ID работы: 10953421

Ва-банк

Гет
NC-17
В процессе
613
автор
Размер:
планируется Макси, написано 683 страницы, 23 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
613 Нравится 666 Отзывы 163 В сборник Скачать

Глава XVII, или "Когда более же всего имейте усердную любовь друг ко другу, потому что любовь покрывает множество грехов"

Настройки текста
— Убирайся нахуй из моего дома! — грохот разбитых тарелок, звонкие пощечины, перевернутый кухонный стол, и Розария вжимает малиновую голову в острые плечи, прикладывает ладошки к красным ушам и плачет тихо-тихо, шепча молитвы, и так, чтобы мать и отец, не дай Бог, не услышали ее сопливых всхлипов. — С-совсем охуела, шлюха… — мать заносит сухую мозолистую ладонь по новой, плачет и воет, как волчица, только вот ее мать не волчица, а дворняга, налакавшаяся кислого вина и сбрендившая от пьянства и измен отца. — Щас я те руку сломаю, ты, сука… — Кобель! — Розария высовывает слезливые глаза из-за дивана и сжимает тонкие губы до кривой белесой ниточки, отец шатается, едва стоит, от него воняет, потом, алкоголем, порохом из шахт и дешевыми приторными духами. — Опять нажрался! — удар сырой тряпкой, — опять по бабам, — еще, — сколько раз, сука, — еще, — сколько раз! — еще, — у тебя жена! — мать ее замечает, и Розария юрко ныряет в свое укрытие обратно, зубами впиваясь в сжатый кулачок, трясясь, — дочь! Ты хоть помнишь, что у тебя есть дочь, алкаш ебаный?! Где деньги, сукин ты сын?! Деньги где?! — Ты мою мать не трожь, шалава, — перекрученная тряпка свистит, отец сжимает запястье матери и ударяет ее в бок. — Завали ебало, сука старая, — мать воет, скулит, кричит «о, Господи, за что мне все это!», а Розария хочет спросить «а ЕЙ за что?». — У-убью нахуй. Розария не плачет, когда некто, представившиеся «коллекторами», любезно стучат в их запертую на ржавую цепочку дряхлую дверь, гладят ее по головке, спрашивают «папочка дома?», получают ровный кивок и взрослый взгляд из-под насупленных бровей, а после пачкают ботиночной грязью надраенные ее трясущимися ладошками полы, дырявят выцветший диван, на котором она спала, а вместе с ним и отца, раскинувшего руки в стороны, как дяденька на маминых крестах, булькнувшего кровью в горле, словно водочной рвотой, и замершего со стеклянными бутылочными глазами и круглыми губами, как перед очередным глотком. — Это все ты, мелкая дрянь! — Розария едва успевает прикрыть тощими ладошками голову, когда мать в пьяном бреду хлещет ее сырой тряпкой по шее. — Из-за тебя я… — от матери воняет, как от отца, но кислым вином и ладаном, а не порохом и водкой, удар у нее не такой тяжелый, но хлесткий, в глазах так же становится темно, а в груди больно-больно. — Пошла прочь, мерзавка! — мать толкает ее в спину, босую, зимой за порог, — и чтоб без денег я твоей рожи не видела! — Розария беззвучно плачет, сидя на крылечке и уткнувшись ледяным лбом в острые коленки. — Эх, вот дурная… — старая соседка скрипит у нее над ухом, набрасывает проеденную молью и пропахшую суповыми специями шаль ей на плечи, отчего девочка чуть не захлебывается слюнями, и подкидывает на крылечко пару отскочивших монет. — Купи себе поесть, деточка, — Розария хочет упасть старушке в ноги и целовать-целовать, но из-за всхлипов и сухого как наждачка горла вырывается только пара хрипов, а голова болтается, как у болванчика, и Розария вдавливает криво подстриженные ноготки в ладошки. — Бог все видит, девочка, — старушка хлопает ее по голове и, кряхтя, уходит, а Розария хочет спросить, почему, если Бог все видит, то не замечает, как ей плохо? Ей вроде бы стукнуло восемь (Розария обводила кружочком дни в календаре), и она пропитывала разбитый лоб пьяной матери ватой, смоченной водкой, когда в ее дом снова постучались, и когда она, помнив о прошлом опыте, снова открыла и когда почему-то никто ее ожидаемо не застрелил. Органы опеки, так они сказали, одна толстая, с теплыми руками и пахнущая пряниками, другая тощая как палка, высокая, в очках, с острым носом и воняющая сигаретами, и первая кроет ее пьяную мать на чем свет стоит, пухлыми пальцами впиваясь в ее застывшие плечи, а вторая закуривает прямо в доме, молча помогает собрать ей ее скудные пожитки, мешковатые кофты, мамины юбки, теплые колготки, заштопанные носки, изношенные ботинки, пару книжек, одна мамина с молитвами, и не выпускает ее ладошки из своей, пока ее везут в серой машине в Дом Очага, безликий приют для таких же обиженных жизнью детей с жалкими глазами. — Теперь это твой дом, — сипит у нее над ухом все еще сжимающая ее руку женщина. — А я твой друг, — и впервые она ей улыбается, криво, косо, едва-едва, но это первая улыбка, которую ей подарили. — Да не трону я тебя, прекрати пинаться, дура! — Розария спала, когда спустя неделю пребывания в Доме Очага в ее комнату прокрался самый противный, самый мерзкий, самый шумный, самый болтливый синеволосый мальчишка с загорелой кожей и блестящими глазами цвета незамерзайки, наглый, как и вся свора его прихлебателей, обкидывающий ее комками бумаги на уроках по математике, когда она снова ничего не поняла, а он написал тест быстрее всех и как обычно выискивал, кого бы клюнуть в затылок, толкающий ее в очереди за пайком, насмехающийся над ее огромной одеждой, висевшей на ее тощей фигурке мешком, свистевший ей вслед на спортивной площадке, когда ее больно закидывали мячами в вышибалах, потому что потерянные дети не любят таких же потеряшек и потому что стать жертвой детской ненависти проще простого — достаточно не вливаться в общие игры и прятаться по углам, обзывающий ее чокнутой ведьмой и шлющий ей противные слюнявые воздушные поцелуи — Кэйа Альберих, так звали этого поганого уродца, который ее сразу почему-то невзлюбил и сейчас приставуче лез к ней в кровать, а она отбивалась от него ногами. — Да я тебе показать кое-че хотел, че ты злая такая?! — Может, вы заткнетесь оба?! — ее соседка, такая же противная, как и этот мелкий ублюдок, но нищие не выбирают, швырнула в него подушку, которую Кэйа тут же схватил на лету. — В следующий раз полетит обратно, — голос мальчика звучит угрожающе холодно, и Розария округляет глаза, поджав голые в пижамных шортах коленки к груди, а ее соседка тут же хлебает воздух ртом и бормочет «т-ты… прости… я-я… не признала…», Розария хочет сама задушить себя подушкой, потому что все девочки пускали слюни по этому сияющему местному королю, даже не желая развернуть эту приторную конфету с липовой блестящей оберткой и червями вместо начинки. Кэйа равнодушно бросает подушку на пол и снова достает Розарию. — Ну, пойдем, тебе понравится, — уже не зло щебечет он, практически умоляя. — Откуда мне знать, что ты не сбросишь меня с крыши?! — недовольно шипит Розария, пытаясь оторвать его цепкие пальцы от своей коленки. — Хватит меня доставать! — Как ты поняла, что это крыша? — Кэйа попросту чешет затылок, и Розария разглядывает его переливающуюся медью кожу в отблесках звезд, синие и кое-как подрезанные лохмы, аккуратные руки, красивые длинные пальцы, он и впрямь напоминал принца с картинки, принца в лохмотьях, Питера Пэна в этом царстве сирот. — Я обещаю, что не сброшу тебя, давай-давай, малышка, — Кэйа нетерпеливо тянет ее за руку, и она, скривившись на явно очередную издевку, все же идет за ним. И когда он показывает ей чистое ночное небо, сидя рядом, накинув на ее плечи теплый плед и угостив печеньем, греет теплым шепотом ее ухо и рассказывает разные истории, Кэйа не бросает ее с крыши. И следующие два года, впрочем, тоже. — Эй, если я ухожу, это не значит, что я о тебе забуду, слышишь? — Кэйа мягко утирает ее слезы большим пальцем и ласково целует ее в лоб. — Я буду писать тебе. Мы всегда будем семьей. Они для меня никто, — Розария ему не верит, Кэйа вырос в Доме Очага, у него не было ни отца, ни матери, ни братьев, ни сестер, и когда Крепус Рагнвиндр, спонсор их Дома, богатейший человек в Мондштадте, посещающий их чисто из желания потешить чувство собственной важности, Розария была уверена, приводит с собой своего сына, хмурого, серьезного и такого же красноволосого наследника, Дилюка, умного и напыщенного, которому не понравилось, что какой-то безродный сирота был умнее и напыщеннее его, и который на удивление дружится с Кэйей и влюбляется в Кэйю (Розария хотела спросить, а кто не?), то Кэйа ловит золотой билет в жизнь. Он отмахивается от ее слов, увещевает, с умным видом говорит, что это так, фикция, и что ему никто не нужен, ему и так хорошо, но Розария не верит, Розария после сотни полученных отказов связаться с пьющей и бросившей ее матерью верит, что каждый брошенный ребенок ждет и мечтает, чтобы его взяли в семью. — И, знаешь, такую малышку трудно забыть, — он смешливо улыбается и мягко щелкает ее по носу, и Розария фыркает, отворачиваясь, пока Кэйа, ее друг, ее лучший друг, ее первая любовь, ее сердце, ее душа, ее жизнь, ее мир, все так же заботливо качает ее в своих объятиях и нашептывает нежности на ухо. — Все будет хорошо. Я всегда рядом, здесь, — он мимолетно касается ее груди, местечка, где билось ее сердце, а после стискивает ее за талию и щекочет, и она звонко смеется. — У тебя красивый смех, Роуз. Смейся почаще. Но после того, как малышка Роуз, приложившись растопыренными ладошками к вспотевшему от ее прерывистых вздохов окну, провожает свою семью сырыми глазами, малышка Роуз больше не смеется, малышка Роуз получает от Кэйи несколько десятков смсок, фотографий, а когда ему стукает шестнадцать, он исчезает, и Розария дорастает до своих шестнадцати в полном одиночестве. — Подкрадываться нехорошо, душа моя, — она только вышла из клуба, с новым смартфоном в кармане и парой блестящих кредиток, когда за поворотом ее как назло ловит ее же жертва. — Ты могла просто попросить, — Венти, так зовут этого старика, невысокий, даже ниже ее, с глазами ребенка и словами отжившего лет эдак сто, крупный магнат, как она позже узнает, и это был его клуб, а ты, дура тупая, влезла в карманы того, кто может распихать тебя по мешкам и закопать на помойной свалке. Но Венти не злится, он доит губами какую-то траву, разглядывает ее, как куклу за витриной. — Если хочешь, я дам тебе работу. Найду применение твоим шаловливым ручкам, — он весело ей подмигивает, а Розария чуть не шлет его нахуй сразу же. — Ты не в моем вкусе, убери руки, старпер, — Венти заливисто смеется, звонко, колокольчиком, ему бы на сцену с таким голосищем, и протестующе вскидывает ладони. — Оу, что за мысли, голубушка? — а потом он протягивает ей косяк, от которого она отказывается, и все так же навеселе диктует. — Мне нужна протеже. Хочешь попробовать? И с того момента она начинает сосать роскошь. — Куда полетела, барбатосовская шваль? — она в каком-то загаженном переулке, в кармане только нож, Венти, сукин сын, кажется, ее бросил на растерзание преследующим его псам, и что ей делать и как вытащить себя, бабки и наркоту из этого гадюшника — она не знает. — Только тронь меня, и я отрежу тебе яйца, — тип на ее угрозы хохочет, и в два шага оказывается рядом, выкручивая ее ладонь, а после сжимает рот шершавой ладонью и хрипит в ухо. — Нет, ты их полижешь… — Розария гортанно взвывает, бьется, пинается, и черт бы ее драл за то, что купилась на речи этого старика, и черт бы ее побрал за все эти деньги, и рука мудака уже расстегивает ее ширинку и лезет в джинсы. — Я передам Барбатосу привет от тебя, — она вырывает руку и взмахивает бабочкой, рассекая его щеку. — Сучка! — Розария бьется головой о кирпичную стену, когда уебок отвешивает ей пощечину и сдавливает горло, впиваясь пальцами под челюстью, Розария кашляет и рвано, с хрипами, с всхлипами, пытается дышать. И пока мудила по новой запускает руку ей в трусы, Розария уже не молится, покорно закрывает глаза и вяло, устало брыкается — ей надоело шататься по подворотням, надоело питаться затрещинами от нянек в этом гребаном приюте, надоело ждать, когда кто-то знакомый, близкий, родной, синеглазый объявится и защитит ее от всего, надежно спрячет в своих теплых ласковых объятиях и больше никогда, никогда не отпустит, она устала скучать, устала верить, и как же она устала просто жить. И она не слышит скрип шин, не чувствует, как рука в джинсах исчезает, как грузное тело оседает на ее собственном, булькая кровью, как подгибаются коленки, как на плечо опускается чья-то ладонь и встряхивает ее, и только спустя, казалось, вечность, она промаргивается, возвращается в эту дрянную помойку, и осознание настигает ее как гром — синие глаза напротив, озабоченно стирающие слезы с ее щек, и следом трепетное, обеспокоенное, нежное и такое родное: — Роуз, хэй, Роуз… слышишь меня, хэй? Я рядом, все кончилось, все в порядке, я здесь, все будет хорошо… — и она падает лбом на его пропахшее дождем и сигаретами плечо, беззвучно хнычет, и Кэйа, ее Кэйа, уже не двенадцатилетний щуплый мальчишка, а взрослый мужчина с широкими плечами, гладит ее по волосам, целует в висок, в лоб, шепчет все те же нежности, и дыра, разраставшаяся внутри все эти гребаные семь лет, вдруг наполняется такой несдерживаемой, такой неконтролируемой и такой огромной любовью — Розария вцепляется ногтями в кожу его куртки и едва слышно бормочет такое простое, но такое тяжелое, весомое и такое отчаянное «я скучала». Я так чертовски сильно скучала по тебе, Кэйа. И Кэйа остается с ней, и это самые яркие, самые сладкие, самые светлые и самые счастливые три года в ее жизни. Кэйа ухаживает за ней, Кэйа дарит ей цветы и подарки, Кэйа водит ее на свидания, в своем стиле, не в ухоженные парки и дорогие рестораны, а на вылазки по наводке старика Венти, и Кэйа катает ее на мотоцикле, Кэйа смотрит с ней на луну, Кэйа знакомит ее с Дайном и Алом, Кэйа дарит ей новую семью, друзей, и пускай, что временами пропадает на пару месяцев, пускай, что не рассказывает всего, ведь он всегда возвращается, к ней, и Кэйа — ее первый и единственный, и Кэйа обнимает ее, и Кэйа целует ее, и Кэйа занимается с ней любовью, и Кэйа любит ее, и она любит его. И она готова продать душу за каждую секунду того времени, той поры, когда они были вместе, когда все было так хорошо, когда он просто был у нее, когда у нее просто было все. Но кто-то на небе перерезает ее счастливую ниточку, когда спустя этих самых три года ее мать умирает от цирроза печени. И тогда ее разноцветный витраж идет трещинами. Розария узнает об этом так — тело нашли соседи, вонючее, обсохшее, желтое, как церковная восковая свечка; ее мать похожа на мумию, тонкая и почти прозрачная кожа как резиновая перчатка обтягивает кости, волосы можно по пальцам пересчитать, щеки провалились, а под ногтями впору было куличи из грязи лепить — и Розария, уже пару лет как выпорхнувшая из приюта, узнает, куда подевалась половина потраченных с детдомовского счета денег, не на лечение и не на лучшее жилье для даже не интересующейся ее здоровьем матери, а на