***
all that jazz — catherine zeta-jones
09.10.2005 – около 22:00
Ночь Сиэтла после пожара всегда выглядит так, будто город пытается не смотреть сам на себя. Мокрый асфальт блестит под фонарями металлической подделкой золотого слитка. Где-то далеко воет мир, но уже лениво, без настоящей спешки; поздняя стадия катастрофы, когда адреналин у служб заканчивается через пятнадцать часов после кофе. Дождь то ли начинается снова, то ли вообще не прекращался всё это время. Воздух пахнет гарью, морем и остывающим электричеством. Интересно, может ли в целом остывать проводка в Энди Джаспере? Киллиан же идёт через переулки рядом и впервые за очень долгое время не чувствует себя штукатуркой. Ощущение аморфное и какое-то инородное. Почти пугающее. Чемодан в его руке тяжёлый настолько, что пальцы постепенно немеют, но Киллиан продолжает сжимать ручку крепче. Внутри что-то дорогое. Что-то огромное. Что-то способное наконец изменить их с Билли жизнь. Он ещё не знает, насколько буквально человеческий мозг любит любить иллюзии, если те завернуть в бархат и металл. Впрочем, вся цивилизация на этом держится (если уж быть честными): банки, религии, отношения, криптовалюта. Просто разные формы коллективного гипноза. Они идут молча уже минут десять. Энди курит на ходу, передавая Ри, а толстовка его до сих пор аккуратно испачкана кровью свергнутого божества. На рукаве, ближе к локтю, тёмное пятно уже начало подсыхать и теперь выглядело почти чёрным. Сам Энди будто вообще не замечает этого. Или замечает, но относится к крови как автомеханики относятся к маслу в фалангах: неприятно, конечно, но день предстал прибыльным. Киллиан несколько раз ловит себя на мысли, что всё происходящее ощущается ненастоящим. Слишком споро. Ещё вчера он был человеком без имени, без документов, без маршрута дальше ближайшего утра. Человеком, который спал на матрасе в ювелирке Билли Валентайна и курил у окна так, будто пытался стать мебелью. А сейчас за его пазухой лежит пистолет, в ладони − чемодан с драгоценностями, а где-то позади них в богатом доме сидит раненный Чейз Моро среди собственного горящего алтаря. И хуже всего было то, что часть Киллиана чувствовала себя…живой. По-настоящему. Не испуганной. Не пустой. Живой. Будто весь его организм только сейчас понимал, для чего вообще предназначался адреналин. Энди вдруг усмехается себе под нос. — А ты ведь реально в него выстрелил. Киллиан поднимает взгляд. — Без лишних движений. Просто, пум − пах. — Энди качает головой. — Я был зол. Ты был...тихий. Боже. Не зря твоя мама наградила тебя именно этим именем. Несколько секунд слышны только шаги по мокрому асфальту. Энди затягивается сигаретой и выпускает дым в сторону проезжей части. — Большинство людей рядом с Чейзом начинают сыпаться ещё до того, как он открывает рот. Ты хоть понимаешь вообще, в кого стрелял? Киллиан пожимает плечом. — В человека. — Не-а. — Энди улыбается коротко и как-то почти устало. — Вот именно, что нет. В этом и проблема. Чейз давно уже не человек. Скорее…климатическое явление. Он говорит это без сарказма. Почти с уважением. И именно поэтому фраза звучит особенно нездорово. Киллиан молчит. В памяти снова вспыхивает момент у дома: Чейз на ступенях, кровь на рубашке, пистолет в руке, собственный выстрел, слишком громкий даже для улицы. Тогда времени думать не было. Сейчас появляется. И вместе с мыслью приходит дрожь, медленная и неприятная, как холодная вода под одеждой. Киллиан незаметно сжимает ручку чемодана сильнее. Энди замечает это боковым зрением. Профессиональная деформация хищников. Мир заключается не в реквизитах, а в реакциях на реквизиты. — Расслабься, Ри. — Он снова усмехается. — Если бы я хотел пристрелить тебя, то выбрал бы момент до того, как ты спас мне жизнь. Киллиан хмурится. — Я не спасал тебе жизнь. — Ну да. Конечно. — Энди выдыхает дым через нос. — Просто подстрелил одного из самых опасных психопатов западного побережья в идеальный тайминг. Совпадение. Бывает. В его голосе впервые за всё время появляется не издёвка даже, а что-то ближе к признанию. Не дружба. До дружбы тут как до Луны пешком через наркопритон. Но уже и не прежнее отношение. Киллиан чувствует это почти физически, как мальчик-подросток чувствует мужскую инициацию. Как меняется дистанция между ними. Раньше Энди разговаривал с ним как с приложением к Билли. С нежданным коллапсом. С уличным выструганным асфальтом котом, случайно влезшим в чужую войну. Теперь же в голосе Джаспера появляется осторожное уважение, которым обычно награждают людей, переживших одну и ту же аварию. Энди вдруг останавливается у перекрёстка двух тёмных переулков. Свет неоновой вывески из круглосуточной прачечной скользит по мокрому асфальту ядовито-розовыми пятнами. Где-то неподалёку гремит поезд. Киллиан тоже останавливается. Энди несколько секунд смотрит вперёд, будто что-то прикидывая в голове. Потом переводит взгляд на него. — Знаешь…из тебя мог бы выйти замечательный воин, Киллиан Ри. Фраза звучит неожиданно спокойно. Без насмешки и без театра. И именно поэтому Киллиан внезапно не знает, что на неё ответить. Энди ещё несколько секунд смотрит на него, а затем некропотливо уводит взгляд куда-то за спину Киллиана. В сторону левобережного переулка. Уже без неона, без витрин и без случайных прохожих. Просто чёрный, не такой влажный пассаж, похожий на спящее, онемевшее в сухоте горло, между кирпичными зданиями, где дождь будто становился ранимей. И Киллиан вдруг понимает. Дальше ему нельзя. Чисто из принципа конфиденциальности. Это ощущение приходит раньше слов. Как у фазанов перед грозой или у детей перед разводом мамочки с папочкой. Организм иногда финиширует констатации раньше сознания. Энди затягивается последний раз и бросает окурок в лужу. Тот шипит на манер питона. — На этом всё. Киллиан молчит. Энди кивает на объевшийся чемодан в его долгой белой руке. — Твоё − твоё. Чесночок! Фраза звучит настолько спокойно, будто речь идёт о закрытии сделки между двумя уставшими клерками в мониторных кишках, а не о последствиях пламени, пули и коллективного нервного срыва нескольких криминальных биографий. Или уже некрологов. Киллиан хмурится. — Серьёзно? Так просто? — А думал, сложнее? — Энди немного крышеобразит − без окказионализмов с такими густыми бровями здесь не прокатит − правую бровь. — Ты ожидал драму? Что я наставлю на тебя пушку и скажу «благодарю за