 Нравится 44 Отзывы 89 В сборник