вино, сигареты и церковные книжки, и Розария приходит на отпевание, одна, ее бабка скончалась еще, кажется, год назад, и Розария закуривает в церкви, сидя на дальней скамейке и закинув ноги на ту, что перед ней, и монахини качают головами, но в церкви помимо нее еще пара скрюченных старух и святой отец, и все плачут, молятся и всем плевать — и Розария продолжает курить, бездушно сверля аналой. Где-то за непробиваемой стеной из ничего слышен скрип дверей, следом Кэйа, вновь вернувшись из Снежной, молча садится рядом, мажет пальцами по ее запястью, видимо, в попытке посочувствовать или просто дать понять, что он здесь, и тоже подкуривается — и вот они, пара с картинки, сидят на все той же дальней дубовой скамейке, сидят рядом, бедро к бедру, и пускают кольца во фресковый потолок. Кэйа ничего не говорит, не говорит, что ему жаль, не оправдывается, что не пришел на отпевание и что на отпевании ее за руку держал старик Венти, а не он, но Розария знает, что Кэйа ненавидит церкви и что его тошнит от ладана, и что похороны он презирает и что не верит, что после смерти есть хоть какая-то иная жизнь, нет, он просто молча курит и дает ей то, что она теряет из раза в раз и каждый раз боится уже не найти — понимание, что она не одна. Через неделю старик Венти находит ее под дождем на кладбище, склонившуюся над могилой и задыхающуюся от слез. Венти кладет белые розы на почерневшее от воды надгробие с налипшими полусгнившими листьями, встает рядом, раскрывая над ее сгорбившимся хилым телом черный зонт, опускает руку на ее сырое плечо и бормочет что-то ободряющее, сжимает пальцы, пытаясь поддержать, но Розария продолжает выть как подбитая животина, захлебываясь соплями, дрожа и ненавидя себя за эту хуеву и непонятно откуда взявшуюся боль. — Роуз, пойдем домой, — Венти уходит, вместо него рядом с ней опускается Кэйа, прямо в лужу, коленками, обнимает ее за плечо и целует в висок. — Ты заболеешь, — она не понимает, что он говорит, лишь машинально качает головой, ее горло пересохло от криков, веки вспухли, глаза по ощущениям отпечатались на затылке, а башка гудит, словно по ней саданули мешком с картофелем, и Кэйа просто молча сидит с ней в луже, растирая ее продрогшие плечи, накидывает поверх ее насквозь промокшего плаща свою куртку, снова целует, снова что-то шепчет. — Я боюсь закончить как она, — отвечает наконец Розария, пялясь на надгробие своей матери, слова сиплыми комками вылетают из горла, и признание ударяет вместе с вновь разразившимся ливнем. — Я не хочу быть такой же, Кэйа, я не хочу быть одна, не хочу, я не хочу умирать в одиночестве… — Ты не такая, Роуз. И Розария вновь сдавленно хнычет, и Кэйа вновь оставляет на ее виске теплый поцелуй. — Никто… никто даже не пришел на ее похороны… Только я, Кэйа, я одна была… святой отец, Венти… даже ты… — Розария утыкается носом в его плечо, поднеся ладонь ко рту. — Почему так происходит? Почему жизнь такая? Почему?! — она злится, прикусывая кожу на пальцах до крови, и Кэйа бережно отнимает ее руку от ее лица, сжимая в своей. — Это был ее выбор, Роуз. — Какой, блять, выбор? Какой, блять, выбор?! Умирать в одиночестве?! — истерика обрушивается косыми каплями, ручьем стекая по волосам, и Розария молится, молится и молится, чтобы пустота вернулась, чтобы стало вновь безразлично, как раньше, чтобы вновь была та сосущая дыра, чтобы только не чувствовать столько всего, это больно, как же это, мать его, больно!.. — Она была дерьмовой матерью, Роуз. Слабой. Забила хуй на единственную дочь, — Розария отрицательно мычит, бешено качая головой, бормочет «нет-нет-нет, это неправда, она любила меня, я знаю, что любила, она просто была несчастна, ей было одиноко, она несчастна…». — Все мы несчастны, Роуз. И Роуз в этом убеждается, когда Венти сообщает ей, что Кэйа уходит служить на четыре года. Она стоит на пороге особняка Гуннхильдр, белоснежного, надраенного, блестящего в солнечных лучах, и Розария, в черном плаще, кожаных сапогах и треугольных очках, провонявшая вином и сигаретами, как белая (ха!) ворона на этом празднике жизни, и сколько бы денег она ни заработала, сколько бы дорогих шмоток не купила, бедность — не вывести, и ей никогда не перелететь эту пропасть меж ними. Та девчонка, Джинн, такая же вся напомаженная и разящая чистотой, открывает ей дверь и вопросительно хмурится. — Ты Джинн Гуннхильдр? — Розария ненавидит просить о помощи, но она хочет знать все из первых уст, а Венти наплел, что эта девчонка — дочь капитана Гуннхильдр, подружка Рагнвиндров, была в тот день с Кэйей, да и сама Розария чуть знает о ней по россказням Кэйи. — Нам нужно поговорить. О Кэйе. — Простите, мы знакомы?.. — Джинн держит в руках какую-то книжку, другой рукой якобы незаметно ныряя за спину, и Розария не сдерживает гордой усмешки — ее опасаются, боятся, и как же ей, забитой тощей девчонке из приюта, приятно это осознавать. — Я его девушка. Точнее, была ею на тот момент и еще имела право гордо задирать нос, и хорошие это были времена, когда ее спина еще была чиста от плевков, и она не нюхала его куртку, только что припершегося с очередной пьянки, бухущего и обдолбанного в дерьмище, не стирала следы от чужой помады, не поддевала чьи-то блондинистые волосы трясущимися пальцами и не сдерживала истерические всхлипы, подступающие к горлу, и не глушила в себе боль от предательства и по новой разверзающийся ров в груди. Она не верила, что он мог, не верила, что посмел, не верила, что так наплевательски отнесся к ее чувствам, не верила, что мог забыть, как почти пять лет назад она встретила его, как ждала его, ждала чертовых четыре года и как распахнула свои объятия так, словно он никуда и не уходил. И еще спустя неделю это не она, малышка Роуз, так наивно поверившая в любовь, а кто-то другой пялился пустыми глазами на экран в охранной подсобке одного из клубов старика Венти, проматывая видео с камер наблюдения. — Розария, душа моя, я не хотел говорить, но… Ты не заслуживаешь этого. И Венти, кажется, все же мучается угрызениями совести, когда из двух своих пташек выбирает ее, и он почесывает затылок позади нее и неловко щелкает коктейльной трубочкой, и Розария не верит, даже после стольких догадок и гребаных наглядных доказательств, все еще не верит, и она качает головой и собирается уйти, и Венти останавливает ее, положив руку на плечо, снова заботливо, снова одобряюще, снова так по-отечески, и с пониманием вещает, что никто не говорит, что принятие — это легко, но принятие — это свобода. Но Розария горько смеется, Розария снова смотрит на экран и не может слезно поблагодарить его за раскрытые глаза и подарить корзинку фруктов — за такую помощь не благодарят, за такую помощь вспарывают брюхо и отправляют на дно океана рыб кормить. И она подносит руки ко рту и кусает внутреннюю сторону ладони, про себя задыхаясь от смеха, а снаружи лишь пытается стереть эту гребаную шлюху на его коленях, его руки на ее бедрах и его губы на ее шее, и она резко отталкивается от стола и идет к выходу. — Тебе нужно успокоиться, — Венти останавливает ее, встав в проеме, этот старик, карлик, смеющий думать, что может ей что-то диктовать. — Я спокойна. — Нет, душа моя, ты в ярости, и я тебя прекрасно понимаю, я бы и сам его прикончил, но… — и Розария хватает его за грудки, наклоняясь к его лицу и мстительно впивается в его губы, Венти что-то протестующе кряхтит, конечно, он взращивал ее с семнадцати лет, она ему как дочь, тридцатилетняя дочь, норовящая засунуть свой язык ему в рот, и она толкает его к двери, прижимается к нему, тянет руку к пряжке его ремня, и не чувствует ни малейшей вины, что так нагло пользуется тем, кто всегда был готов ее поддержать, пока этот последний мудак, ее сердце, ее душа, ее жизнь лапает какую-то проклятую девку и даже не вспоминает о ней. — Розария!.. — Венти, наконец, отрывает ее от себя, красный и запыхавшийся, злой, злой на нее, но видит запекшиеся в ее глазах слезы и тут же притягивает к своему плечу, гладя по волосам, и успокаивающе шепчет очередную противную ложь. — Все наладится, — и Розария хнычет на его плече, бормочет, почему она, почему он, чем она это заслужила, что сделала не так, неужели она такая ужасная, неужели она так противна ему, и она чувствует, как грудь Венти вздымается от тяжелого вздоха, когда он снова говорит. — У тебя большое сердце, Роуз. Слишком большое. И поэтому тебе проще находить недостатки в себе, чем разочароваться в том, кого любишь, — и Розария глотает слезы и сжимает губы, когда Венти мягко целует ее в висок, как всегда делал он, но больше уже никогда, и снова лжет. — Все наладится, душа моя. Наладится, наладится, конечно, думает она, когда Кэйа в ту же ночь присасывается уже к ее шее, словно не ощущая, как от него тянется этот блядский смрад, и Розария, когда он целует ее, резко прикусывает его губу, и Кэйа, пьяный, снова, блять, пьяный, хрипло смеется над ее «хищными повадками», пока не видит ее пропитанных ненавистью глаз, и не спрашивает такое простое и такое, блять, невыносимое, до тошноты отвратное «все в порядке?». — Почему? — и он не отнекивается, не оправдывается, не встает на колени и не молит слезно о прощении, а снова в очередной раз одаривает ее своей горькой усмешкой и понимающе, блять, понимающе кивает. — Венти рассказал. — Почему, Кэйа? И Кэйа со своим извечным ебаным смешком качает головой, и отвечает просто, словно больше сказать нечего, словно даже не было всего, что было для нее, словно все, что чувствовала она, чувствовала только она. — Я не знаю. Он не знает. Не знает. Не знает, почему ей так больно. Не знает, что дело даже не в гребаной измене, а в молчании, в предательстве, в том, что она любила его больше жизни, в том, что она была готова быть для него всем, в том, что он заменил ей весь мир, а она, наивная, какая же она, блять, наивная, как последняя дура поверила, что для него — тоже. — Ты гребаный лжец, — она отпихивает его от себя, сбрасывая со своих коленок. — Гребаный кусок дерьма. Наглухо отбитый на всю твою ебаную голову, — Кэйа вздыхает, он, блять, вздыхает! — Тебе всегда мало. Что бы ты ни получил, что бы тебе ни дали, семью, отца, брата, женщину, блять, которая тебя, любила… — она хватает пепельницу с кофейного столика и швыряет ему в плечо. Он даже не дергается. Посмотрите, как ему похуй. Посмотрите, насколько ему похуй на нее! — Тебе всегда мало! Всегда, блять, мало! Я была твоей, вся! — он сидит, прислонившись спиной к дивану, отвернувшись, словно ему стыдно, но она знала, что ему все равно, знала, что ему похуй на нее, похуй, что она плачет, похуй, что истерит, на все и всегда, на нее! Ему просто, блять, похуй! — Но ты получил, что хотел, ты наигрался. Тебе стало скучно. Тебе всегда скучно. Тебе на всех похуй. Ты сучий кусок дерьма. Пустой, ничтожный кусок дерьма, — и ее голос дрожит, и слезы заливают все лицо, и слов не хватит, чтобы сказать, как сильно она ненавидит его. — Я… я ненавижу тебя. Я, блять, так сильно ненавижу тебя. — Роуз, послушай… И он бормочет что-то про семью, про сестру, что-то нескладное и вялое, скрюченное, скроенное из пьяных безумных бредней. И ей хочется раскрошить ему череп. Вдавить глаза. Расцарапать это омерзительное лицо. Дать ему почувствовать то, что чувствует она. Вырвать сердце из груди. Плюнуть. Растоптать. Но ей хватает сил только на: — Убирайся. Нахуй. Из моего дома. И когда он ей звонит пьяный из «Бездны», когда она слышит на фоне слабые протесты Дайна, пытающегося его вразумить, когда Кэйа криво извиняется, бормочет какую-то ересь, что хотел бы, чтобы все было по-другому, чтобы она была счастлива с ним, с Кэйей, а не тем, кого она видит в нем, и что он действительно дорожит ею, как же сильно он ею дорожит, и снова пьяно, никогда на трезвую голову, без обиняков «мы поженимся, если хочешь, я хотел бы, чтобы ты была счастлива», она попросту не выдерживает и приходит к нему в участок, преспокойно берет горячий кофе из его рук и выливает прямо ему на брюки. — Не звони мне больше. Никогда. И Кэйе хватает наглости выглядеть виноватым, он морщится, словно ему действительно больно слышать это от нее, но она подозревает, что голова у него болит только от похмелья, и что единственное, что его волнует, это цена на шлюху в притоне Дайна. И когда она уходит, она делает вид, что ей плевать, Господи, как же ей плевать, но ее сердце взлетает к горлу и тут же рассыпается в ногах, стоит ей просто услышать: — Я люблю тебя, Роуз, правда. Всегда любил. — Эй, Сестра, ты там уснула, что ли? — рация трещит в ее ухе, когда она лежит на промерзлой земле, подобрав винтовку под себя, пока в голове проматывается все, что было, и Розария ищет, отчаянно ищет причину, почему сбежала из-под надзора настырного доктора, который ей плешь проест, почему в очередной раз жертвует собой, почему рискует, выслеживая в прицел нужный конвой, она не знает, почему ее до сих пор трясет при одной лишь мысли о том, что кто-то может ему навредить, что однажды наступит момент, и его действительно не станет, и, возможно, она попросту не хочет умирать в одиночестве, не тогда, когда видит его полумертвую тушу на своем кабинетном диване, не тогда, когда нежно сжимает руку Венти и уже не надеется, что он когда-нибудь снова очнется и одарит ее раздражающей шуткой, она просто не хочет остаться одна, да, это оно, наверное, оно. Она не любит Кэйю, больше никогда в жизни, она знает это, но она лежит на этой гребаной пожухлой мокрой траве, пропитавшей ее одежду насквозь, в кювете, не может даже почесать лоб из-за присосавшегося к ее лбу мотоциклетного шлема, и, когда блеснули две, нет, три пары фар, Розария крепче обхватывает снайперскую винтовку, на секунду задержав взгляд на тех самых потертых кожаных перчатках, которые он когда-то подарил ей. Перед глазами проносятся два серебристых хэтчбека с выключенными мигалками, между ними — черный затонированный навороченный внедорожник, вишенка на торте, вероятно, еще и пуленепробиваемый, и вряд ли какой-то зажравшийся депутат решил выехать загород на пикник. Розария прикладывается губами к рации: — В трех километрах, три машины, две серебристые, одна черная, кажется, тонированная. Я думаю, это он. — Понял, — Дайнслейф отвечает тут же, а следом, спустя несколько жалких секунд, — долгожданный взрыв и звон сирен. Она знает, что такой же раздался и на остальных отслеживаемых маршрутах, и все, что ей остается дальше, это отправится на рандеву со своей синевласой судьбой. Розария корячится с брошенным неподалеку мотоциклом, выруливает его на дорогу и несется туда, где по определению должно было быть место встречи. И она даже не вздрагивает, не волнуется, смиренно ведя мотоцикл, когда спустя минут десять в наушнике раздается сухое: — Роуз, встретимся на точке. Это он. И на фоне: — Да ебал я в рот все это дерь…! Точно он. И она никогда не признается, что до этого не дышала.