сотрудничество»? Господи. Чейз слишком испортил тебе предвкушения человеческого взаимодействия. Киллиан продолжает смотреть настороженно. Почти болезненно. Он не верит. Не потому что считает Энди добрым. Просто мир не работает так. Не после всего произошедшего. Люди не расходятся после таких ночей живыми, целыми и с собственной долей награбленного. Особенно псы вроде Энди Джаспера. Энди замечает этот взгляд и неожиданно усмехается. Не зло. Скорее с лёгким профессиональным превосходством человека, который уже знает конец фильма, пока остальные ещё выбирают, кому сочувствовать. — Расслабься. Если бы я хотел тебя кинуть, то сделал бы это ещё в доме. Он подходит ближе и вдруг совершенно спокойно кладёт ладонь Киллиану на плечо. Жест почти дружеский. Почти. Ведь, как известно, у слова «дружеский» не может быть левелов. Жест либо дружеский, либо нет. — Оружие оставь себе тоже. Считай премией за хорошую импровизацию. Плюс гарантия безопасности. А то скепсис из тебя так и прёт. Киллиан автоматически касается внутреннего кармана накидки, где лежит пистолет. Тёплый от тела. Реальный. В отличие от той правды, в которую верит Киллиан прямо сейчас всем своим существом. Энди убирает руку обратно. — И давай без героической хрени дальше, ок? Забирай ювелира и исчезните где-нибудь. У тебя хорошо получается быть призраком. Последняя фраза звучит уже тише. Почти задумчиво. А потом Энди делает шаг назад. И именно в этот момент было бы славно заметить одну тривиальную вещь, стоя сейчас чутка ближе к происходящему; чуть дальше от эмоциональной сути Киллиана Ри. Настоящий дом Чейза Моро никогда не был бы настоящим домом Чейза Моро без заранее подготовленного слоя приманок. Слишком большие деньги. Слишком большие связи. Слишком большой опыт предательства внутри собственной системы. Когда-то давно Энди и Чейз вместе придумали простое правило: если однажды на них всё-таки посягнут их же искусством, искусство ответит улыбкой. Улыбкой с зубами, только если бы все тридцать два спали под одеялом латуни. Большая часть «прилавочных» драгоценностей, которые Энди Джаспер и скормил Киллиану весьма успешно и которые сейчас были бесформенно распластаны по животу чемодана, выглядели идеально. Камни. Металл. Сертификационная макулатура с многообещающей, но нелегитимной сентенцией. Даже вес был выверен практически безупречно. Работа с высоким ценником, кропотливая, профессиональная. Некоторые украшения вообще собирались специально под подобный сценарий, существуя в доме исключительно как страховочная линька для чужой, бездонной и алчной ненасытности. Настоящие ценности Чейза хранились совсем в других местах. В местах, куда не вёл ни один очевидный маршрут. И Энди, конечно, был замечательно в этом осведомлён. Именно поэтому сейчас он стоял перед Киллианом настолько спокойным. Без напряжения. Без желания проверять содержимое чемодана. Без страха потерять «долю». Потому что терять ему было практически нечего. Доли у апельсина. А это была кожура. Чемодан целиком и полностью был накормлен фальшивкой. Но Киллиан об этом даже не догадывался. И не догадается. Он продолжал стоять под дождём с тяжёлым чемоданом в руке и с почти детской, болезненно хрупкой верой в то, что этой ночью им с Билли наконец удалось слямзить у мира немного будущего. Но Энди делает ещё один шаг назад. Потом второй. Без прощальных жестов, без попытки изящно окраить сцену. Будто они не пережили вместе огонь, выстрел и ограбление, а просто случайно пересеклись после затянувшейся смены и поиграли в боулинг. На мгновение неоновый отсвет прачечной скользит по его лицу, цепляется за линию скул, за густые брови, за кровь Чейза на рукаве толстовки. — Вы свободны. Mister-hee. А потом Джаспер просто разворачивается и уходит в сторону долгой тени. Туда, где сухой переулок постепенно проглатывает его силуэт по кускам, как чёрное море заглатывает свои первые российские бомбы. И Киллиан остаётся один. Несколько секунд он продолжает смотреть вслед, будто ожидая подвоха в последнюю минуту на манер пограничного. Окрика. Выстрела. Щелчка затвора за спиной. Чего угодно. Но ничего не происходит. Только дождь снова начинает моросить чуть сильнее, оседая на воротнике накидки холодной пыльцой. Сиэтл дышит своей обычной заполночной астмой. И именно тогда Киллиан медленно запускает пятерню себе под одежду. Туда, куда Энди так и не заглянул. Пальцы нащупывают металл моментально. Невероятно красивое своей заурядностью и простотой оружие, невероятно обычное и оттого такое прекрасное. Прохладное и калёное одновременно. С небольшой лошадкой на железной рукояточной части. Реквизит, который все должны были считать утерянным ещё там, в ювелирке, после сцепления двух человекообразных собак, стекла и полёта. Но Киллиан сохранил его. Успел. Почти инстинктивно. Не из жадности даже. Из страха. Из той новой, уродливой формы предусмотрительности, которая рождается в человеке сразу после первого настоящего предательства. Или после первого настоящего доверия. Он всё это время держал револьвер при себе на случай, если Энди Джаспер всё-таки решит закончить ночь «канонично». Как человек своего мира. Без свидетелей. Без хвостов. Без лишней человеческой сентиментальности. Но Энди ушёл. Просто ушёл. Киллиан какое-то время смотрит на оружие в своей руке. Затем медленно прячет пистолет, дареный кубинцем, обратно за пазуху рядом с револьвером-сокамерником. Можно сказать, теперь можно объявлять коллекционерство. Теперь металл ощущается тяжелее. Не как защита даже. Как новая часть собственного тела. Одиннадцатый и двенадцатый пальцы, выпучившиеся из тазобедренного сустава. Нечто, что уже не получится вышить из себя никогда. Он подхватывает чемодан. Пальцы снова болезненно впиваются в ручку. И идёт дальше. Через неистовый Сиэтл, как пленник собственного чувства свободы, где люминесценция расползается по асфальту венами, будто сам город медленно истекает кровью. Мимо припёртых баров, автобусных остановок, лучеобразных фар и вентиляционных щелей, за которыми кто-то продолжал расцеловывать пятками беличье колесо. Затасканный остов человеческой микросистемы. Пока люди смывают жуков, стирают осквернённое сексом бельё, разбрасываются отгрызенными ногтями по монополии и тихонько трахаются, втайне от спящих детей, другие тащат через ночь колесной саквояжик с фальшивыми драгоценностями и двумя пистолетами под одеждой, искренне считая это началом раздолья. Но именно так Киллиан Ри ощущал это всё в данный момент. Весь этот джаз. Лётным. Впервые за такое странное в своей долговязости время. И где-то глубоко внутри него уже начинала открывать глаза драма, в которую он вошёл так тихо и незаметно, что даже не услышал, как мышиный хвост его горького и трагического тотема уже прищемило.***