***

От горячей воды камисатовских купален плотными лентами курился пар, но ее кожа все равно покрылась мурашками. Люмин повела плечами, сначала левым, потом правым, махровый халат, нежно обласкав ее изгибы, как самый чуткий любовник, заботливо укрыл ее наготу, оставив жадному взгляду дразняще выглядывающую ложбинку. Во рту у него пересохло, и он еле сдерживается — так страстно его губы желали приникнуть к ее манящим устам в обжигающем поцелуе. Она сделала кроткий шаг вперед, пушистое облако всколыхнулось, оголяя верхнюю часть ее упругих бедер, затем другой, постепенно набираясь уверенности и словно чувствуя, как жар медленно наполняет ее изнутри, струясь по венам в сладостном предвкушении. Чайлд, полуобнаженный, в одних красных шортах, не прячущий своей шикарной накачанной спины с перекатывающимися под раскрасневшейся веснушчатой кожей мышцами, томно смотрел на нее из-за плеча своими искрящимися васильковыми глазами, его широкая грудь вздымалась от частых вздохов, пока он наслаждался плавным покачиванием ее бедер и манящим блеском ее едва прикрытой халатом кожи. Она ступала к нему, как богиня, ее розоватая кожа излучала внутренний свет и покрылась испариной, словно бриллиантами, и он сглотнул, отслеживая заманчиво блеснувшую капельку, скатывающуюся по ее шее, к ключицам и все ниже, ниже и ниже… — И на что ты уставился? — он моргает, когда желанный морок прямиком из бабских романов Примы исчезает, и Люмин грузно плюхается на колени за его спиной. — Ты нашел, чем обработать твои царапины? — она больно шлепает его по плечу, и Чайлд, чуть поморщившись, закидывает ногу на ногу. — Алло, я к кому обращаюсь? — Да-да, там, в аптечке, вроде, какая-то банка была… — он прокашливается в кулак и неопределенно машет рукой в сторону валяющейся рядом сумки, не признаваясь, что последние секунд тридцать думал точно не об аптечке. — Как будто это мне надо… — недовольно буркает Люмин, поочередно выуживая склянки. — И сдались тебе эти купальни? — он чувствует легкую прохладу, когда она начинает обмахиваться ладонью на манер веера. — У нас в Снежной есть похожие места. «Баня» называется, — как бы между делом произносит он, кладя для надежности еще и руку поверх шорт. — Для здоровья полезно. — Ага, я в курсе, меня туда не приглашай, — она, наконец, находит нужную банку и смачивает ватный диск в растворе. — Ох, я сейчас в обморок свалюсь от жары, — Чайлд, обернувшись к ней, шкодливо ухмыляется и дергает бровями, с намеком глядя на ее халат. — Ой, сиди уже, провокатор, — она снова толкает его в плечо, и Чайлд посмеивается, поджав губы. — Ну, твое дело, принцесса, — он резко ойкает, когда Люмин надавливает на одну из его царапин. — Эй, а можно чуточку нежнее? — Не ной, — он слышит улыбку в ее голосе, и тоже улыбается, когда Люмин невесомо целует его в плечо, продолжая скрупулезно обрабатывать его спину. На мгновение ее рука задерживается, а после уже предельно аккуратно касается его плеча. — У тебя столько шрамов, — вдруг тихо говорит она, пальцем отслеживая уже выцветшие белые полоски, и Чайлд чуть морщится, удержав в горле совсем не мужественное хихиканье. Щекотно, бля. — Что сказать, жизнь меня любит. — Расскажешь? Чайлд пожимает плечами, когда она снова, но уже намного бережнее обводит его раны мокрой ватой. — Что рассказывать. Тренировки. — ФАТУИ? — Угу. Плюс дела. Да много где, я, знаешь ли, не подсчитываю каждый синяк, — и вообще Чайлд искренне верил, что шрамы украшают мужчину. — У Кэйи шрамов нет. И снова здравствуйте. Не получил под лопатку, так получай под дых. — Уже успела рассмотреть? — нет, он не ревновал. Ладно, возможно, самую малость. Да и вообще, от большой любви, как говорится. И когда Люмин лишь пренебрежительно фыркает, словно готовясь начать свою тираду, Чайлд тут же добавляет. — Уверен, у него все очк… — Ох, даже не начинай! Чайлд глухо смеется, Люмин тоже, и теперь вместо обиды на тяготы судьбы в его груди разливается лишь огромное пятно нежности, как те самые бензиновые подтеки на лужах после рьяного ливня. Он мог привыкнуть к этому. Да что говорить, он уже привык. Когда гном с малиновой копной, представившийся как агент Камисато по имени Сиканоин Хэйдзо, слишком мощно для его комплекции толкает его к забору и тянется за наручниками, Чайлд, ожидаемо, начинает сопротивляться. И после криков, за что и какого хуя, попыток отбиться и выудить носком из-под куска закатившийся кухонный нож, он получает по лбу фонарем, удар кулаком в скулу и предъяву за преступление против инадзумского правительства. Гостеприимством и не пахнет, думает Чайлд в тот момент, ввязываясь в драку, падая на землю так, что его толстовка задирается и асфальт совсем не нежно целует его в спину, а после получает еще один удар в бочину от прибежавшего на подмогу еще одного невесть откуда взявшегося агента. И после, осознав свое незавидное положение, он, наконец, смиряется, с тоской взирая на колючую верхушку забора, за которым пару минут назад скрылась эта расчетливая ведьма. И так, лежа на спине, любуясь черным покрывалом с белыми проеденными молью проплешинами, Чайлд наслаждается последними секундами пьянящей свободы и корит жизнь лишь за то, что та не дала ему с головой погрузиться в девичьи глубины. Да, он был рожден романтиком. Но агентам Камисато не свойственно чувство прекрасного, а потому его подхватывают под мышками, пнув еще пару раз для надежности, и швыряют на заднее сиденье недружелюбного бобика. Правда, везут Чайлда ни в какой-нибудь обезьянник, а прямиком в поместье Камисато, и Чайлд может только нетерпеливо дергать коленками и закидывать своих обидчиков вопросами и оскорблениями, но те молчат и не реагируют, даже после того, как он предъявил им за незаконное нападение на, на минуточку, федерального агента, но и это не срабатывает. И тогда Чайлд понимает, что все же эта белобрысая сука что-то ему не договорила. И надо было ебнуть ее посильнее. И вот такого, пыльного, грязного и побитого не только асфальтом и низкорослыми держателями порядка, но и жизнью, его, закованного в наручники, заводят в напыщенный и пропахший вонючими благовоньями кабинет, где его ждал не кто иной, как хозяин поместья собственной персоной. Камисато Аято, на взгляд Чайлда, отстой по всем параметрам. Начиная непонятным ему стремлением походить внешностью на отбитого шизика-Дотти и заканчивая жеманными повадками и умением изворотливо обосрать так, что даже ему становится завидно. И, нет, он не бьет его тростью, не засовывает палочки благовоний под ногти и не пытается огреть одной из своих тяжелых ваз — Камисато Аято не спрашивает ничего такого, он даже выражает сожаление за грубое обращение своих подчиненных (которое Чайлд посоветовал ему засунуть себе в жопу, мысленно, конечно), нет, Камисато Аято лишь расспрашивает об истинной цели его пребывания, его отношениях с первым секретарем «Рассвета» и некоторых деталях, которые Чайлд счел ну совсем уж никчемными (и когда он нагло подмигнул ему и предложил залезть еще и в трусы, может, там тоже что интересное спрятано, Камисато посмотрел на него так, что, еще немного, и эти трусы пришлось бы сменить). И когда Камисато спрашивает Чайлда о его положении в ФАТУИ, Чайлд хочет послать его подальше и спросить, какого хуя организатор утренников вообще лезет не в свои дела, но тот самый организатор утренников находит новый способ его унизить и чинно кладет перед ним конверт с острокрылой черной бабочкой. И когда Чайлд читает невесть откуда взявшийся у Камисато документ от его начальства, он не может понять, в какой момент своей жизни так знатно проебался. Скорее всего, это было еще в момент его рождения, когда он решил вылезти из утробы своей дражайшей матушки не где-нибудь в Фонтейне, а в ебучей Снежной со своим стремлением желать блага всем неблаговерным. Шизик-Дотти кратко и совсем невежливо сообщает, что, согласно общему решению, Чайлд — последний хуеплет, из-за которого Альберих теперь не то что дышит, так еще и пирует на свободе, и потому «ты, уебан конопатый, отстраняешься от дела и переводишься в сектор удержания, пока наша многоуважаемая-благородная-прекрасная и бла-бла-бла Царица не решит, что делать с тобой, ебло утиное, и если я еще хоть раз, сука, узнаю, что ты суешь свою веснушчатую рожу куда не надо, решившись поиграть в спасателя для своей синеволосой принцессы, то найдешь своих отца, мать, братьев, сестер, племянников, племянниц, теть, дядь, бабушек, дедушек, а также свою тупую блондинку с ватой вместо мозгов на ближайшей помойке в черных пакетах. Быть посему. Попутного ветра тебе в жопу, чувырла». Конечно, текст был немного другим, но содержание Чайлд ничуть не приукрасил. И когда Камисато Аято, в чьих глазах он не видит ничего, кроме холодного презрения, дает добро на снятие наручников, Чайлд, слыша абсолютное нихуя из-за долбящей крови в ушах, покидает кабинет, едва волоча ноги, чтобы после сорваться в комнату той, из-за которой его сердце перестало биться пару часов назад. И когда на пути у него вырастает ее чертов бывший, Чайлд, не зная, куда деть скопившуюся внутри злость, лишь с размаху херачит его кулаком в челюсть прежде, чем за его спиной вырастает вылезшая из теней охрана и скручивает его по новой. И тогда Чайлд лишь мстительно надеется, что рожа этого упыря на утро станет лиловой, потому что все остальные его надежды уже сожрали, пережевали и схаркнули, растерев вонючей пяткой. Но пошел-нахуй-Тома живет по кредо камикадзе и добровольно навещает его в покоях на семи замках, без окон и дверей, на другом конце гостевого крыла, и видок у пошел-нахуй-Томы с гипотермическим пакетом у ебала — красавец будь здоров. Но его это, похоже, мало заботит, и потому пошел-нахуй-Тома лишь повязывает на свою побитую морду физиономию няньки из детсада и порицающим тоном сообщает, что ему, Чайлду, нет нужды беспокоиться о ней, поскольку с ней-то все в порядке, в отличие от него, и лучше бы он, конченый долбоеб, подумал о своем поведении, потому что еще одна осечка — и сам пошел-нахуй-Тома отхуячит его веником. Звучит вполне угрожающе, да и не то чтобы сейчас у Чайлда с противно ноющей спиной было желание возникать, но, когда пошел-нахуй-Тома предлагает прислать ему красавицу-медсестричку, Чайлд уже не мысленно шлет его нахуй с требованием оставить его в покое, потому что нервов, простите-извините, не осталось. И его действительно оставляют в покое в покоях, приставив к дверям малинововолосого карапуза, и ночь течет неизмеримо долго, пока Чайлд бессознательно пялится в стену и отсчитывает секунды до утра. Чайлд всегда верил, что, если ему и есть за что благодарить жизнь, так это за свою семью. Конечно, он не мог назвать всех своих родственничков поголовно адекватными, но у него была любящая, хотя и иногда слишком дотошная матушка, у него был постоянно пропадающий на работе отец, строгий, но справедливый, отдающий всего себя своим отпрыскам, у него были старшие братья, Эак и Трамбел, первый — задротище, второй — вечный пмсник, истеричная красавица Прима, его душа и сердце Тоня, скромняга Антон и балбес Тевкр. Его семья была чудесной, замечательной, припизднутой слегка, с кем не бывает, и он больше всего желал им счастья и ни за что бы не пережил, если бы кто-то из них оказался в опасности. Конечно, здесь он кривит душой, потому что последние пару месяцев единственное, что он слышит от родственников, это нескончаемое нытье и требование найти сбежавшего младшего брата-придурка, потому что кому-кому, а ему, Чайлду, Одиннадцатому Предвестнику, члену Его Величества ФАТУИ и просто отзывчивому, старательному и самому любимому детенышу по силам отыскать этого любителя приключений на задницу. И Чайлд подключает все свои связи и активы, перерывает архивы и просит помощи у вышестоящих, на что те лишь снисходительно фыркают, но слежку устанавливают и большего Чайлду не сообщают, поскольку раз Тевкр сам отправил письмо семье с просьбой не искать и не желая быть найденным, то ему, как уже совершеннолетнему гражданину Тейвата по всем правилам положено отвечать за свою жизнь своей шкурой, а с ФАТУИ и розыскного отдела взятки гладки. Не в их полномочиях, так сказать, возвращать малолетних дебилов под юбку матери. И теперь он здесь, почти что на другом конце Тейвата, не имея ни малейшего понятия, куда запропастился его брат-дебил, сидит, охаянный, обгаженный, униженный, с какой-то сомнительной сделкой, заключенной с Альберихом, которому он, блять, даже на толику не верит, и чтоб он сдох вообще в какой-нибудь вонючей канаве, ох, как же, блять, он его ненавидел, и Чайлд сидит, сидит и пытает двери взглядом, пока противная жалость к себе обвивает его шею тугим кнутом и мешает дышать. И Чайлд не понимает, что он сделал не так, Чайлд не знает, как защитить семью, Чайлд не знает, как найти брата, Чайлд не знает, как вытащить свою гребаную бесполезную задницу из этого вонючего поместья, Чайлд не знает, чем он заслужил все это, почему он вообще страдает, за что? Почему он? Что он, блять, сделал не так?! И Чайлд подрывается с места и долбит ногами обитые стальной подкладкой двери, пытается сбить замок, Чайлд бьет кулаками стены, воет, как зверь, использует весь свой богатый снежнайский запас ругательств, но по ту сторону молчат и даже не рыпаются, словно наслаждаются его положением, и злость в нем обрастает иголками, норовя разодрать грудь. И Чайлд стучит, продолжает стучать, Чайлд падает на коленки, Чайлд стирает костяшки о паркетные доски, скребется, как запертый хищник в клетке, и скулит, как побитый пес, прижав горячий лоб к холодному полу, и только-бы-не-заплакать-только-бы-не-заплакать-только-бы-не-заплакать. Лучше бы его убили. Лучше бы он сам вскрылся, чтобы никому больше не причинять вреда, чтобы все были в порядке, и чтобы никто даже не посмел подумать, что Чайлд слабый, Чайлд беспомощный, Чайлд — всего лишь кусок дерьма, который только и может, что подлизывать начальству и подтирать им задницы, лобызаясь с такой же бесполезной и ничего не значащей секретаршей, Чайлд… Он придурок, какой же он, блять, придурок. Если бы он с самого начала послушал этого облезлого «горшка», если бы с самого начала все просчитал и как умный Предвестник понял, что нельзя, Чайлд, нельзя, она того не стоит, не нужно, остановись, подумай о брате, о семье, не рыпайся, и что, что она такая красивая, и что, что руки у нее теплые и пахнет от нее очуметь как приятно, и что, что у нее такие гладкие плечи и мягкая кожа, и что, что стонет она так сладко, сидя у тебя на коленках, и что, что она улыбается так светло, что сердце щемит, и что, что она самая прекрасная девушка, которую ты когда-либо видел, и что, что одного ее взгляда достаточно, чтобы она затмила собой весь мир, и что, что ты запал на нее, как сопливый щенок, и что, что даже сейчас, думая о ней, тебе кажется, что ты не променял бы ни секунды проведенного с ней времени, и что, что ты ее люби… — Не