10.10.2005 – около 19:00
Квартира Веры Торрес снова начинает извиваться змеёй, проглотившей кокос. Настораживающей логистикой анонсирующегося дебакля. Так оживает вокзал за десять минут до эвакуации. Или муравейник после первого удара поленом. Внешне всё ещё казалось стоическим, но внутри маршруты начинали разбег. Телефон исчезает в кармане Беверли Росселлини почти механически. Она больше не выглядит ошарашенной; только собранной до опасной степени. Келли поднимается от пианино почти сразу вслед за ней. — Я подвезу. — Нет. Слишком быстро. Доусон щурится. — Бев. — Нет. Она уже застёгивает куртку, пролетая мимо него и брата к выходу. В движениях появляется та жёсткая полицейская скорость, которая всегда раздражала Цезари ещё лет с пятнадцати. Будто Беверли всю жизнь существовала в режиме внутреннего сигнала тревоги и просто ждала повода нажать кнопку окончательно. Доусон подходит ближе. — Ты сейчас выглядишь так, будто сама хочешь кого-то ликвидировать. — Жди меня. На секунду между ними возникает то очень человеческое напряжение, которое не имеет никакого отношения ни к криминалу, ни к оружию. Только к страху. Чистому. Домашнему. Почти супружескому. Вера в этот момент даже перестаёт ходить по квартире, лакая пальцами пепел в рыбке, будто интуитивно осознавая, что чужую близость иногда лучше не тревожить даже дыханием. Устало: — Приляг. Дью капитулирует перед ней, как капитулировал бы всегда. Потому что Беверли Росселлини, в отличие от распоряжений, почти никогда не даёт дилемм. Особенно тем, кого она считает семьёй. Несколько секунд они просто смотрят друг на друга. Потом Беверли делает короткий шаг вперёд и быстро касается лбом его виска. — Всё хорошо. — ложь. — Я люблю тебя. Доусон закрывает глаза буквально на секунду. А потом медленно кивает, будто подписывает документ, который заранее ненавидит. В соседней комнате батарея продолжает металлически постукивать за спиной связанного Билли Валентайна. Весь мир почему-то продолжал состоять из этих крошечных звуков даже тогда, когда чья-то жизнь уже начинала заваливаться на бок, облепленный канцелярскими кнопками. Мишель к этому моменту давно стоит у двери в шубе. Неподвижная. Готовая. Как контрактный выстрел. — Мне жаль. Чейз молча застёгивает серьёзность, заправляя рубашку, пахнущую утюгом, и отлипает от окна. — Что-то подсказывает мне, торт будет объёмным. — шаг к Пауарман, — А я человек галантный. Он говорит это Мишель так, будто разговор между ними заключался в акте на двоих в спектакле жанра нуар. Мишель вскидывает подбородок, ощущая пригвождённый к нёбу язык. Никаких обсуждений. Никаких лишних вопросов. Ситуация уже вышла из стабильности, а значит Энди Джаспер снова становится переменной, за которой нельзя опаздывать. Чейз проходит мимо Веры. Останавливается буквально на секунду. Медленно, с акцентом на согласные: — Будь готова. И выходит из квартиры первым, вынимая ключи от графитовой Mercedes-Benz S-Class W220 из кармана американской немки. Вера медленно поднимает на него взгляд поверх дыма, но ничего не спрашивает. Возможно, потому что знает Чейза слишком давно. Возможно, потому что знает Чейза слишком мало. Возможно, потому что в её возрасте люди начинают понимать главное: самые страшные фразы всегда состоят максимум из двух слов. Через минуту квартира пустеет сразу в нескольких направлениях. Беверли уходит вниз к мотоциклу и холодному ночному воздуху участка; Вера − дома; Чейз и Мишель исчезают в сторону потенциального мальчика-кубинца с темпераментом бойцовского пса, а тёмный и тонкий капитанский спутник остаётся в квартире рядом с двумя полярными концами пищевой цепи в виде странной возрастной зэчки и мальчика-ювелира; эскалирующим ощущением, что ночь ещё даже не начиналась.***
За 18 часов до этого: 10.10.2005 — около 00:40
После пережитого тело перестаёт отличать свободу от сотрясения. Киллиан вальсирует на манер терминального пилигрима уже практически вечность. Сначала через знакомые переулки, потом через незнакомые, потом вообще через какие-то пространства, будто собранные городом на скорую руку из лестниц и луж. Сиэтл постепенно редеет; стеклянные витрины уступают место складам, техническим заборам, полумёртвым парковкам и длинным промышленным кишкам у воды. Воздух становится холоднее. Солонее. Дождь наконец выдыхается окончательно, оставляя после себя только липкую сырость на коже, будто город весь вечер держал людей во рту и теперь лениво выплюнул обратно. Адреналин уходит медленно. Не красиво. Не кинематографично. Просто организм начинает забирать долг. В руках появляется дрожь. Плечи наливаются свинцом. Мышцы будто вычерпывают сами себя изнутри чайными ложками. Чемодан в ладони уже не ощущается трофеем; скорее продолжением пытки. Даже два пистолета под одеждой теперь давят не как власть, а как лишние кости. Но Киллиан всё равно продолжает идти. Потому что останавливаться страшнее. Где-то впереди начинает проступать Alki Beach. Не туристическая часть с открыток, а её более честная родственница: технические причалы, старые ангары, бетонные платформы, лодочные остовы, в которых пахло мазутом, морем и чьими-то давно проигранными жизнями. Здесь уже почти не было людей. Только редкие фонари с больной желтизной, шум воды под пирсами и далёкий металлический рёв контейнеровозов, приходящий из темноты так, будто океан ворочался во сне. Киллиан перелезает через невысокую цепь у одного из ангаров скорее автоматически, чем осознанно. Просто потому что ноги приводят его туда, где можно ненадолго исчезнуть. Внутри оказывается полутёмное пространство с вытащенными на бетон лодками. Некоторые были накрыты брезентом, некоторые стояли открытыми, с грязной дождевой водой на дне. Всё вокруг выглядело так, будто человечество когда-то пришло сюда работать и забыло вернуться. Он медленно проходит между катерами, волоча чемодан за собой уже почти без силы. Где-то капает вода. Где-то поскрипывает металл. Один из катеров у дальней стены оказывается полуоткрытым, старым, с выцветшей синей полосой вдоль борта и потрескавшимся