стоит. Чайлд сперва даже не замечает, как двери его клетки отворяются, и, лишь услыхав знакомый голос, бессознательно вздергивает голову и заплаканные красные глаза — острые носки лаковых ботинок, классические брюки, знакомый золотой перстень поверх черной перчатки и такие же золотые и почти светящиеся в темноте глаза, обрамленные тянущимися морщинками от торжествующей полуулыбки. — Какого… Моракс твердым жестом отсылает медработника со шприцом наготове, наверное, обколоть его хотели, как бешеного, ублюдки, и подтягивает к себе невесть откуда взявшийся стул с железными ножками. — Как ты себя чувствуешь, Аякс? — Как ты себя чувствуешь, Чайлд? Чайлд смаргивает, трет ладонью лоб и чуть не валится рожей в воду — Люмин сидит так близко, озабоченно нахмурив бровки и округлив свои прелестные губки, и пытливо разглядывает его. — Ты в порядке? — она подносит ладонь к его лбу, наклоняясь ближе, и халат с ее плеча сползает, оголяя ее грудь, скрытую черным кружевом, и Чайлд слишком палевно зажмуривается и трет глаза. И Люмин мягко смеется, думая, что смущает его. Конечно, конечно, моя красивая, моя хорошая, и как бы я хотел тебя обнять, если бы одним своим присутствием ты не вонзала мне нож промеж ребер. — Ты можешь смотреть на меня, дурачок, — и Чайлд выдавливает из себя улыбку, отвечая на ее шутку, и его ладонь скользит по вспотевшему лицу, и он думает, думает, думает, и как же его башка уже трещит от этих постоянных думаний. Как же ему просто хотелось схватить ее, перекинуть через плечо и уехать куда-нибудь далеко-далеко, подальше от этого дерьма, подальше из этого курятника, от этих высокопоставленных уебков, от всего, куда угодно, где никто будет указывать ему, что делать и как жить, куда-нибудь, где никто не знает, кто он. Моракс, сам бог и дьявол в одном лице, предлагает ему сделку всей жизни, потому что «послушай, я не желаю тебе зла, ты потерянный зеленый сопляк, я могу помочь твоей семье, прислать людей, но прежде я потребую, чтобы это все осталось только между нами, и после по-пидорски поглажу тебя по волосам и сделаю все, чтобы ты понял, что я хочу отыметь тебя в очко». Конечно, все было немного не так, но от ощущения, что его изнасиловали, Чайлд избавиться не мог. — Я закончила с твоей спиной, — Люмин все же перестает пытать его своей излишней соблазнительностью и садится рядом, свесив ноги вниз. — Поверить не могу, что тебя вот так просто арестовали ни за что. Этот Камисато такой самодовольный придурок, — Чайлд согласно хмыкает, и она роняет голову ему на плечо. — Тома сказал, что связная будет ждать нас в одном из клубов Аратаки Итто, помнишь, тот здоровяк на приеме, — Чайлд снова бессознательно угукает, а Люмин вздыхает. — Ты так и не узнал, от кого была та записка? Чайлд качает головой, не говоря, что желудок у него сжимается от подозрений, что все это цирковое шоу подстроено, и что никакой пошел-нахуй-Тома ему записки не подсылал, и что опять кто-то там сверху решил поиграться с ним как с тряпичной куклой, отправив его в когти этой облезлой гадюки. Это могла быть сама Синьора, это мог быть этот проклятый двойник шизика-Дотти, это мог быть все тот же пышущий высокомерием старпер с невесть откуда взявшимся и никуда не всравшимся ему сочувствием — кто угодно, у кого был доступ к его комнате. — Он сказал, как найти ее? — решив, что по делу за раз, Чайлд поднимается, напоследок бегло чмокнув Люмин в затылок. — Угу, но он вроде как с нами собирался. Сказал, как выглядит, молодая, светлые волосы, улыбчивая, с веснушками, найдем сразу, зовут Еимия Наганохара… Та самая, что организовала то шоу… фейерверков, — Люмин глядит на него глазами бывалой куртизанки (и где только набралась?), и чайлдов мозг тут же простреливает картинками их недосвидания на катере. Дружок его в шортах предательски дергается. Вовремя. Он понимающе мычит, надеясь, что не зарделся как последний девственник, и благоверная со смешком тычет его в ногу. — Сказал, похожа на меня, так что смотри, не спутай, — Чайлд смешливо фыркает, прекрасно понимая, что в толпе улыбчивых блондинок Люмин он найдет сразу — та будет сиять ярче всех. И он любуется ею, чуть встрепанной и раскрасневшейся, с этой прекрасной солнечной улыбкой и блестящими глазами, такой красивой и такой желанной, такой близкой, казалось, стоит руку протянуть, и все, Чайлд, она твоя, только твоя, единственная, кто будет любить тебя таким, какой ты есть, просто так, ни за что, не потому, что ты примерный сын, не потому, что гребаный лучший работник месяца, а просто, так просто. «Просто». Ага, обязательно. И Люмин ответно глядит на него, заискивающе поблескивая глазами и болтая ногами в воде, бегает по его обнаженному торсу взглядом — чертовка, даже не скрывается, и Чайлд не может сдержать улыбки. — Нравится? — и пускай пока так, пускай, пока она не его, пускай, он подождет, хотя чует его сердце, еще немного, и тикающая бомба за его спиной шандарахнет его так, что от него останутся одни жалкие ошметки, но пока так. Да. Пока так. И Люмин согласно мычит, продолжая им любоваться, и задумчиво склоняет голову: — Хм, не могу разглядеть как следует, покрутись-ка, — Чайлд, положив руки на бедра, выдает непонимающее «а?», и Люмин машет ладонью с деловитым видом. — Хочу оценить весь комплект, давай-давай, — Чайлд, поддавшись, поворачивается, и… Шлеп! — Эй! — он подскакивает как ошпаренный и хватается за задницу, недоуменно хлопая глазами, а Люмин хохочет, довольная своей маленькой пакостью. — Ты что, только что шлепнула меня? Люмин встает, продолжая злобно хихикать, и ее смех оседает в его груди тяжелой горячей гирей. Он не может любить эту женщину еще сильнее. — Так, а ну иди сюда, нахалка. — Милый, прости, я не удержалась, у тебя такая сладкая попк… — и Чайлд, зная, что снова поранится, что снова будет больно и что на его теле и без того слишком много шрамов, притягивает ее к себе за талию, хватая ее за запястье и настойчиво затыкая ее рот поцелуем. И Люмин мягко смеется ему в губы, тут же свободной ладонью зарываясь в его волосы, и Чайлд улыбается, оглаживая большим пальцем ее запястье. Его ладонь скользит по ее спине, вдоль позвоночника, сжимая мягкую ткань халата, пока губы мягко покусывают, всасывают ее собственные — и Люмин отзывчиво стонет, доверчиво прижимаясь к нему, и Чайлд не удерживается, Чайлд как в бреду бормочет: — Я весь твой, принцесса, если ты согласишься… — и он губами чувствует ее замешательство, и его поцелуй становится отчаяннее — благо, она не отстраняется, но ничего и не говорит — и Чайлд не знает, что из этого лучше. По крайней мере, у него есть она. По крайней мере, сейчас.

***

Так называемая «точка» — охотничий домик в лесу, примерно в шестидесяти километрах от нее и тридцати от фонтейнского шоссе. Дайн выстроил приблизительный маршрут перемещений этой синевласой беглянки на ближайшую неделю, после ночевки он должен будет отправиться дальше, скорее всего, в Инадзуму, по воде, в Монд ему сейчас точно ходу нет. Ладони снова начинает потряхивать, последствия того яда, а не всклоченных нервов, нет, конечно, нет, — и мотоцикл несет ее почти под сотню, мимо пустых заиндевевших равнин, изредка попадающихся кривых фонарей, ветрогенераторов и ветряных мельниц, фермерских полей и редких одиноких деревянных построек, то и дело помигивающих красным притаившихся дорожных камер, которые хакеры Дайна должны были предварительно отрубить. Не доезжая до поворота в лес, Розария ловит взглядом брошенный догорающий облупленный минивэн без номеров, наверняка один из дайновских, матерится про себя, надеясь, что это всего лишь приманка и придурки тщательно замели следы, и спустя еще с десяток километров сворачивает, выезжая на узкую застланную рыжими иглами тропу. Здесь ей стоит слезть, и Розария гасит мотор и плавно ведет мотоцикл, придерживая рукой лезущие в лицо еловые ветви, темно, хоть глаза выколи, и, если она правильно помнит карту, домик должен быть глубже в лесу, минут десять ходьбы. Тот вырисовывается чуть раньше, когда она, перелезая через поваленные деревья и вытаскивая мотоцикл из грязи, двести раз успевает проклясть Кэйю и всю его чертову родню на чем свет стоит, — кривой, темный, с обвалившейся черепицей, дырой прямо в крыше, без огоньков и нисколько не намекающий на живую душу внутри. Розария прислоняет мотоцикл за домом, украдкой поглядывая в окна, пытаясь усмотреть малейший намек на присутствие своего душителя, и, не найдя его и ничего подозрительного не заприметив, снимает шлем, свешивает винтовку и крадучись поднимается на порог по шатающейся дряхлой лестнице. Дверь поддается без ключа, распахиваясь с тихим скрипом, и в нос сразу бьет отсырелой затхлостью, вонью животных шкур и резким запахом бензина, она закашливается, осматриваясь, и достает карманный фонарь (телефон она предусмотрительно не брала). — Кэйа? — вокруг никого, ветер врывается в дыру на крыше, и дверь за ней резко захлопывается. Она вскидывает винтовку, крутанувшись на пятках, но хижина отвечает ей глухим завыванием и скрипом половиц. Становится жутко. — Эй, придурок, это ты? — снова зовет она, чуть громче — осторожный шаг, палец на курке, скрип — и Розария вновь вертится, как юла — за спиной, кажется, никого, но ощущение, что за ней пристально наблюдают, словно липкая корка на ранке — чешется, хочется содрать, а если сдерешь — закровоточит. Она делает пару глубоких вздохов, пытаясь совладать с нервами, спокойно, Розария, спокойно, ты удирала от вентиевских кредиторов, что тебе какая-то тупая охотничья хижина в тупом лесу, где единственные сожители — и те грызут орехи. И когда дряхлые стены подпевают ветру удрученным воем, она бормочет тихое и емкое «блять» и вновь оборачивается. Еще и бензином воняет так, что хочется промыть ноздри изнутри, и Розария, не снимая пальца с курка, оглядывает очертания уже сто лет как потухшего и полуразвалившегося камина, кривого стола, пары стульев и шатающейся от проникающего сквозь крышу ветра лампочки под потолком. Она же не могла ошибиться с адресом? — Если ты решил поиграть в прятки, то… — она резко светит в дыру на крыше, но видит лишь прорезающийся сквозь хвойные кроны лунный свет и свисающие с черепицы колючие ветви, и от гуляющих завываний даже у нее, бывалой дамы с винтовкой, по телу бегут мурашки, — …то сейчас не лучшее время для твоих блядских игр… — бормочет под нос и тянется за рацией. Хрясь! Розария не успевает среагировать, когда позади нее раздается грохот, щепки с крыши валятся на деревянные половицы, пыль клубками взвивается, и следом в ее спину впивается дуло. И она снова не дышит, наблюдая, как плотные серые облака медленно оседают, и все тянется лишь доли секунды, но для нее — вечность, потому что сердце так и норовит проломить грудную клетку, и некто, бесшумно, тихо, она знает, что он близко, склоняется к ее уху и вяло, неспешно, как может только он, протягивает: — Бум, — и Розария, очевидно, вдыхает слишком много, потому что его пальцы уже на ее талии, кожаная куртка скрипит, когда пистолет впивается сильнее меж лопаток, но она ничего не делает. И Кэйа усмехается возле ее уха, царапнув щетиной, и ее тело, конечно, оно всегда ее предавало, отвечает волной мурашек. — Ты мертва, — и она все еще держит винтовку в руках, и его ладонь соскальзывает с ее талии, мягко поднимается вверх, щекоча даже сквозь одежду, устремляется дальше, по предплечью, к ладони, той, что поддерживает ствол, его пальцы обвивают ее, поглаживают кожу той самой давно подаренной перчатки и мягко тянут вниз, опуская винтовку. — Вот так, — и его голос обманчиво мягок, ласков, когда он, зарывшись носом в ее волосы, вновь хрипло шепчет. — Хорошая девочка. И после этого комментария, который он явно с рукой в штанах репетировал лет сто, сидя в кутузке, она, наконец, вновь поднимает свои яйца с пола и раздраженно цедит сквозь зубы: — Ты еблан. Отпусти меня. От тебя воняет, — и Кэйа глухо смеется, отступая, и от него действительно воняет, порохом, все тем же бензином, потом и почему-то… Дайном (?), но она ничего не может поделать с тем, что улыбается тоже, облегченно, так, как не должна улыбаться она, и она не дает себе время на раздумья, когда страх от боязни обернуться и увидеть, что его там нет, сдавливает ее, и резко разворачивается, гневно сжав губы и нахмурившись. Кэйа тут же щелкает ее по носу. — Рад видеть, Роуз. Я скучал. А она-то как. Просто до усрачки. Розария молча забрасывает винтовку на спину, тянется за фонариком и без предисловий светит ему в лицо. — Ой, — Кэйа недовольно шипит и наигранно жмурится, этого света едва хватает, чтобы разглядеть все в мельчайших деталях, но она без проблем замечает осунувшееся лицо с парой царапин, но без крови, пронесло, отросшую щетину, от одного вида на которую у нее по новой зачесалось ухо, встрепанные грязные волосы без привычной укладки и тюремные загаженные бурой кровью и дорожной пылью шмотки. Последний раз она видела его полудохлое тело на своем диване, и тогда он был разодет как жиголо, которому только дальнобойщиков светоотражающими трусами завлекать, а последний раз они мило побеседовали, когда он без предупреждения завалился к ней на работу, порылся в ее компьютере и без обиняков заявил, что нужно вырубить парочку камер в «Архонте», и как у тебя все просто, Кэйа, думала она, но просьбу выполнила и даже щедро не пнула его под зад напоследок. И теперь он стоит здесь, в этой одолженной у огородного пугала сорочке, без гроша за душой, с наверняка уже оцепленной недвижимостью и замороженными счетами, и она ненароком сглатывает, когда он напоминает ей того самого «принца в лохмотьях» из далекого и никогда не желаемого быть вспомянутым детства. — Насмотрелась? — Кэйа недовольно куксится, дергает плечами, развлекая ее этой своей театральщиной, и Розария подозрительно прищуривается, уловив складку между его бровей и кривую, словно вымученную усмешку. Она светит ниже, по шее, по плечам, по этой дебильной зеленой робе, и Кэйа складывает руки на груди, чуть горбится, и тогда она убеждается. — Обняться не хочешь? Поцелуй за встречу? — Подними футболку. — Роуз, так сразу… — Футболку подними, — и когда Кэйа с шумным вздохом закатывает глаза и бормочет что-то типа «и даже без прелюдий?», она рывком тянет его за треснувшую грубую ткань, задирает вверх и думает, что горбатого могила исправит. — Что это? — под футболкой какой-то странный кусок ткани, воняющий дайновым одеколоном, и теперь она понимает, где корень всех бед, и даже сквозь это зловонное амбре она чует запах крови. — Тебя ранили? — очевидно, что оцепление и попытка бегства главной занозы в заднице всего Мондштадта не могла пройти без осечек, и чтоб еще раз она положилась на Дайна, который чуть ли жопу этому козлу не подтирает, но все равно не уследил. — Это просто царапина, — царапина, перемотанная какой-то вонючей тряпкой, конечно, и Розария хватает его за запястье и молча тащит за собой на то подобие кухни, и по тому, что Кэйа даже не отпирается, она подозревает, что дела плохи. — Роуз, давай без этих… — Заткнись. В кухонных тумбах дайновская шпана должна была припрятать паек и пару бутылок с водой, и когда она, бросив сверху винтовку, фонарь и чуть потрескивающую рацию, ожидаемо не находит и следа медикаментов или хотя бы гребаный пластырь, Розария понимает, что кому-то сейчас придется играть в палача. — Снимай, — Кэйа снова дурашливо охает, и Розария смотрит на него исподлобья тем самым взглядом, и Кэйа с «ну что за женщина» покорно раздевается, почти не матерясь. Розария прихватывает пару полулитровок и кивает в сторону его дилетантской перевязи, Кэйа, все так же почти не матерясь, огромная победа, аккуратно поддевает прилипшие к коже куски вонючей ткани. — Дай я, — и он отступает, когда она, стянув перчатки и сорвав с одной из бутылок крышку зубами, без предупреждения выливает сверху, Кэйа дергается от внезапного холода, но молчит, и она раскручивает эту гребаную тряпку, стараясь не задеть то, что так боится увидеть. — Блять, Кэйа! — Да ладно тебе, не все так плохо… эй! — Розария доливает остатки воды, подсвечивая фонариком рваную рану, от ножа, его, кажется, хотели пырнуть в живот, но этот придурок родился под счастливой звездой и явно успел увернуться, а после, блять, недопонятый гений, еще и расковырял ее грязными пальцами, полил одеколоном и в скором времени точно отправится к праотцам, если вовремя не обработать. — Надо прижечь. — Что, бля? Нет, не смей, — но Розария уже тянется за зажигалкой в карман куртки, глядя на него, как на будущего покойника. — Роуз, я понимаю, что между нами не все было гладко, но даже не смей подносить ко мне эту штуку… — и Розария, вытащив зажигалку, хватает его за здоровый бок, впиваясь ногтями и удерживая на месте, и снова обливает его рану водой, та начинает кровоточить по новой, а в нее гвоздем вбивается паранойя, что нож могли и отравить. — Роуз, блять, нет, — Кэйа предостерегающе кладет ей руку на плечо, крепко, твердо, и на это видимо уходят его последние силы, потому что в слабых отсветах она видит капли на его лбу и прилипшие к вискам волосы. — Ты тупой? Обработать нечем, надо остановить заражение. — Я уже обработал. — Чем? Дайновым парфюмом? — и черт бы побрал Дайнслейфа за его «трезвость», фляжку с водкой не возит, зато банку с одеколоном — без этого в высший свет нельзя. — Нож мог быть отравлен, — и руки у нее трясутся, и пульс сбитый, и надо бы успокоиться, но после недавних воспоминаний мысль о потере, об одиночестве, об очередном предательстве окутывает ее целлофановым пакетом и мешает дышать. — Роуз, — он останавливает ее истерику все тем же твердым тоном, которым всегда успокаивал ее в детстве, даже тогда слишком спокойный, когда кругом пожары расцветали. — Я в порядке, правда. Не стоит. Все будет заебись, не переживай, — и он снова со своей дурацкой усмешкой щелкает ее по носу и вновь тянется за той замызганной тряпкой. Розария перехватывает его запястье. — Она грязная. — Я тоже, — подмигивает он, и Розария шлепает его по руке и тянется к молнии своей куртки. Кэйа присвистывает. — Я вижу, кто-то очень сильно скучал, — и когда она, фыркнув, обхватывает себя крест на крест и готовится стянуть футболку, Кэйа останавливает ее, удержав за запястья. — Ты замерзнешь. — А ты помрешь. — Одним днем раньше, одним позже, какая разница? — Розария смотрит на него как на полоумного, стараясь не думать о его больших пальцах, бессознательно поглаживающих кожу ее ладоней, и Кэйа улыбается ей. — Роуз, у тебя еще отходняк от той блядской бодяги, я в норме, серьезно. — У тебя руки горячие. — А у тебя ледяные. Неплохой контраст, а? — и он делает шаг назад, отпуская ее, и она корит себя, потому что, дура, хотела, чтобы это касание длилось хотя бы немного дольше. — Роуз, я слишком хорош, чтобы помереть от какой-то царапины. Не добавляй себе морщин, и так годы не молодые, — и Розария резко прикладывает холодные ладони к его здоровому горячему боку. — Да, блять, Роуз! — Для профилактики, — с мстительным удовольствием хмыкает она и берет эту дебильную тряпку, жестом указывая ему, чтобы поднял руки. — Сменишь сразу, скажи Дайну, чтоб прислал медика. — Просто признайся, что тебе нравится видеть меня голым, — и он опять лениво улыбается, пока она, стараясь не касаться его голой кожи своими такими же голыми пальцами, перевязывает его. — Заткнись, — Кэйа цокает языком, и Розария затягивает тряпку туже, и наивно надеется, что это какая-нибудь старая футболка, а не то, чем там Дайн машину протирал. — Подохнешь — плакать не буду. — Конечно, как скажешь, — и когда она заканчивает, делая шаг назад, Кэйа, напяливая свою робу обратно, продолжает на нее смотреть этим взглядом, словно догадался уже давно, раскусил, прочитал и ей даже не было нужды говорить и слова, и как же ее это бесит. — Как ты? — и она приседает на корточки возле тумбы, выискивая пакетный сверток с пайком. — Ну, после приема. — Нормально. — Нет, мне действительно интересно… — Заткнись, — Кэйа что-то промычал, похожее на «не очень-то и хотелось», и она, наконец, находит еду, поднимаясь и кладя ее на тумбу. Внутри пакета хлеб, копченая курица, какая-то магазинная похлебка и бутылка с питьевой водой. Негусто, но хоть что-то. — Покурить нет? — У тебя от тюремных харчей совсем мозги поплыли? Кэйа снова цокает языком. — Да ладно тебе, мы все равно сожжем эту халупу. — Ты для этого на крышу с канистрой лазал? — Ага, — беспечно отвечает он, и Розария без слов вытаскивает пачку с зажигалкой из нагрудного кармана и швыряет на тумбу. — Ты чудо. Люблю тебя. И пока он курит, отойдя к столу, она карманным ножом нарезает хлеб кривоватыми ломтями, снимает кожицу с курицы и выковыривает прожилки с жиром, зная, что иначе Кэйа весь обплюется от брезгливости. Неженка. Он глухо закашливается за ее спиной, явно подавившись дымом уже не первой сигареты, и Розария удерживается, чтобы не обернуться, плевать-плевать, не надо, ее пальцы поддевают защитную пленку с контейнера с супом, она берет одноразовую ложку и несет вместе с бутербродами к столу. Кэйа покорно делает шаг в сторону, она чувствует его пронизывающий взгляд на своей щеке, и пусть ни черта не видно с этим уебским фонариком, она знает этот взгляд, знает, что стоит ей посмотреть в эти глаза и она снова, снова все забудет, снова все простит и снова будет ненавидеть себя. Но Кэйа ничего не предпринимает, лишь тушит окурок о поверхность стола, со скрипом отодвигает стул и садится, кивнув в ее сторону. — Ты не будешь? — Розария качает головой, он, конечно, видит, и говорит слишком искреннее. — Спасибо. Она возвращается к своей уже полюбившейся тумбе, к винтовке, к фонарику, к рации, чтобы не пропустить сигнал, и все же смотрит на его подрагивающие руки, как он ложка за ложкой отправляет в рот этот наверняка на вкус как помои холодный суп, как старательно скрывает, но быстро откусывает хлеб и проглатывает, даже не успевав прожевать, словно не ел неделю, словно в СИЗО его даже не кормили, и как он скрючился, сидя на этом дряхлом табурете, как отросшие лохмы то и дело лезут ему прямо в тарелку… — Тебе бы подстричься, — бесстрастно комментирует она, и Кэйа, хлюпнув супом, усмехается. — А что, таким я тебе не нравлюсь? — кокетничает он, но без должной игривости, а словно по привычке, все кажется таким механическим, что даже нет смысла огрызаться. — Твое дело, — она отворачивается, и Кэйа тоже замолкает, и за этим молчанием она чувствует надвигающуюся бурю. И она приходит. — Роуз, если зудит между ножек, ты знаешь, мои двери всегда открыты. — Ой, блять, даже не заикайся!.. — она шипит сквозь зубы, и Кэйа шкодливо смеется в тарелку. — Я шучу, колючка, — он выглядит таким довольным и гордым собой, словно действительно дорвался до свободы, словно жить без своих извращенных шуток — для него и не жить вовсе, и Розария, быстро поборов очередное прорезавшееся сквозь ребра нечто, тоже фыркает, потому что на сердце теплеет, когда она видит, что он может улыбаться по-прежнему, и она даже может представить, что и руки у него не дерганные, и что нет этой колючей щетины на скулах и подбородке, и что волосы у него на порядок короче, и что щеки не такие впалые, и спина не такая кривая, и что он все тот же сильный, улыбчивый, вечно живой и вечно пьяный от жизни Кэйа, а не это пожранное жизнью склизкое нутро. — Я правда рад тебя видеть. Спасибо, что приехала. — Не стоит. — Но после того, как мы здесь все подорвем, ты поедешь обратно, — предупреждает ее своим капитанским тоном, и Розария вздергивает бровь «ой ли?». — Тебя будут проверять. Всех моих. И ты и так уже достаточно подставилась. Я ценю твою помощь, Роуз, но больше — не стоит, — он отставляет недоеденный суп и пялится в стол, крутя пластиковую ложку между пальцев. — Люди Дайна будут охранять тебя, Дилюк обойдется своими, Джинн тоже, ее мамаша вряд ли позволит ее тронуть… К Эльзеру с женой вряд ли подберутся, смысла нет… — она внимательно слушает его, пока он, кажется, даже не замечает, что здесь есть кто-то помимо него. — Ал… и Кли… — и между его бровями по новой залегает складка, когда он бормочет в сложенные ладони. — Блять, Кли… — Приставь телохранителей, пусть возят в школу и обратно, в чем проблема? — Да это само собой, — отмахивается он, звуча так печально, что даже у Розарии внутри что-то дергается. — Я обещал ей сгонять вместе на озеро в воскресенье, — и Розария хмыкает. — Смешно тебе? — Да нет, — она пожимает плечами, хотя ей на самом деле было смешно. До безумия. — Ты много чего обещал. Вырастет — перестанет удивляться, — Кэйа пристально на нее смотрит, и Розария поднимает ладони. — Я шучу, жри свой суп, — но он продолжает на нее пялиться, и она, дрогнув плечами, рявкает. — Ешь, блять! — но он просто откладывает ложку в сторону, больше не притрагиваясь к еде, и молчит. И пока Розария думает, что творится в его голове, продолжая прислушиваться к рации, внезапно понимает, что кое-кого он все-таки не упомянул. — А с ней что делать будешь? Кэйа, отмерев, безразлично дергает бровью, словно не понимая, о ком речь. Конечно, так она ему и поверила. — Вас уже обручили, судя по новостям, первой же и грохнут, — и Кэйа усмехается, усмехается, и словно даже теплеет, как при мысли о какой-то старой шутке, и она от этого бесится. — Ну ты и уебок. — Она уехала, — приложив пальцы к губам, с гаснущей улыбкой проговаривает он, вновь погрузившись в себя, и Розария выдает возмущенный смешок. — Уехала? На пару дней? Хорош защитник, отличная работа. — Роуз, прости, если личное, но ты действительно так сильно за нее переживаешь? Переживает? Она? Нет, конечно, нет. Нет, у нее, конечно, не было никаких предубеждений касательно Люмин, и да, первое время она ее подбешивала, но сейчас Розария к ней испытывала ровным счетом ничего. Она не хотела признавать, что дело было в другом. Что вопрос должен был быть адресован не ей. — Я думаю, это тебе стоит переживать. Прости, если личное, — ответно язвит она, и Кэйа смешливо вздергивает брови, сложив руки под подбородком, якобы говоря, с какой стати, и Розария уже не может остановиться. — Ты вгрызся в нее как в кусок мяса, ей уже не отмыться, — и она не знает, почему ее это так гложет, потому что в ней клокочет, казалось, давно помершая ревность, или, совсем мелочно, жалко, потому, что был в ней, в Розарии, этот исключительно взращенный желанием быть той единственной эгоизм — только она, Розария, может принять его таким, какой он есть. И пока он молча глядит на нее, словно поощряя ее тираду, Розария уже не может заткнуться. — Я только одного не понимаю, почему ты доебался до нее? Знаешь же, что привлекут, что будут следить, неужели ты настолько эгоистичная мразь? Так хочется утащить с собой в могилу? — желчь льется из нее неудержимым потоком, пока Кэйа молча слушает, продолжая смотреть на нее, все так же безлико улыбаясь, и кажется, что даже смотрит сквозь нее, и, кажется, что даже не слушает. И ее это бесит. Ее это все еще ранит. Она хочет добиться от него хотя бы слова. Она хочет его добить. — Ты же мог оставить ее в покое, и жила бы она счастливо с этим своим лопухом из Снежной, так нет же, тебе надо было вмешаться, никакое представление без тебя не проходит, куда тебе, удержаться, — и Кэйа, прикусив ноготь большого пальца, все так же не говорит ни слова, да даже на его лице не отражается абсолютно ничего, и так ее это выводило, так раздражало, это никчемное блядское равнодушие. Которое, сука, она уверена, было ложным. И когда вместо ожидаемых оправданий, убеждений, что да, Роуз, ты права, я переживаю за нее, но я не буду ничего делать, потому что я слабак, трус, эгоист, кусок дерьма, которым ты меня всегда считала, она слышит сначала его едкий смешок, а следом он снова посмеивается, она полагает, что этого ублюдка выведет из себя только ядерная бомба. — Роуз, — мягко начинает он, с сочувствием, и она не будет смотреть ему в глаза, она знает, что там болото из фальшивой нежности и гребаного снисхождения. — Мне кажется, или ты действительно ревнуешь? — «когда кажется, креститься надо», и Розария прикусывает нижнюю губу, качаясь на пятках и смотря куда угодно, только не на него. — Я привлек ее, потому что она не умеет говорить «нет», — и даже голос не дрожит, и даже самому не тошно от собственной лжи, и Розария знает, что он лжет, лжет самому себе, трус, трус, просто последний лживый трусливый кусок дерьма. — Я не привязан к ней. И уверяю тебя, она будет счастливо жить со своим лопухом из Снежной. — Когда надоест тебе? — на языке оседает «как я», и Розария, уставшая от драмы и собственной ничтожности, отмахивается от него. — Ты мудак. — Я знаю. И это ничуть не чистосердечное и даже не горькое, не печальное, не сокрушенное и не театральное, здесь нет ни грамма эмоций — одно лишь пустое, никчемное подтверждение. И они молчат, и он больше не смеется, просто пялится своими тупыми бесчувственными глазами в стол, пока они ждут сигнала от Дайна, что этот чертов дом можно поджечь и съебать куда подальше, и как же ей хочется свалить, и как же она ошибалась, думая, что он хотя бы чуточку изменился. Он всегда был гнилым лжецом, последним пиздаболом, и дура она, раз думала, что хотя бы что-то в нем сдвинулось. И она ненавидела его. И ненавидела себя, за то, что понимала, что он смог жить дальше, а она — нет, что знала, что ненависть эта была ничем иным, как просто обратной стороной того, что она уже давно обещала в себе задушить. — Куда ты потом? — черство спрашивает Розария спустя минут пять, желая заполнить эту угнетающую тишину хоть чем-то. Кэйа промаргивается и с улыбкой отвечает: — Секрет, — и когда Розария закатывает глаза, он мягко добавляет. — Я свяжусь с тобой, как дела улягутся, не волнуйся. — Когда? После того, как мне пришлют похоронку? Кэйа смеется. И Дайн дает сигнал по рации, что пора делать ноги.