сиденьем внутри. Брезент прикрывает его только наполовину. Почему-то этого оказывается достаточно. Киллиан забирается внутрь вместе с чемоданом. Осторожно. Будто боится спугнуть собственное временное существование. Ставит саквояж рядом с ногами. Несколько секунд просто сидит, согнувшись, слушая гавань вокруг. Затем достаёт сначала один пистолет. Потом второй. Револьвер с лошадкой задерживается в ладони чуть дольше остальных мыслей. Он кладёт оба ствола рядом с собой и наконец позволяет спине коснуться старого сиденья. В катере пахнет мокрой древесиной, солью, бензином, рыбой, ржавчиной и брезентом, который слишком долго прожил рядом с водой. Запах настолько плотный, будто его можно было жевать. Где-то снаружи тихо ударяется волна. Потом ещё одна. Киллиан опускает взгляд на чемодан. На секунду ему вдруг становится почти смешно. Билли бы сейчас наверняка начал нервничать из-за влажности воздуха и возможного ущерба для камней. Начал бы что-то быстро говорить своими ювелирными интонациями, поправляя вафельный локон и раздражаясь на сам факт существования соли рядом с драгоценностями. И от этой мысли внутри Киллиана впервые за очень долгое время возникает не боль. Что-то ближе к теплу. Очень маленькому. Почти детскому. Они справились. Эта мысль оказывается последней связной конструкцией, которую организм успевает обработать перед капитуляцией. Киллиан не засыпает «осознанно». Просто в какой-то момент тело отключает его быстрее, чем сознание успевает закончить очередную тревожную мысль. Голова съезжает чуть набок. Ладонь продолжает лежать на чемодане почти инстинктивно, будто даже во сне он боится потерять своё новое будущее. Гавань продолжает жить вокруг него медленной морской бессонницей. А Киллиан Ри проваливается в сон так глубоко, будто организм решил умереть на несколько часов исключительно из экономии ресурсов.10.10.2005 — около 16:10
Свет под брезентом теперь выглядит грязным. Не солнечным даже, а просто менее серым вариантом серого. Он медленно просачивается внутрь катера через влажные складки ткани, падая на лицо Киллиана тусклыми пятнами. Где-то неподалёку кричит чайка. Потом ещё одна. Снаружи слышится далёкий рокот двигателя. Киллиан открывает глаза не сразу. И первое, что он ощущает, − абсолютное отсутствие страха. Никто не ломится внутрь. Никто не наставляет на него оружие. Просто мир. Просто день. Просто его собственное дыхание среди запаха моря и старого дерева. Он медленно моргает, ещё не до конца понимая, где находится. Затем взгляд падает на чемодан у ног. На два пистолета рядом. На синюю облупившуюся полоску катера. И впервые за очень долгое время мир кажется Киллиану Ри не чужим. А своим.16:40
Сиэтл никогда особенно не любил солнце. Даже в хорошие дни город выглядел так, будто собирался либо заплакать, либо закурить. Воздух над морем стоял сырой, сизый, с привкусом соли на языке. Вода за пирсами двигалась тяжело и лениво, как большое уставшее животное. Где-то вдалеке кричали дети. Где-то кто-то тащил холодильник в пикап. Мир продолжал заниматься своим мелким бытом, совершенно не подозревая, что среди него сейчас ходит человек с двумя пистолетами и чемоданом фальшивого богатства. Нефальшиво (?) освобождённый от статуса эмигранта без должной субъектности в кишечнике всего этого странного экшна − а теперь и от лодки − Киллиан Ри покидает ангар собранно, санкционируя дневной свет теперь как естественный аккумулятор своего с этих пор звёздного персонажа. Накидка всё ещё пахнет ночью, бензином и мокрой древесиной. Волосы слегка прилипли ко лбу после сна. В пальцах до сих пор сидела ломота от ручки чемодана, но уже не такая мучительная. Скорее приятная. Почти трудовая. Будто он действительно что-то заработал. На углу возле дороги оказывается маленький киоск с кофе и сигаретами. Полустёртая вывеска, пластиковое окно, усталый мексиканец внутри. Киллиан покупает чёрный кофе и пачку сигарет почти машинально, расплачиваясь частью мелочи, которую Энди позволил забрать отдельно от «драгоценностей». Бумажный стакан обжигает ладонь. И почему-то это тоже кажется правильным. Он стоит у набережной ещё минут десять. Курит. Пьёт кофе. Смотрит на людей. На велосипедиста с жёлтым рюкзаком. На женщину, выгуливающую двух одинаково нервных такс. На оранжевые жилеты рабочих. На пару студентов, спорящих о чём-то настолько неважном, что Киллиану почти хочется улыбнуться. Раньше все эти люди ощущались как отдельный биологический вид. Нормальные. Те, кому можно иметь документы, планы на Рождество и любимые кружки дома. А он был чем-то темпоральным. Промежуточным. Человеком без гражданства даже внутри собственной жизни. Но сейчас что-то переключалось. Не снаружи. Внутри. Он вдруг думает о Билли не как о спасательном круге. Не как о единственном человеке, рядом с которым можно было не расслоиться. А как о ком-то своём. Эта мысль оказывается неожиданно громогласной. Киллиан затягивается сигаретой и медленно выдыхает дым в сторону воды. Потом поправляет ремень чемодана в руке и начинает идти дальше вдоль улицы. Именно тогда он замечает машину. Тёмная Audi A8 стоит чуть дальше у тротуара. Довольно дорогая. Но давно не из душа, с тонким слоем городской грязи на дверцах и разводами старого дождя на капоте. Будто её владелец слишком занят собственной жизнью, чтобы замечать такие вещи. Водительское окно было слегка опущено. Киллиан проходит мимо сначала даже без мысли. А потом замечает ключи. Они всё ещё торчат под рулём. Он останавливается. Смотрит по сторонам. Никого. Только шум дороги. Далёкая сирена. Пара чаек над водной гладью. И в этот момент внутри него происходит не моральная борьба даже. Скорее короткое, почти будничное осознание. Я могу. Вот и всё. Вне пафоса. Без внутреннего монолога про преступление и падение. Просто внезапное понимание, что правила больше не выглядят монолитными. Что мир не является закрытым клубом для других людей. Что чужая система тоже может быть вскрыта, если достаточно долго прожить вне неё. Киллиан медленно открывает дверь и садится внутрь. Салон пахнет дорогой кожей, сигаретным дымом и каким-то очень дорогим мужским одеколоном с древесной горечью. На пассажирском сиденье валялись бумаги, папка с тиснением и магнитный пропуск на парковку. Киллиан почти не смотрит на них. Сейчас это всё ощущалось просто декорацией. Он осторожно забрасывает чемодан назад. Закрывает дверь. Несколько