***

Люмин, в какой-то коморке, заставленной металлическими шкафчиками и забитой хламом, вроде бит и боксерских перчаток, сидит на сером диване и едва сдерживает слезы ненависти ко всему сущему, прижимая к покоцанным костяшкам обернутый какой-то грязной тряпкой уже подтаявший лед, и раздраженно пялится на хохочущего перед ней Аратаки. — Хватит ржать! — она разворачивает тряпку и швыряет в него куском льда, но ему, этому здоровяку размером со слона, конечно, хоть бы хны, когда он, уперевшись широкими ладонями в коленки, продолжает страдать идиотизмом и гоготать так, что ее перепонкам впору полопаться. Вход в эту дыру позора открывается, и Куки, благоразумная помощница этого полоумной громадины, толкает дверь бедром, избавляя их от грохочущего шума клуба и беспорядочных «ВМАЖЬ!», «ТАК ЕМУ!», «БОЛЬШЕ КРОВИ», «Е-Е-Е-ЕБА-АТЬ, ВОТ ЭТО УДАР!» и т.п., и протягивает ей свернутый эластичный бинт. — Прости, что нашла, — Люмин поджимает губы и благодарно кивает, откладывая лед в сторону, когда этот татуированный бугай, утерев выступившую слезу когтистым пальцем, наконец, перестает насиловать ее своим смехом и с широченной улыбкой фамильярно щелкает ее по носу. — Бля, цыпа, я твой кумир. Всего где-то полчаса назад Люмин и ее бравой компании, состоявшей из Чайлда и Томы, не перестававших кидаться оскорблениями и смотреть друг на друга так, что если бы не Люмин, все тут же кончилось бы кровавым побоищем (и прекрасный выбор, дорогуша, просто прекрасный, свести в одном месте своего бывшего и почти что нынешнего), удалось проникнуть в это подобие клуба, отстояв перед этим в очереди два часа, два, блять, часа! и успев посраться с охраной, которые по какой-то причине без проблем пропустили Тому (хотя, ладно, этот шнур мог пролезть в Инадзуме в каждую щель (и не только)), кивнули Чайлду, осмотрев его с ног до головы, одобрительно хмыкнув и взяв с него обещание принести им кучу бабок с боев, и остановили Люмин, ткнув ее в лоб и сказав «куда прешь, малявка». Люмин, мягко говоря, от такого заявления слегка прихуела. А после, проморгавши от шока, громко возмутилась, потому что с какого-такого, извините, ее, такую высокопоставленную персону, отказываются пускать в какой-то загаженный клуб, который не стоит ее царского внимания, за что она, ожидаемо, получила кучу невозмутимых взглядов от блюстителей фейс-контроля и нажила себе пару врагов в очереди (кто-то даже ткнул ее в спину, и она, гневно зыркнув, запомнила эту наглую подозрительную рожу в маске, пилотских очках и толстовке с капюшоном), до тех пор пока Тома, прибежав на помощь как настоящий благородный рыцарь (потому что ее благородный рыцарь в это время уже наверняка пускал слюни на эти аттракционы и едва удерживал член в штанах от по-любому разрывающего его на части возбуждения) не сунул им в карман пару купюр и не завел Люмин с собой. Люмин, естественно, как самая благовидная и совсем не мстительная барышня, не удержалась и показала затылкам этих упырей язык (она была еще и смелой!), чего, конечно, никто не заметил, разве что, то подобие мумии, стоявшее за ней в очереди, выдало слишком громкий смешок, и Люмин напоследок показала еще и ему средний палец. Она была уверена, что мумия ухмыльнулась. Ее крыша поехала окончательно. Когда они зашли внутрь, на нее сразу же обрушилась смесь басов и людских криков, скрип матов, грохот тел и ударов, и этот клуб ни шел ни в какое сравнение с вылизанным блядюшником Дайнслейфа: все вокруг было обито стальными пластинами, кое-где висели потертые плакаты с откровенно дебильными лозунгами и парочкой незнакомых лиц с гениальными прозвищами по типу «СТАЛЬНОЙ ЛУКА», «СКИРК — МАШИНА-УБИЙЦА», «ХОЛОДНЫЙ ДРАКОН»; под потолком мигающие лампочки (и кое-кто явно экономит на электричестве), в центре широченный бойцовский ринг, как в том самом фильме, и все это тонет в тошнотворной смеси дешевого алкоголя, крови и пота. Тома тут же предупредительно сдавил ее предплечье и настоятельно попросил ее ни с кем не ругаться, на что Люмин, сжав зубы, сказала, чтобы он катился в жопу со своими дрянными клубами, мысленно, конечно, на деле лишь кивнув, чтобы после тут же вздохнуть от разочарования, найдя своего возлюбленного, вцепившегося в ограждающие ринг канаты и уже скандировавшего имя того самого Луки. И почему ее сердце такое слепое. Тома, привстав на цыпочки рядом с ней, пытался выследить, скорее всего, ту самую Еимию, и Люмин, закатив глаза, дернула его за плечо и громко заорала ему в ухо, пытаясь перекричать шум толпы: — Позвони ей! — тупица, хотелось ей добавить, и Тома тут же ответно оглушил ее, прикрыв ее ухо ладонью. — Занят! Ну, пиздец! И что теперь им делать? В ту же секунду толпа взорвалась, когда тело какого-то парня, очевидно просто любившего жизнь, хлопнулось спиной об канаты, и Чайлд, чью рыжую макушку она видела, вскинул руки вверх и победоносно воскликнул: — Да-а-а! Чувак, я тебя, блять, обожаю! — и тот самый чувак, судя по восторженной реакции Чайлда, Лука, с яркими вишневыми волосами, вздернул свой блеснувший в свете ламп кулак, и Люмин, приглядевшись, присвистнула, осознав, что у парня был стальной протез. Ну, еще бы с таким кулачищем не победить. Читер. — Надо найти Итто! — Тома снова заголосил ей в ухо, отчего Люмин поморщилась, и повел ее через толпу, расталкивая зевак плечами. Подойдя к Чайлду, он сильно хлопнул того по спине, нарочно, вероятно, на что Чайлд тут же обернулся, ослепив их своей белозубой улыбкой, и тут же округлил глаза на ее явно не самую довольную мину. Что его, всего такого взбудораженного, конечно же, не смутило. — Детка, это ахуенно! — заорал он и притянул ее к себе одной рукой за плечи, приобнимая и игнорируя Тому, который, закатив глаза, кивнул Люмин, якобы говоря, что ушел на поиски Аратаки, и Люмин кивнула в ответ, уже прижимаясь к Чайлду явно не в попытках урвать крохи нежности, а лишь из желания уберечь свою крохотную тушу от полнящих этот клуб громил. — Я хочу поучаствовать! — Не смей! — еще чего, не хватало ей потом залечивать еще и его красивую, но совершенно безмозговую голову. — Мы здесь не за этим! — Чайлд надул губы и сделал щенячьи жалостные глаза. — Нет, Чайлд! И Чайлд состроил недовольную моську, продержавшуюся на его лице всего доли секунды, потому что почти сразу же толпа вокруг них загалдела, и следом Люмин зажала уши, когда на весь клуб загрохотал уже знакомый голос: — ВЫ ГОТОВЫ К СЛЕДУЮЩЕМУ БОЮ, КРОВОЖАДНЫЕ УБЛЮДКИ?! — толпа взревела «ДА-А-А!», и Аратаки Итто, все такой же громадный, татуированный, в распахнутой кожаной черной жилетке с цепями, не скрывающей массивной голой груди, и которого Тома, видимо, по врожденной слепоте упустил, тряхнул седой колючей копной и довольно завопил. — ВЫ ЖАЖДЕТЕ КРОВИ, МОЛОКОСОСЫ?! — Люмин превратилась в комок и сдавила ладонями уши, когда к окружающему ору присоединился Чайлд, а следом и какое-то совсем не вписывающее в общий человеческий рев странное хрюканье. И, постойте-ка… это что, кабан?! И разинувшие рты вокруг снова взорвались лютыми криками, когда на ринг, стуча копытами по красному мату, взбежала громадная коричневая свинья с клыками, в кожаной куртке и с проколотым золотым кольцом ухом. Блять, да что это за хренотень?! Люди вокруг скандировали «УСИ! УСИ!», какой, блять, Уси?! Эта свинья?! Господи, да что происходит вообще?! Уси рванул вперед, к канатам, и Люмин резко отпрянула назад, Чайлд рядом звонко рассмеялся и издал довольное «улю-лю!», когда свинья, вперившись в нее своими черными глазами-бусинами, клацнула клыками прямо у нее перед носом, и следом Итто, истошно завопив, рванул на себя кожаный ремень от ошейника, притягивая свою животину. — ТОГДА ВСТРЕЧАЙТЕ! — и Уси, словно поддакивая, громогласно хрюкнул, забрызгав слюнями все вокруг. — СКИРК! — Аратаки дернул когтистой лапой в противоположный угол, где на ринг уже поднималась одетая в плотный темно-серый костюм с оранжевыми полосками фигура, со скрытым наполовину маской лицом и полностью покрытой головой, и лишь глаза, ярко-карие, почти золотые, светились от предвкушения. — ПРОТИВ ЛУКИ! — Лука, стоявший ближе к ним, снова продырявил своей стальной лапищей воздух, отчего Чайлд чуть в обморок не свалился от счастья, прикрыв ладошками рот как маленькая фанатка и наверняка уже запланировав ринуться за автографом с поцелуйчиком. — И ДАЙТЕ ШУМУ, ВАШУ МАТЬ! ДАЙТЕ, БЛЯТЬ, ШУМУ, УБЛЮДКИ!!! И потом начался настоящий дурдом. Когда Аратаки спрыгнул в толпу, Люмин, быстро осознав, что тащить за собой пускающего слюни на обтянутую кожаными брюками жопу Луки Чайлда бесполезно, растолкала окружающих локтями, обходя ринг, шипела направо и налево, когда все так и норовили подтолкнуть ее бедное тельце к канатам, и прикрывала руками голову каждый раз, морщась от отвращения, когда клуб оглашал очередной звук удара. Итто со своей свиньей (эти две вещи продолжали настойчиво сопротивляться склеиванию в ее башке) уже куда-то смылся, и Люмин могла только вертеть головой направо и налево, пытаясь высмотреть хотя бы золотистую макушку Томы или той же Еимии, потому что часики тикали, и до самолета оставалось совсем немного, а ей, черт возьми, кровь из носу нужно успеть к грядущему собранию, и если она опоздает, то плакала вся ее затея и мастер Дилюк в качестве благодарности швырнет на ее могилу пару высохших стебельков чертополоха. На удачу, авось, прокатит, она сложила руки рупором и пару раз звучно позвала Тому — Тома, ожидаемо, был не только слепым, но и глухим, и после выкрикнула пару раз имя Еимии — но ревущие на фоне «СКИРК!» и «ЛУКА!» гасили все ее жалкие попытки облегчить себе жизнь. Тут чья-то рука обхватила ее предплечье и крепко сжала, потянув на себя, и Люмин, понадеявшись, что это Тома, резво развернулась, готовясь огреть его чем потяжелее, и тут же замешкалась, обнаружив, что держал ее тот самый тип в серых лохмотьях, высокий, с накинутым почти что до лба капюшоном, в маске, плотно облегающей его лицо, и даже глаз не разглядеть за этими непроницаемыми очками. — Чего тебе?! — рявкнула она, пытаясь вырвать руку, но тип держал крепко, продолжая сверлить ее своими черными стеклами, и гнев в ней заклокотал как норовившие сбежать из кастрюли клецки. — Эй, сказала же, отпусти меня! — Люмин снова дернулась, пару раз хлестнув его по предплечью. — Эй, Чайлд! ЧАЙЛД! — конечно, дамой она была не из трусливых, но что поделать, если по-дамски этот козел не понимает, но в этот самый момент на ринге что-то треснуло, и по последующему галдежу из уже ненавистного ей имени она поняла, что Чайлд явно сейчас занят поглаживанием своей тупой промежности. Люмин снова гневно зыркнула на мутного типа. — Ты не понимаешь, что ли?! Тебе врезать?! — и этот самоубийца, конечно, не расценил ее угрозы как нечто весомое, другой рукой обхватывая ее за талию и притягивая ближе к себе, не сводя с нее своих не видимых ей глаз. И Люмин от эдакой наглости застывает с открытым ртом, прищуриваясь и теряясь в догадках, а что, если глаза красные, и прерывисто вздыхает, чувствуя, как от него разит гарью и почему-то бензином, и, черт возьми, точно какой-нибудь подрывник в этом дебильном капюшоне. — Что тебе надо, мудила?! — и она оглядывается в поисках хоть какого-то подобия охраны, но Аратаки видимо все деньги тратит на маникюр и шмотки для своей свиньи, потому что вокруг только перекошенные от криков рожи, и, черт возьми, как же ее уже все достало! — Эй! — и Люмин впивается каблуком в его стопу, мельком глянув вниз и заметив, что тот был в каких-то громадных берцах, и почему ей вечно не везло, и снова замирает, моргая, как беспомощная дурочка, когда мужчина, отпуская ее запястье и совершенно игнорируя ее раздражение и творящийся вокруг бедлам, с непонятным ей трепетом подносит руку к ее щеке, кончиками пальцев касаясь ее скулы. — Ты… ты… — и она морщится от ощущения его шероховатых от перчаток пальцев на своем лице и глотает ртом воздух, когда он чуть склоняет голову, словно с интересом, и мягко обводит контур ее челюсти. Хватка на ее талии становится крепче, сжимая, но не в попытке сделать больно, а словно желая удержать, и Люмин, наконец, оправившись от шока, упирается рукой в его грудь и яростно шипит: — Ты совсем ахуел?! — и он, наверное, даже ее не слышит из-за этого шума, продолжая словно зачарованно рассматривать ее, и Люмин не может не гадать, а что, если опасность, что, если опять похищение, что, если опять нервные срывы и мокрые от слез подушки… и когда его большой палец касается уголка ее губ, скользя дальше, медленно оттягивая ее нижнюю губу, ее нервы не выдерживают. — Отвали, блять! — и Люмин, скривившись от отвращения, резво замахивается, норовя отвесить ему пощечину, и, будь проклята госпожа Фортуна, замахнулась она слишком рьяно, да так, что долбанула костяшками кого-то стоявшего позади. — Ты че творишь, сука?! — и она, обернувшись с круглыми глазами все так же в объятиях этого загадочного как вся родословная Кэйи ублюдка, уже собиралась извиниться, потому что девушка она все же с трепыхающимися где-то на дне затылка крошечными мозгами, но обиженному верещащему мудаку, видимо, похуй, потому что его рука уже в воздухе, и Люмин успевает только смириться с тем, что мир так сильно ее ненавидит, как этот невесть откуда взявшийся поклонник ловко перехватывает свистящее запястье, резко отводя ее в сторону и все так же сжимая ее талию, и до жалкого верещания выкручивает руку ублюдка, посмевшего эту руку на нее поднять. — СКИРК, СКИРК, ДА-А-А!!! Люмин снова крутит головой, оборачиваясь к рингу, и на фоне этих определенно самых радужных впечатлений в ее жизни она даже успевает позабыть о творящемся за ее спиной месиве, но отчаянный вой обрушивается на ее многострадальные уши, и ей даже кажется, что среди этой какофонии она слышит плач Чайлда, когда тело Луки со стальным кулаком впечатывается в канаты. Но жизнь, как обычно, не дает ей даже секунды на передышку, потому что чужие пальцы вновь стискивают ее под ребрами, и она снова возвращается к своему личному бою, успев лишь все теми же круглыми глазами заметить, как просвистел кулак, и бедолага, которого она по дурости собственной случайно огрела, заваливается назад, в толпу, и толпа недовольно гундосит, а после этот недозащитник снова тянет ее к себе, его руки скользят по ее спине и сжимают ее бедра, и Люмин, поддавшись общей истерии, ожидаемо сходит с ума: — Я сказала, отъебись! — и Чайлд ей, конечно, говорил, что девушка она хрупкая, и что из своего невнушительного вида стоит извлекать выгоду, и лучше задействовать ее природную ловкость и гибкость, поскольку она все же девушка, но Люмин думает, что в данный момент Чайлд идет нахуй, потому что нечего было менять ее на какого-то боксера-шулера, и решительно херачит этого в край охуевшего мужика кулаком в челюсть. Конечно, она промахивается. Точнее, не совсем, потому что попадает не в челюсть, а чуть выше, в скулу, прямо в край очков, и тут же воет, другой рукой сжимая в который раз сбитые костяшки, и кто она вообще, секретарша в компании с золотыми буквами или уличная драчунья, и Люмин скулит, дуя на свой многострадальный кулак. Тем не менее, мстительно подмечает она, задача выполнена, несмотря на последствия, и тип убирает свои грязные руки с ее задницы и в какой-то прострации касается ладонью места удара, обхватывая длинными пальцами подбородок, медленно оглаживая тот, чуть склонив голову. И Люмин лишь злостно глядит на него, когда он продолжает все так же в упор рассматривать ее, и ей хочется схватить его за грудки, харкнуть в рожу и отпинать как следует, потому что почему так пялится? Почему, блять, так пялится?! Кто он?! Что ему нужно?! И тут его чуть ссутуленные плечи дергаются, словно от очередного смешка, словно издеваясь, и если бы она видела его лицо, то он абсолютно точно глумливо ухмылялся бы, и она уже готовится послать его нахуй в придачу, но оправившийся от удара ублюдок, тот, кого уже успели огреть и которого успела огреть она, врезается в спину этой мумии, ухватив за бок, отчего мумия резко дергается, и толпа вокруг нее заходится гомоном, в нее уже летит другой кулак, и она размахивается и ударяет ноющим кулаком уже другого. — Да отъебитесь вы все! Заебали!.. — и Люмин словно в аду, когда остальные, словно по инерции, начинают дубасить друг друга, и она в эпицентре успевает лишь вовремя пригибаться и отстреливаться кулаками и ногтями, и кто-то хватает ее за волосы и тянет назад, и тот самый «капюшон» молниеносно оказывается рядом и, до противного хруста заломив ее обидчику руку и вырубив локтем, хватает ее за края куртки и толкает ближе к рингу, заслоняя своей спиной, и она уже не понимает, друг это или враг, и просто верещит, когда непонятно откуда, прямо на нее, расталкивая всех своими массивными плотными боками, на всех парах, стуча копытами и клацая клыками, несется злобная свинья Аратаки. И Аратаки следом. — Поверить не могу, что у тебя ручной кабан, — Люмин разматывает бинт и, прижимая его пальцами к ладони, по-дилетантски перевязывает свои костяшки. Когда на поле боя возник сам «король свиней» (так она его окрестила), тусовка заканчивается почти сразу же, и Люмин даже не успевает заметить, куда исчез ее «спаситель», потому что сколько не верти башкой, а вокруг лишь разинутые в восхищении рты и ни одного серого лохматого следа, и ей уже кажется, что это все какой-то дурной сон, но нет — Аратаки, отдубасив пару неудачников чисто по доброте душевной, вдруг замечает ее, улыбается так, словно она ему подарок на Рождество притащила, орет «ай, цыпа, какими судьбами?!», а после видит ее явно утратившую свой лоск укладку, подбитую губу и кровоточащий кулак, и к паре неудачников добавляется еще с десяток зевак. Спасибо, конечно, за такую заботу. Тронута до глубины души. Куки, скрывающуюся за его широкой спиной, она даже сначала не замечает, но серьезная девушка, оценив ситуацию явно с выработанным профессионализмом, вежливо приветствует ее и предлагает пройти в менее шумное место, так, сказать, для выяснения всех подробностей, пока Итто развлекается тем, что разносит своих же посетителей на пару со своим бравым кабаном. Команда века. Итто, глухо посмеиваясь, щелчком пальцев подзывает к себе чавкающего в углу Уси и ласково треплет его между ушей. — Это мой любимый минипиг, Уси, — Уси от таких нежностей аж весь сморщился и довольно захрюкал, потрясывая своим толстым и уж точно не маленьким тельцем. Люмин приподнимает брови. Да уж, «мини». Хотя для Аратаки все вокруг было «мини». — Я выиграл его в карты, прикидываешь? Ахуел от счастья знатно. Куки, сложив руки на груди и прислонившись спиной к двери, лишь удрученно качает головой, и Люмин ей даже немножко сочувствует. — Круто, завидую не по-детски, — выиграл он «минипига», конечно, но разочаровывать свой потенциальный билет в лучшую жизнь она не хотела, поэтому, безразлично утерев уже подсохшую в уголке губ кровь, переходит сразу к делу. — Вы знаете девушку по имени Еимия Наганохара? — А то! — Итто, наконец, оставляет уши своего кабанчика в покое, на что Уси отреагировал печальным хрюком (теперь она еще и на языке свиней разговаривает, отлично, приложило ее знатно), и гордо выпячивает грудь, светя своими мышцами. — Так ты, цыпа, за автографо… — Кхм! — Куки перебивает его предупреждающим покашливанием, и Итто тут же гасит свой запал, сконфуженно сдвинув седые брови. Вот те раз. Люмин недоверчиво косит глаза в сторону Куки, выглядевшей так, что ничего из ряда вон выходящего не произошло, и снова возвращается к Итто, которому для пущей убедительности не хватало только присвистнуть и птичек за окном поразглядывать. Что-то здесь не складывается. Пора пускать в ход тяжелую артиллерию. — Я приехала с Томой. Камисато, — голосом, заготовленным для заседаний, начинает она, с подозрением посматривая на эту пару заговорщиков. Глаза у Итто при упоминании имени Томы чуть загорелись, но он снова покосился на Куки, и та снова медленно покачала головой. Итто обиженно вздохнул. За кого они ее принимают вообще? — Он договорился о нашей встрече заранее, — как ни в чем не бывало, продолжает она, — Еимия сказала, что будет ждать нас здесь, — но Куки отводит взгляд, а Итто выводит кружки на полу носком своего грузного ботинка. Люмин хлопает ладонями по коленкам. — Так, господа, я влезла куда-то не туда? — Зачем она тебе? — ровно спрашивает Куки, но ее тут же прерывает Итто. — Да епта, полно тебе, Куки, раз уж мой братан поручился, то… — Я не с тобой разговариваю, — прошипела Куки, и до Люмин с опозданием дошло, что заправляет здесь всем, кажется, вовсе не огромный и внушающий страх громила и даже не страстный бандитский кабан с поистине грозным именем. И если бы она рискнула хоть раз что-то прошипеть мастеру Дилюку, то уже валялась бы в канаве, смазывая свои позорные слезы. Мастер Дилюк, конечно же, как и полагает мужчине с благородным сердцем, сделал бы вид, что ничего не заметил. Эх, и где ее молодые годы. Куки снова обращается к ней, устало вздохнув: — Я спрашиваю не потому, что мы тебе не доверяем или что-то такое, но сама понимаешь — бизнес, а у тебя на хвосте федерал и прихлебатель Камисато, — «эй, не говори так про моего братана!» — Куки, закатив глаза, его игнорирует. — И, хотя у федералов здесь силы нет, — Люмин сдерживает смешок, припомнив свою милую беседу в саду, — а Тома и правда наш давний друг, это мало что меняет. И плюсом твои связи с Альберихом. Он, конечно, на нашу территорию не лезет, но его репутация бежит вперед паровоза, — Люмин открывает рот, но Куки останавливает ее взмахом ладони. — Я знаю, что он в тюрьме. Но когда это кого-то останавливало. Мне здесь проблемы не нужны. Госпожа Виатор, — вежливо заканчивает она, и если бы Люмин уже не бегала, подобрав юбки, по подземке, удирая от малолетних бандюганов, и не сражалась одним баллончиком против кого постарше, то точно бы заледенела. И вдобавок еще и этот ушлепок в капюшоне оказал ей услугу, укрепив ее и без того расшатанную нервную систему. Уси на фоне, словно в подтверждение, издал твердый и уверенный хрюк. Итто, сложив руки на груди, деловито кивнул и без стеснения переобулся, якобы «все так, все так, и добавить нечего». А Люмин цепляется за это «мне». Значит, весь подпольный инадзумский мирок под тобой, Куки? Это она еще не в курсе, что у Люмин с недавних пор контракт с Мораксом. То-то была бы потеха. — Может, если ты… вы так переживаете за ее благополучие, то уточните у нее сами? Или найдите Тому, и он подтвердит, что я говорю правду. Кроме того, — она внезапно вспоминает, что Кэйа, кажется, был в курсе личности этой Еимии, либо же имел дела с ней раньше. — Кэйа… Кхм, капитан Альберих… вроде как, знаком с ней. Я не совсем уверена, но он сам предложил мне связаться с ней. — А че стряслось-то? — встревает, наконец, Итто, и Люмин даже чувствует некоторое облегчение, потому что с ним, несмотря на его показную неадекватность и неумение сосредоточиться на чем-то более трех секунд, разговаривать было намного проще. Да к тому же с трезвым. Ну, более-менее. — Пропал кто-то? — Итто, — снова шипит Куки. Люмин трет ладонью лоб. — Мне, точнее, моему… близкому человеку нужна ее помощь, — она не уверена, что могла раскрыть что-то в отсутствие Чайлда. Да к тому же, не сказать, что информации у нее было много. — И да, это довольно деликатная тема. Будет лучше, если он сам все объяснит. — Так твой близкий человек не сказал тебе? — с акцентом уточняет Куки, дернув бровью, и Люмин в ее голосе почудился неприятный сарказм. Она начала чувствовать крохи враждебности к этой даме. — Он сказал, что это опасно. — О-хо-хо, — довольно прогоготал Итто, и Уси, подражая, смешливо хрюкнул. — А Альберих то еще ссыкло… — Альберих? — Ссыкло? Итто непонимающе скосил глаза и пожал плечами. — А мы че, не о нем? Куки снова закатила глаза с глубоким вздохом, явно прося сил у неба. — Я говорю о Чайлде, — Итто комично сдвинул брови. — Чайлд Тарталья, — пояснила Люмин. Лицо Итто приняло крайне задумчивое выражение. — Федерал, — добавила она. — Рыжий с приема с пиздатым косым, — и только после этого крайне подробного пояснения Аратаки издал понимающее «а-а-а» с мечтательной улыбкой. Но у его госпожи, кажется, были совсем иное мнение. — Нет, — резко оборвала Куки, наконец, отрываясь от стены. — Мы не работаем с ФА… — не успела она договорить, как дверь в эту странную подсобку отворилась, и в нее, пятясь обтянутым в странно знакомые брюки задом, ввалилась какая-то незнакомка, — …ТУИ. Следом по-хозяйски зашел Тома и тут же брезгливо шмыгнул носом, явно уже заприметив какую-нибудь пылинку на краю лампочки. — Легче помереть, чем найти вас. Чего спрятались? Итто, Куки, — Тома кивнул Куки и небрежно махнул рукой Аратаки, который тут же с заливистым «о-о-о, братан» хлопнул согнувшегося пополам Тому по спине и, обхватив его за плечи, с грубым смехом растрепал его затылок кулаком. — Так, Итто, стоп, сидеть! Сидеть, я сказал! А где Чайлд? — Я Еимия, — перед лицом Люмин оказалась тонкая женская ладошка в черной перчатке, и Люмин, отвлекшись от представления, медленно обвела девушку взглядом с ног до головы, подмечая уже явно знакомый костюм из темно-серой плотной ткани с оранжевыми вставками, теперь уже тут и там покрытый каплями крови, и… ох, блять. Скирк. Та, что одолела чайлдова кумира. Машина-убийца аратакиевского бойцовского клуба. И Еимия, уже не Скирк, с этими горящими карими глазами, теперь уже лишенным маски открытым веснушчатым лицом, обрамленным золотыми волосами, лучисто ей улыбнулась, обозначив милые ямочки на щеках, и весело подмигнула. — Тома сказал, вы искали меня. Рада знакомству, Люмин.