секунд сидит неподвижно, положив ладони на руль. А потом Киллиан Ри заводит двигатель. И мотор оживает, мурча. Почти лениво. Радио включается автоматически вместе с зажиганием, сначала выплёвывая шум помех, а затем ухватываясь за хвост воздушного змея какого-то джаза. Старый саксофон медленно растекается по салону вместе с шорохом виниловой записи и далёким женским голосом. Не музыка победы. Музыка города, который слишком долго жил ночью. Киллиан медленно трогается с места. И в этот момент он действительно ощущает себя свободным. Не потерянным мальчиком из фотороботов. Не призраком, каким наименовал его мальчик-кубинец. Не вазой ювелира Билли Валентайна. А чем-то автономным. Кем-то настоящим. Кем-то, кто сам выбрал направление вектора. И хуже всего было то, насколько прекрасным смаковалось это ощущение. Сиэтл медленно проплывает мимо окон, как чужой сон, который почему-то наконец согласился принять Киллиана внутрь себя. Audi идёт мягко, почти бесшумно. Дворники лениво размазывают по лобовому стеклу остатки мороси, превращая город в акварель из неона, бетона и красных сигналов. Джаз продолжает течь по салону вязким табачным дымом; саксофон где-то внутри радиопомех плачет так, будто знает о людях что-то унизительное, но давно перестал осуждать. Киллиан ведёт машину осторожно, без резких движений. Не потому что боится. Наоборот. Потому что впервые за долгое время ему некуда бежать. Это ощущение оказывается почти наркотическим. Он едет через улицы так, будто всю жизнь должен был оказаться именно здесь: в дорогой машине, с оружием под одеждой, с награбленным за спиной, с человеком, к которому всегда можно возвращаться. И пусть сам «возврат» пока существовал только в его голове, организм уже успел поверить. Билли ждал где-то впереди, как финальная точка длинной, грязной, бессмысленной дороги. Не спасение даже. Дом. Страшное слово для человека, который большую часть жизни существовал как плохо приклеенные консульские обои. Киллиан опускает окно пониже. В салон сразу вползает влажный холод улицы, запах бензина и моря. Где-то на перекрёстке смеются подростки. Мистер в жёлтом дождевике ругается на кого-то через дорогу. Автобус тяжело выпускает воздух из тормозов. Мир живёт. Настоящий, шумный, нелепый человеческий мир. Впервые Киллиан не чувствует себя выброшенным из него за скобки. Он даже почти улыбается в какой-то момент. Совсем немного. Так, будто мышцы лица забыли правильную механику этого действия. Радио шуршит. Контрабас лениво переваливается под саксофоном. За окном медленно ползёт послеобеденный просторный город: автомастерские, рыбные лавки, вывески баров, мокрые витрины, редкие пальмы в кадках у ресторанов, бездомные под навесами, вода на зданиях, вода между зданиями. Город казался не декорацией, а огромным старым организмом, внутри которого Киллиан наконец нашёл себе маленький прибой между рёбрами. И именно поэтому проблесковый свет он замечает не сразу. Сначала это просто красно-синий небольшой танец в зеркале заднего вида. Размытый дождевой полосой. Киллиан почти автоматически скользит по нему взглядом и возвращается обратно к дороге. Не за мной. Обычная мысль. Спокойная и логичная. Но через несколько минут сирена не исчезает. Наоборот. Становится ближе. Киллиан слегка хмурится и снова смотрит в зеркало. Полицейская машина всё ещё висит позади. Дистанция сокращается. Красно-синие вспышки теперь ритмично режут салон по лицу, по рулю, по лобовому стеклу. Джаз продолжает играть как ни в чём не бывало. Сердце делает один тяжёлый удар. Потом второй. Audi проезжает перекрёсток. Полицейская машина − уподобляется. И вот тогда холод наконец добирается до позвоночника. Не страх пока даже. Инстинкт. Древний, животный. Тот самый, который заставляет зверя в лесу замереть ещё до того, как он услышит выстрел. Киллиан сильнее сжимает руль. В зеркале снова вспыхивают мигалки. А затем мелко: — Водитель чёрной ауди, немедленно прижмитесь к правому краю. Джаз всё ещё продолжает играть, и в этот момент Киллиан Ри вдруг очень отчётливо понимает одну простецкую вещь: ближе к пяти часам вечерам десятого октября свобода внезапно заканчивается быстрее, чем он успел к ней прильнуть.***
— Повторяю, водитель чёрной ауди, немедленно прижмитесь к правому краю. Голос из полицейского динамика звучит почти буднично. Даже устало. Будто речь идёт о неправильно припаркованной машине, а не о человеке, у которого под одеждой два пистолета, на заднем сиденье чемодан с драгоценностями (почти), а внутри организма − только-только научившаяся выговаривать букву «р» свобода. Киллиан чувствует, как кровь резко меняет температуру. Сирена продолжает резать улицу позади. Красно-синие вспышки дробятся по мокрому стеклу. Джаз из радио всё ещё течёт по салону, но теперь уже как музыка в операционной за секунду до дефибриллятора. Не за мной − мысль выстреливает в последний раз, теперь уже − себе в голову. Пальцы сильнее впиваются в руль. Audi ещё несколько секунд едет ровно. Слишком ровно. Организм Киллиана будто пытается одновременно проснуться и убежать из тела. В зеркале заднего вида полицейская машина уже почти висит на хвосте. И именно в этот момент происходит то, что всегда происходит с людьми, никогда раньше не убегавшими не от себя. Они не принимают решение. Они просто дёргаются на манер вымоченного во льду рака, брошенного в кипяток. Audi резко уходит в сторону, почти без предупреждения, перескакивая через разметку. Воздух из открытого окна ощущается на лице влажной салфеткой. Где-то справа визжат тормоза. Кто-то сигналит. Киллиан выворачивает руль так резко, будто пытается физически стряхнуть с себя внимание целого города. Машину заносит на мокром асфальте, но тяжёлый корпус всё-таки цепляется обратно за дорогу. Полицейская сирена сзади мгновенно меняет тональность. Сиэтл фрагментарно распадается на клочки. Красный свет. Мокрые витрины. Фары. Переулок. Мусорные контейнеры. Неон. Чья-то ночная фигура с пакетом еды. Гудок. Поворот. Audi влетает в узкую улицу между зданиями, едва не цепляя припаркованный рядом фургон. Через секунду боком сносит металлическую мусорку; та с оглушительным грохотом катится по асфальту, рассыпая мокрые боксы, банки и фиолетовые пакеты какого-то сиэтльца-хиппи (иначе кто бы ещё использовал такой оттенок как саван для гнили и использованных презервативов), словно внутренности дешёвого механического зверя. Джаз