***

Еимия была самой отвратительной девушкой, которую Чайлд когда-либо встречал в своей жизни. Она была даже хуже Синьоры. Какой противной жабой нужно было быть, чтобы затмить даже Синьору? И, конечно, если бы та часть мозга, что отвечала за оценку девчачьих прелестей, не была затуманена образом его абсолютно такой же златовласой и такой же кареглазой благоверной, он бы мог назвать Еимию… приемлемой, но дело даже было не в ее внешности, а в том, что у этой гадины была черная душа. Эта девчонка, эта… гадкая змея побила его горячо любимого последний час кумира. Нет, она его размазала. Чайлду это не понравилось. Он хотел уложить ее на лопатки. Он хотел доказать ей, что у нее нет никакого права крутить этот гаечный ключ в руках с видом, что она умеет чинить машины лучше мужественных мужчин, и пожимать своими такими слабыми на вид плечами, словно в любой момент может схватить этого самого мужественного мужчину и перебросить его через эти самые плечи. Чайлд был не слабее ее. И он мог ее победить. Одной левой, ха! Пусть только попробует еще раз стрельнуть своей раздражающей усмешкой. Гадина. После того, как эта Скирк, фу, ему даже было противно произносить это имя, уделала его нового лучшего друга, автограф которого теперь красовался в его заднем кармане, Чайлда в момент его искренней восторженности Лукой, в красках рассказывающего, что он ни за что не простит эту химеру и чтоб ее дом вообще сгорел, на что Лука, вздернув свою стальную ручищу, сказал «воу, воу, полегче, братан», с чем Чайлд, конечно же, согласился чисто из уважения к своему новому лучшему другу, после чего Лука сказал, что сначала он переломает ей ноги, и Чайлд согласился с ним уже не только из уважения, но и горячей любви, его нашел пошел-нахуй-Тома, сказав, что его, дебила эдакого, между прочим, ждут, и обломал ему всю малину. Чайлд взял номер Луки и подарил ему напоследок свои самые крепкие объятия. Не в самом лучшем гостевом номере этого райского места, он мог признать, да, его действительно ждали. И, конечно, первым делом он заметил этот уродский костюм с каплями крови своего бога, его носительницу, улыбающуюся так, словно это не она совершила самое гнусное преступление в своей жизни, а после уже парочку каких-то нпс и отраду его души Люмин. Которая, судя по ее виду, тоже была крайне опечалена поражением Луки. Конечно же так, он не зря отдал ей свое сердце. И потом ему сказали, что эта мразина последняя и есть Еимия Наганохара, которая должна была помочь ему с поисками Тевкра. У этого мира было ужасное чувство юмора. У этой Еимии была ужасная улыбка. — Так, значит, ты ищешь своего брата? Они вели свои деловые дела наедине, потому что Чайлд, отделив от своего мозга огромную часть, посвященную Луке, все же решил, что такие вещи следует решать с глазу на глаз, и поэтому, лишь только поэтому он проследовал за этой дамочкой в ее личную гримерку, прежде чмокнув явно все еще страдающую от того же разочарования, что и Чайлд, Люмин и оставив ее на попечение пошел-нахуй-Томы, пообещав ему вырвать хребет, если с головы его благоверной упадет хотя бы один волос. То, как Люмин, его золотая, негодующе вздернула брови и словно невзначай отсалютовала ему своей перевязанной рукой, он воспринял как всю ту же глубокую печаль. Гримерка этой мегеры была завалена какой-то явно не вызывающей у него интереса дребеденью, вроде петард, сваленных в угол коробок с фейерверками, бенгальскими огнями и кучи других прелестей пиротехники. Чайлд пожалел, что не курит и что в его кармане не водится спичечного коробка. Месть была бы сладкой. Еимия, скрестившая ноги на своей вертящейся табуретке в позе лотоса, крутила в руках какой-то механизм и ловко орудовала этим дебильным гаечным ключом. Ее руки были измазаны машинным маслом, и вообще от нее противно тащило совсем не по-женски. Люмин пахла медом. — Да. Ты знаешь, где он? — Чайлд, всем своим видом выражая абсолютную незаинтересованность в разговоре, прислонился спиной к двери, потому что первое правило опытного охотника — избавь жертву от путей побега. Прежде она, толкнув дверь задницей и пустив его в свое лежбище с видом, что ему оказан поистине королевский прием, и Чайлд чисто из сохранения своей репутации невозмутимого и крутого сдержался от плевка в какой-нибудь угол или чью-нибудь напыщенную харю, дала ему подозрительный документ на подпись, гарантирующий, что все обсуждаемое между ними останется только между ними, и Чайлд подивился тупости этой мадам, даже не прочитав его и начеркав внизу на снежнайском диалекте кривое «отсоси», скинув бумажку, которой только подтереться, поверх точно такого же договора, но с нарисованным «:*» в углу, фу, какое убожество. И только после, кончив играть в бизнесвумен, Еимия рассказала ему, кто она такая и чем занимается. Точнее, единственное, что понял Чайлд, пытаясь избавить свои уши от ультразвука, так это то, что она заведовала инадзумским отсеком тейватской сети, помогающей беспризорным и брошенным детям. И на вопрос, что это и откуда, и почему он слышит об этом впервые в своей жизни, Еимия якобы угрожающе повторилась, что если это где-нибудь всплывет, то Чайлд получит по самое не балуй. Напугала ежа голой жопой, как говорится. Еимия, дернув уголком губ и показав ему еще и ямочки, и Чайлд не думал, что она может выглядеть еще омерзительнее, строит тут из себя свою невинность, задумчиво покрутила в руках свою хуевину. — Может быть, — она глянула на него своими карими глазищами. — Как его зовут? Откуда он? Как давно сбежал? Почему? Чайлд от ее настырности поморщился. Она помогать ему будет или интервью брать? Еимия мягко рассмеялась. Она еще и ржет по-дебильному, дебилка. — Не нервничай ты так. Это простые вопросы. Я же не прошу у тебя номер твоего банковского счета, — и тут она игриво ухмыльнулась. — Пока. Она с ним еще и шутки шутить будет. Чайлд сложил руки на груди, так, чтобы она видела, как напряглись его внушительные бицепсы и трицепсы под футболкой, и чтобы знала, с кем имеет дело, уточнил: — Сколько? — М? — Еимия деланно непонимающе похлопала глазами. — Цена. Сколько ты просишь за свои… услуги? — он брезгливо поморщился, и эта дура рассмеялась так, словно он клоуна из себя строит. Чайлд хотел уже проверить, не посинели ли его волосы. — Ты таким тоном говоришь, будто я в кровать к тебе лезу, — ох, нет, милочка, я знаю, что привлекательный самец, но даже не смей протягивать ко мне свои грязные во всех смыслах руки. — У меня есть девушка, — небольшая ложь на благое дело. — О? — Еимия округлила губы со смешком. — Ну, поздравляю. Только я спрашиваю у тебя про твоего брата, а не твою девушку, — добавила тупым покровительственным тоном со всей той же раздражающей улыбкой. — И да, прежде, чем я буду тебе помогать, мне нужно доказательство вашего с ним родства. Документы, фотографии, что угодно, чтобы я поверила. — Это еще зачем? Еимия, перестав строить из себя дуру отбитую и смирившись, что руки у нее из жопы, положила на туалетный столик гаечный ключ и механизм с шестернями (у нормальных женщин там помады, а не эта дребедень, прочитала бы методичку, что ли), и серьезным тоном проговорила: — Я забочусь о своих детях и не посмею причинить им вред, — ее глаза потемнели, теперь напоминая две кружки горячего шоколада, и Чайлд бы рад наложить в штаны, да только не на того напала, крошка. — Ой ли? — Чайлд впервые позволил себе ухмыльнуться за время их недобеседы. — И я уже знаю, кто ты такой. — Кто я? — его ухмылка стала шире, намекая на стоящую за ней опасность. Он еще посмотрит, кто здесь орел, а кто жалкая клопиха. — Да, — она повторила его ухмылку и поднялась со своей трещащей табуретки, ладонью опираясь на стол. — И, опуская все красочные эпитеты о том, какой ты тупоголовый придурок, и прочие предупреждения, что проще сдохнуть, чем иметь дела с ФАТУИ, я все же согласилась тебе помочь, — ее голос стал ниже, и она взяла ключ в руку, деловито покрутив его перед своим лицом. — Чайлд Тарталья. Чайлд, засунув руки в передние карманы джинс, сделал предупреждающий шаг вперед. — Так раз ты знаешь, кто я, — он шагнул ближе, своей натренированной поступью охотника, не сводя с нее пристального взгляда. — И даже не боишься, — Еимия лишь вздернула бровь, не выказав ни тени страха, и Чайлд почувствовал, как его кровь кипит от игры. Он замер недалеко от столика, в шаге от нее, и коснулся пальцами противоположного угла, тихо и с издевательской улыбкой интересуясь. — То мне просто любопытно, с чего такая уверенность, что я просто не возьму свое? — и добавил угрожающим шепотом. — Еимия Наганохара. — И как же? Затащишь меня в одну из своих ледяных пыточных? — Еимия не прекращала улыбаться, словно ее действительно не кидало в дрожь от его внушительной сильной ауры мужественного мужчины, еще и лицемерка, и лишь сложила руки на груди, продолжая всезнающе разглядывать его. Чайлд, собрав свои яйца в кулак и поборов желание вырвать их с корнем и закинуть на стол, чтобы показать, кто в доме хозяин, сделал крохотный шаг ближе и пропел: — О, поверь мне, я знаю, как развязать язык самоуверенным дамочкам вроде тебя. Ему показалось, что все его коллеги на фоне дружно каркнули, поскольку Чайлд в пытках был мальчиком довольно невинным, предпочитая слинять в соседнюю комнату, чтобы его не забрызгало результатом впечатлений шизика-Дотти, но этой кикиморе недобитой знать об этом было ни к чему, Чайлд предпочитал действовать быстро и действенно, взять хотя бы этот ключ и шандарахнуть ее по виску. — А твоя дамочка не будет против? — Заткнись, нахуй. Ты меня бесишь, — и Еимия звонко рассмеялась, словно даже не оскорбившись его словам и умению ловко вести переговоры, пока Чайлд, уже красный от злости, поскольку эта стерва посмела покуситься на его святыню, пыхтел и едва удерживался от того, чтобы послать все к хуям и позорно сбежать из этой выгребной ямы, прежде закинув туда честно одолженную у кого-нибудь спичку. Мысли о возмездии немножко остудили его пыл. — А у тебя и правда все схвачено, — Еимия снова села за свой дамский столик, притянув к себе подписанный им документ и подавила улыбку, заметив его корявые буквы вместо подписи, но ничего не сказала. — Тебе повезло, что меня уже предупредили о твоей страстной натуре и слезно попросили не обращать на это внимания. Понятия не имею, как у него оказался мой номер, но «услуга за услугу», ты — ему, он — мне, я — тебе, — и она с намеком поморгала, и Чайлд в который раз мысленно возвел руки к небу и взмолился «за что, сука?!». — Такой вот круговорот, — и когда Чайлд в который раз за день и ночь не понял, какого хуя опять происходит, Еимия с разочарованным цоканьем кивнула. — Ладно, проехали, ума у тебя и правда негусто. Давай, диктуй данные своего брата. — Кто поручился за меня? — холодно спросил Чайлд, проигнорировав ее жалкое оскорбление и сделав пару глубоких вздохов, бросив наслаждаться фантазиями о том, как прекрасно было бы толкнуть эту жалкую табуретку, а заодно и гордо восседающую на ней королеву болот. — Поручился! — хохотнула Еимия. — Громкое слово, — она снова качнула головой, перебирая другие документы, даже не боясь, что он может мельком что-то подсмотреть, и когда из второго договора, того самого, с ублюдочным поцелуйчиком, выпорхнула тройка фотографий с какими-то подростками, Еимия заметно дернулась, чтобы их поднять, но Чайлд оказался быстрее. С первого фото на него смотрела какая-то мелкая блондинка с двумя хвостами и салатовыми наглыми глазами, снизу подпись — «Эмми». Поняв, что это ничего ему не дает, он взял следующее, и тут уже его глаза округлились от узнавания, пока он смотрел на выцветшие волосы загорелого паренька с широкой улыбкой и ясными зелеными глазами. «Беннет». Та самая мелюзга из метро, к чьему виску Чайлд прислонял дуло трясущимися руками и после чего эти самые руки ненавистно затирал до дыр, пытаясь избавиться от чувства стыда. Следующее фото лишь утвердило мысль о том, что «поручитель», кем бы он ни был, был из Мондштадта. «Рэйзор». Рано поседевший явно не от счастливой жизни предводитель этой своры мелких бандюганов. Это не могла быть Синьора. Не та блядина, изначально нацелившаяся на детей. Еимия четко сказала «он». Это не мог быть Дотторе, тогда он еще отсиживался в своей банке, да и Еимия вряд ли бы стала иметь с ним дело. Это не мог быть Панталоне, хотя Синьора и отсасывала ему под столом, но ему явно положить свой крохотный член на этих беспризорников. И не Скара, который вообще даже не стал бы этим заниматься, послав всех нахуй и заперевшись в своей дрянной коморке. И никому из них никаких «услуг» он не оказывал. Оставался один. Чайлд крепко сжал зубы и со злости швырнул фотки на стол. Еимия, даже на секунду не подумавшая притвориться шокированной, давила явно стремящуюся расползтись по ее лицу улыбку, когда Чайлд выхаркнул имя: — Альберих. И сюда уже добрался, уебок. Когда он вообще успел? Если верить шизику-Дотти, он улизнул из конвоя только прошлой ночью, сейчас время уже клонилось к закату, и неужели первое, что он сделал, это ринулся в Инадзуму? Зачем? Чтобы вернуть «услугу»? Значило ли это, что он еще здесь?.. А если Люмин… Чайлд бегло стрельнул глазами в сторону выхода, и Еимия, наблюдательная, внимательная, сучка, одним словом, беспечно махнула: — Он уже ушел, расслабься, горячий парень, — и цапнув фотографии из его ладони, Еимия уже серьезнее проговорила. — Послушай, я понимаю, что твое хрупкое мужское эго не может смириться, что я уделала Луку, за которого ты так отчаянно болел, потрясая своими кулачками, но, серьезно, у меня мало времени, и через двадцать минут у меня следующий бой, — и пока Чайлд мирился с тем, что его снова отымели в жопу, она деловито помахала пальчиками, подстегивая его. — Давай-давай, твоя девушка наверняка уже соскучилась. И спустя минут десять обсуждений того, какой Тевкр конченый долбоеб, и слов Еимии, что она ничего не обещает, но, с предположений Альбериха, лопату ему в жопу, его брат, вероятно, сейчас находится под крылышком того самого Рэйзора, чью бравую команду Чайлд так дружелюбно нагнул и кого Еимия обещала взять уже под свое крыло, Чайлд уже был на низком старте. И после того, как Еимия клятвенно и с горящими глазами пообещала ему помочь и вопроса Чайлда о том, зачем ей вообще помогать ФАТУИ, если она терпеть их не может, Еимия как-то странно улыбнулась и сказала, что его, Чайлда, она вполне может вытерпеть. И сунула ему свою визитку. Сказала, что хотела бы, чтобы он был на связи и сообщил, как только найдет Тевкра, потому что она действительно беспокоилась. Чайлду такое внезапное великодушие было в новинку, и поэтому он только машинально кивнул, затолкав бумажку в задний карман, поплелся из гримерки этой не такой уж и жабы, как он полагал, но он все равно ее ненавидит, потому что к визитке в его кармане все еще прижимался автограф Луки, который он определенно повесит на стену на самое видное место, и, уже на выходе из клуба, впечатался в спину какого-то чувака в фуражке. И лишь после, взглянув поверх этого карлика, заметил кучу машин с мигалками и полицейских, которыми властно руководила какая-то высокая брюнетка с каре, вцепившаяся ногтями в плечо скулящего Аратаки, и стоящего рядом с ними пошел-нахуй-Тому, пытающемуся что-то этой явно непреклонной даме втереть. — Какого черта… Чувак в фуражке тут же обернулся и, просканировав его пристальным взглядом, выдал равнодушное: — Предъявите документы, будьте любезны. — Чайлд! — Чайлд тут же обернулся, услыхав голос своей дамы сердца, которая уже пробивалась сквозь толпу, совсем не любезно расталкивая их локтями. — Здравствуйте, сэр, извините, этот мужчина со мной, он тоже гость Камисато-сама, я могу предоставить вам его пропуск, вы не могли бы… — услыхав имя «Камисато-сама» и побледнев на пару тонов, низкорослый страж порядка, явно не желающий иметь дело с кем-то, кто может затолкать его в бобик с видом, будто так и надо, тут же пробормотал извинения с легким поклоном и оставил их одних. — Что происходит? Люмин, вздохнув, сложила руки на груди. Чайлд, наконец, обратил внимание на ее перевязанный кулак и мягко взял ее раненую ладонь в свои. — Ищут… кого-то, — Чайлд, поглаживая ее руку, вдернул брови, и Люмин, прикусив губу, отвернулась. Чайлд мягко сжал ее ладонь. Значит, она знала. — Я в курсе. Наганохара сказала, что он заходил к ней, — он не стал упоминать, что перед этим его еще и огрел шизик-Дотти, а после и Моракс, где шутки Аякса предусмотрительно из желания уберечь свою задницу от очередного пробития кончались. Люмин тут же обернулась, и Чайлду пришлось сильно постараться, чтобы проигнорировать блеснувшее нечто, напоминавшее надежду, в глубине ее глаз. — Ты видела его? Глаза Люмин стали больше, казалось, куда еще, когда она, бегло пробежав взглядом по сторонам, убеждаясь, что их парочка вне подозрений, покачала головой. — Нет-нет, я не думаю, что… — и Чайлд прищурился, разглядывая ее задумчивое выражение, то, как он нахмурила брови, прикусила губу, как ее взгляд из затуманенного становился все более осознанным, и пальцы Чайлда случайно сжались. — Ой, — он тут же пробормотал извинения, поднося ее костяшки к губам, и Люмин коротко улыбнулась. — Все в порядке. Нет, не видела. — Странно. Он явно знал, что мы будем здесь сегодня, — и на ее недоуменный взгляд, Чайлд пожал плечами. — Наганохара сказала. Ладно, пойдем уже, — и при мысли о том, что Тевкр уже рядом, вот-вот он его настигнет, вот-вот схватит за плечи и выдолбит все дерьмо, Чайлд кивнул. — К Синь Янь мы уже точно не успеем. Да и похуй, — он отпустил руку Люмин и побрел вперед, протискиваясь между людьми и засунув руку в задний карман, где его пальцы тут же нащупали злосчастную визитку. Оставив ее позади, он уже не видел, как потемнели ее глаза, как она покачала головой, как вздохнула, вглядываясь в красное от закатного солнца небо. И он не видел, как ее руки, повторяя его жест, метнулись к задним карманам ее джинс, пока она медленно шла за ним, как нащупали какой-то странный кусок бумаги, и как она, полагая, что это какой-то затерявшийся старый чек, вытащила его и без интереса развернула. И, конечно же, он не видел, как исказилось ее лицо, как губы рассекла горькая усмешка, как в уголках глаз скопились слезы, и он не услышал, конечно, в этом галдеже, погруженный в собственные мысли, он не услышал, как она рассмеялась, сжимая кусок бумаги в своем поцарапанном от удара кулаке, и как приложилась губами к тому самому кулаку, продолжая издавать эти прекрасные звуки радости, облегчения, раздражения, он не слышал, не знал, да и она сама вряд ли знала, вряд ли понимала, отчего на сердце так жжется, когда она по новой разворачивала скомканный обрывок и по новой, с широкой улыбкой, читала: «Спасибо, жена».
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.