продолжает играть. Саксофон теперь звучит уже практически издевательски. Киллиан дышит быстро; сердце вытанцовывает чечётку, а руки без коньков начинают скользить по рулю. Всё тело работает отдельно от сознания. Он больше не едет к Билли. Не едет вообще никуда. Только прочь. Полицейская тачка всё ещё где-то рядом на манер болотного отражения. Система оказывается гораздо длиннее улиц. Система оказывается гораздо длиннее свободы. Audi вылетает ещё за один угол и почти врезается носом в цепочку тесных сервисных переулков у чайна-тауна. Здесь улица уже вырисовывается иной: алые вывески, прижатый пеплом кирпич, тяжёлые запахи масла, рыбы и жареного чеснока. Над головой дрожат китайские иероглифы в неоне. Где-то гремят металлические кастрюли. Из вентиляции валит пар. Машина слишком заметная. Слишком чужая. Киллиан резко тормозит возле какого-то тёмного технического прохода. Audi дёргается и глохнет почти обиженно. Сирены уже слышны совсем близко. Киллиан выхватывает обваренный в безысходности чемодан с заднего сиденья с такой быстроходностью, будто бы в чемодане был сложен ювелир Билли Валентайн. Тот больно бьёт его по колену своей неподъёмной реальностью. Дверь распахивается. Холодный воздух улицы моментально впечатывается в лицо чернилами. Где-то за углом уже слышны полицейские голоса. Киллиан Ри летит. Не красиво и не по тактам фокально-сосредоточенного лица. Хотя так мечталось. Почти спотыкаясь на мокром асфальте, с тяжёлым саквояжем в руке и экзальтированным недругом-сердцем, которое, кажется, пытается выброситься из рёбер раньше чувства бескарности. Переулок впереди оказывается тупиковым, но слева обнаруживается чёрный сервисный вход. Железная дверь полуоткрыта; изнутри валят жар, свет и запах кипящего масла. Киллиан даже не думает. Просто влетает внутрь на манер поставщика с последним заказом в списке, и мир мгновенно сбрасывает свою шерсть целиком. Кантонская кухня орёт на него каждым органом сразу. Пар. Пламя. Металл. Вода. Чужой язык. Белый кафель. Красные пластиковые тазики. Подвешенные за стеклом утки. Шипение воков. Люди в заляпанных фартуках. Горы зелёного лука. Скользкий пол. Кто-то вскрикивает, когда Киллиан буквально прошивает пространство кухни своим телом. Один из поваров роняет половник. Женщина у раковины матерится на странном китайском диалекте. Чемодан цепляет угол металлического стола. Летят тарелки. Летит Киллиан Ри. Пытается свернуть между разделочными поверхностями, но плечом случайно врезается в стеклянный аквариум у стены. Раздаётся оглушительный треск. Стекло взрывается наружу. Вода хлещет на пол вместе с лобстерами, которые начинают беспомощно дёргаться среди осколков и кухонной грязи на манер таких же не принадлежащих не своей среде, будто сам океан решил поучаствовать в его унижении. И где-то совсем рядом уже хлопает дверь позади. Соевый соус. Имбирь. Рыба. Горячий металл. Пот. Вспотел даже лобстер − так это ощущалось. Повар в белой майке оборачивается от плиты так быстро, будто ожидал увидеть пожар, а не долговязого мокрого парня с безумным взглядом и саквояжем в руке. Но останавливаться нельзя. Некуда останавливаться. Организм теперь вообще работает отдельно от мыслей. Адреналин берёт управление на себя как угонщик. Лёгкие горят. Сердце лупит чечётку куда-то в горло. Чемодан становится чудовищно тяжёлым, будто внутри лежат не поддельные украшения, а весь вес его остроконечных решений за последние сутки. Киллиан проскакивает мимо огромных кастрюль, мимо женщины с контейнером зелени, мимо повара, который инстинктивно отшатывается с ножом в руке. Кто-то пытается остановить его ему вслед. Кто-то требует вызвать полицию так, словно полиция не дышит ему уже в затылок. Впереди появляется проход в зал ресторана, и Киллиан почти автоматически несётся именно туда, слишком поздно понимая, насколько это плохая идея. Потому что зал был по-ночному живой. Люди за столами. Рдяные бумажные фонари под потолком. Телевизор в углу. Старик с супом, с песком в песочных часах в чуть меньшем количестве, чем от грибов в настоянном дне его бульона оттенка выцветшего паркета. Двое студентов с бутылками пива. Ребёнок, неуклюже держащий палочки обеими руками, и теперь удерживающий только Киллиана двумя сконцентрированными глазами. И посреди всего этого он, влетающий внутрь так, будто по ошибке мигрировал из совершенно другого жанра. Несколько человек вскрикивают одновременно. Официантка шарахается в сторону. Стул падает набок. Киллиан резко меняет траекторию между столами, пытаясь проскочить к выходу в переулок, но чемодан снова цепляет какую-то металлическую подставку, и следующий звук получается почти абсурдным в своей бесшабашности. Киллиан добирается до дверей и буквально вываливается наружу калёным прутом вместе с жареным воздухом и остатками ресторанного шума. Полсекунды кажется, будто он всё-таки успел. Будто сейчас будет ещё один поворот, ещё один двор, ещё одна случайная дверь, через которую можно протиснуться обратно в свободу. Но переулок уже закрыт. Перед ним, как после марафона (а он и был), стоят двое полицейских. Коренастый белый офицер с квадратной челюстью держит пистолет обеими руками так напряжённо, будто боится моргнуть. Рядом − тяжелоатлетический афроамериканский коп с военной выправкой перекрывает проход почти неподвижно и спокойно. Не человек даже, а часть системы как таковой, которая наконец догнала беглеца. Киллиан тормозит. Чемодан ударяется о ногу. Инстинкт заставляет его дёрнуться назад, но поздно: из дверей ресторана уже выбегают два близнеца первой паре, сопровождающих Киллиана весь побег. Третий мужчина и теперь женщина, завершающая тетралогию. Ничего кроме патронов и адреналина. — Прекратить сопротивление! Четыре ствола. Четыре направления. И ни одного выхода. Конечно, можно было нырнуть в асфальт на манер какого-то странного сайфайского страуса, или же выстрелить корпусом своего жалкого существа (которому некому, и всё-таки уже так − кому) в небо, но Киллиан Ри был не в прозе, вытканной своими обгоревшими в одиночном безумии пальцами. В этот момент всё становилось реальным. В каком-то смысле, сам Киллиан уже успел позабыть, что обозначает такое тяжеловесное прилагательное. Дыхание грузное, но без глубины. Не преступник. Не гангстер. Не призрак. Сдохшее при родах новообразование, глотнувшее слишком много инородного мира за один вдох.***
Приблизительно через два часа.
Мотоцикл Беверли Росселлини влетает на парковку участка слишком устремлённо для человека, который ещё надеется на хорошие новости. Переднее колесо скользит по влажной разметке, двигатель хрипло рычит в последний раз, прежде чем заткнуться, и сама парковка на секунду кажется ей декорацией не касающейся её жизни. Несколько патрульных машин стоят с распахнутыми дверями. Мигалки продолжают вращаться, окрашивая мокрый асфальт в пульсирующий сине-красный невроз. Где-то у входа курит медик. Чуть дальше санитар с усталым лицом захлопывает задние двери скорой. Беверли даже не снимает шлем нормально. Просто сдёргивает его на ходу и почти бросает на сиденье мотоцикла. Волосы тут же липнут к вискам от влажного воздуха. Она быстро поднимается по ступеням ко входу, и чем ближе оказывается к дверям участка, тем отчётливее чувствует этот запах. Антисептик. Кровь. Порох. Участки, омытые святой водой мятежей, всегда пахнут одинаково. Внутри слишком шумно и слишком тихо одновременно. Рации трещат. Кто-то быстро говорит по телефону. Коренастый белый офицер с квадратным лицом держит окровавленное полотенце у предплечья и смотрит в пол сконцентрированно. На полу у стойки регистрации разбросаны бумаги. Стаканчик с кофе перевёрнут набок. Коричневая лужа уже доползла до чьего-то ботинка. Беверли шагает почти механически. Её шаги становятся быстрее сами собой, будто тело уже знает маршрут раньше сознания. И именно тогда она замечает носилки у дальней стены. Не тело пока. Только контур под сероватой тканью и несколько газет, небрежно брошенных поверх, словно кто-то пытался прикрыть смерть хоть чем-нибудь бумажным. Рядом стоят двое медиков. Один из них устало снимает перчатки. Второй что-то записывает. Чуть поодаль Фабиан разговаривает с каким-то офицером. Его массивная фигура выглядит почти неподвижной на фоне общего хаоса. Только челюсть работает медленно и зло, будто он пережёвывает не слова, а гвозди. Рукав формы испачкан кровью. Не своей. Возле стены сидит Бенджи Мортон. Живой, целый, но с таким лицом, будто ему только что насильно продемонстрировали собственное будущее. Галстук перекошен. Голубые глаза воспалены. Огромные ладони сжаты между коленями. Он поднимает взгляд на Беверли и в эту секунду становится ясно всё ещё до слов. Мир внутри неё не рушится эффектно. Никаких внутренних взрывов, никакой красивой кинематографической катастрофы. Просто что-то очень старое и очень человеческое тихо оседает вниз, как здание с подрезанными опорами. Беверли подходит к носилкам медленно. Настолько медленно, будто у скорости тоже существует достоинство. На секунду останавливается рядом. Медик начинает что-то говорить, но она едва заметно качает головой, и тот замолкает. Пальцы Беверли осторожно касаются влажного края ткани. Меган Ривер лежит слишком неподвижно для своих двадцати одного. И это оказывается самым жутким. Не кровь и не сама смерть. Отсутствие движения в человеке, который ещё вчера нервно смеялся над чужими шутками у кофемашины, слишком быстро печатал рапорты и всё время поправлял волосы за ухо во время разговоров. Слишком живая для такого финала. Зелёная. Но зелёным теперь было только лицо, выглядящее почти спокойным. Будто организм просто решил отъехать загород и не вернулся. Беверли чувствует, как в груди что-то начинает беззвучно дегенерировать. Холодно, медленно. Она опускает взгляд и несколько секунд просто стоит рядом с Меган, не двигаясь вообще. А потом неожиданно для самой себя проводит большим пальцем по краю окровавленного рукава девушки так бережно, будто поправляет жакет младшей сестре перед школой. Слёзы объявляются не сразу. Не театрально и не истерично. Просто зрение внезапно начинает плыть. Одна капля срывается вниз раньше, чем Беверли успевает вернуть себе контроль. Потом ещё одна. Она быстро отворачивается, упираясь ладонью в переносицу. Дышит через нос. Жёстко. Рвано. И хуже всего было то, что Меган действительно нравилась ей. Не как сотрудник даже. Как напоминание, что в этой профессии ещё оставались люди, не до конца вылитые в бетон. Девочка с «нормальными реакциями». С нормальной эмпатией. С ещё не убитой способностью удивляться. Полицейская система обычно жрала таких быстрее остальных. Как выяснилось, буквально. Где-то позади тяжело открывается дверь участка, впуская внутрь новый поток холодного воздуха и радиошума. Но Беверли всё ещё стоит рядом с телом Меган Ривер, будто пытаясь запомнить последние секунды существования чего-то мирного в собственной жизни. Потому что дальше − а она уже чувствует это своим хребтом − нормального не останется вообще ничего. Джерри. Лейтенант Джеральд Картер. Обнаруживается не сразу; изначально − самим хребтом. Сначала Беверли просто чувствует его присутствие где-то в глубине участка, как чувствуют запах оружейного масла ещё до того, как видят оружие. Поворачивается; он стоит чуть дальше по коридору возле стеклянной перегородки, тут же организовывая разговор с двумя офицерами, и на фоне общей истерической суеты выглядит почти пугающе неподвижным. Мужчина представал высоким, как дуб. Очень высоким даже для полицейского департамента. Он был какой-то безводный, костистый, с прямой военной осанкой человека, которого жизнь слишком долго учила стоять смирно перед чужим экскрементом. Лицо вытянутое, с тяжёлой челюстью и ранней проседью на висках. Не красивый, но из тех мужчин, рядом с которыми остальные автоматически начинают говорить тише. Картер носит форму так, будто она вросла ему под кожу ещё в юности. В нём было что-то от старых армейских фотографий времён Бури в пустыне: дисциплина, недосып и ощущение человека, давно переставшего романтизировать насилие, но научившегося жить внутри него функционально. Даже голос у него был не полицейский, а какой-то командный. Сухой. Ровный. Без попыток успокаивать. Родовое имя − Херардо Картеро Гарсия. Капитана Росселлини подмечает сразу на манер молотоголовой акулы, молниеносно фильтрующей весь океанский мусор вокруг единственный капли крови. Джерри коротко кивает одному из офицеров и подходит ближе. — Вечер. Без «добрый» − манера существа, захоронившего доброту со смертью первой бабушки. Беверли молчит. Только смотрит на него так, будто слова сейчас могли физически треснуть у неё во рту. Джерри стремительно оглядывается по сторонам, убеждаясь, что рядом нет лишних ушей. В участке всё ещё шумно: где-то переговариваются диспетчеры, кто-то орёт в рацию, медики катят оборудование по плитке. Но вокруг них будто образуется маленький вакуум. Беверли задаёт вопрос мелко: — Кто?***
Киллиан Ри стоит посреди переулка так неподвижно, будто организм внезапно решил окаменеть раньше смерти. Чемодан оттягивает руку вниз своей неподъёмной важностью. Не добыча и не деньги даже. Больше как компенсация, оплата, узколобый психологический акт, который не был бы оценён Лоренсом Траубергом. Единственное материальное доказательство того, что весь этот кошмар размером в двадцать четыре часа − с Энди, Чейзом, кровью, лестницами, окнами, пистолетами и ювелиром − существовал не зря. Что всё это было не просто ещё одним унижением, пережёванным системой и выплюнутым в его безымянность. Внутри саквояжа лежала его новая жизнь. По крайней мере, Киллиан Ри верил именно в это с почти религиозным отчаянием. — Оружие на землю! Голоса копов звучат уже не словами, а ударами металла по внутренней стороне черепа. Слух начинает дробиться. Пот течёт по спине холодными ручьями каньона Глен. Пальцы скользят по рукояткам двух пистолетов − того, с которого вся эта история обрела зачин, и того, с которого в этот самый момент обретает конец. Взгляд цепляется за фрагменты: мокрый кирпич, всё такие же красно-синие вспышки; женское лицо офицера справа; напряжённую квадратную челюсть офицера слева. Чемодан бьётся о ногу каждый раз, когда сердце делает очередную паническую хореографию. Один из полицейских начинает медленно подходить ближе. Остальные держат дистанцию. Киллиан тяжело сглатывает и начинает сгибаться, будто действительно собирается опустить оружие на мокрый асфальт. Движение выходит каким-то пенным, неуверенным, почти жалким. На одну короткую секунду всё действительно выглядит так, словно сейчас этот кошмар закончится пальцами за спиной.***
— Поступил вызов по угону автомобиля. Где-то пару часов назад, — ровно. — Сеньор Хейл. — по привычке, — Подрядчик тот. Большие денежки, большие связоньки. Большое желание немедленно трахнуть департамент звонками сверху. — Джерри смеётся, и смех его становится самой чужеродной оказией во всём помещении. — Машинку засекли наши. Довольно быстренько, кстати. Давно у нас такого не было, в общем. Беверли слушает неподвижно. Только пальцы медленно сжимаются на ремне куртки. — В общем, погоня. Наши загнали его в одном из переулков у ресторанов. Завязалась перестрелка. Какая-то гнида. Предположительно восточноевропейская. Без документов. Был вооружённый и нестабильный. При нём были два ствола. Насколько понятно сейчас, пытался стыбзить чемодан Хейла. Камушки всякие. Джерри внимательно смотрит на Беверли. А потом мелко: — Ривер сдохла за камушки. Мне жаль, Беверли.***
...словно сейчас этот кошмар закончится пальцами за спиной. Но потом организм начинает крошиться быстрее мысли. Киллиан резко дёргается обратно вверх вместе с двумя руками сразу. Стильный пистолет Энди Джаспера. И револьвер. Невероятно красивое своей заурядностью и простотой оружие, невероятно обычное и оттого такое прекрасное. Прохладное и калёное одновременно. С небольшой лошадкой на железной рукояточной части. Слоу моушн. Два уродливых выстрела в стороны.***
Беверли Росселлини даже не пережёвывает такую профессиональную лейтенантскую циничность; сглатывает податливо. Медик уносит окровавленные перчатки в контейнер. Мир не останавливается даже возле смерти, и именно это всегда казалось Беверли самой оскорбительной частью профессии. Она медленно опускает взгляд в волосы, разбросанные на полу параллельно голове малолетнего трупа. На несколько секунд становится так тихо, будто весь участок задерживает дыхание вместе с ней. А потом пауза, предшествующая только двум концовкам из двух. Джеральд Картер гладит внутреннюю стенку щеки языком. Устало смотрит куда-то вверх. А потом мелко: — Террориста ликвидировали на месте. Дождевые черви выбираются на поверхность, потому что под землёй становится невозможно дышать, и почти сразу оказываются раздавленными. Иногда проблема не в том, что ты вышел наружу, а в том, что мир наверху не предусматривал твоего существования в своей тугой эстетической плоскости.КОНЕЦ ПЕРВОЙ ЧАСТИ