***
Рельсы блестели в лучах восходящего солнца. Пришла весна, но снег еще даже не начал таять. Достоевский стоял совсем близко к железной дороге, но старался держаться так, чтобы его не заметили со станции. Буквально через несколько минут здесь должен был пройти грузовой поезд. На этот раз Федор не имел права его упустить. — Эй, — окликнул знакомый голос, — ты правда сбегаешь? Лицо Гоголя было красным, видимо, он бежал. Под глазом вновь был синяк, наверное, опять побили. — Да, — ответил Федор, — ты вроде тоже хотел со мной. Решай: сейчас или никогда. — А как же твой дядя? — спросил Гоголь. — Он разве не будет искать тебя? — Даже если будет — никогда не найдет. И тебя тоже никто не найдет. Послышался стук колес прибывающего поезда. — Ну так что? — спросил Федор. — Мы просто сбежим? — Да. — Поедем куда-нибудь, где нас не будут ненавидеть? — Да. Поезд приближался, стук колес становился все громче и громче. — Решай сейчас, — сказал Федор, пытаясь перекричать шум. — Не заставляю, но предпочел бы попасть на поезд с помощью твоей способности. — Хорошо. Ответ, который Достоевский хотел услышать. Он ничего не рассказал Гоголю о своем плане, но понял одну вещь — если у человека ничего нет, очень легко убедить его в чем угодно, пообещав лучшее будущее. Федор сбегал. Не знал, почему именно сейчас, но это его и не волновало. Он мог бы убить дядю, потом вернуться к родителям, убить и их. Мог бы найти церковь, где дверь будет открыта и замаливать свои грехи. Но Достоевский знал, что способен на большее. Поэтому, видя приближающийся грузовой поезд, он считал, что поступает правильно, ни капли не сомневаясь в своем решении. Это как с ночным кошмаром. От него можно только сбежать, а вот бороться с его причинами следует наяву. Гоголь коснулся руки Федора, и они тут же оказались на крыше вагона. Миновав станцию, поезд развил скорость. Ветер дул в лицо. Очертание города быстро осталось вдали. Достоевский предпочел бы его забыть, но круг колеса обозрения, возвышающийся над парком, останется в памяти навсегда. Еще у Федора были книги по японскому, которые он забрал с собой, не вернув в библиотеку. Можно считать за сувенир. — Что будешь делать дальше? — спросил Гоголь. — Я сделаю этот мир лучше, — ответил Достоевский. Он не питал ложных надежд, понимая, что едва ли станет легче. Позади остался кошмар, впереди ждала неизвестность, не обещающая ничего хорошего. Но поезд шел на восток, впереди вставало солнце, и Федор чувствовал себя свободным.6
25 июля 2021 г., 16:54
Телефонные разговоры по вечерам вошли в привычку. Дазай всегда неожиданно звонил первым и так же неожиданно прекращал диалог. Федор, прекрасно понимая, зачем Осаму все это надо, почему-то продолжал играть по его правилам, раз за разом снимая трубку. Убеждая себя, что для него во всем этом тоже есть какая-то выгода, Достоевский ждал вечеров и этих звонков. Порой, когда телефон молчал, он не мог уснуть до самого утра, а после пил несколько чашек кофе и шел работать с головной болью.
Федор знал, что Дазай, с вероятностью почти в сто процентов, все понял. Даже догадывался, зачем ему это потребовалось. Выяснив мотив и его причины, можно с легкостью увидеть слабости врага. А значит использовать их против него. Уже половина победы. Достоевский был в не самом выгодном положении, но продолжал общаться с Дазаем, делая вид, что у него все под контролем и, на самом деле, это он ведет игру. Опрометчиво? Да. Но что-то не давало ему остановиться.
Мысль о том, что кто-то знает, была мерзкой. Федору этого не хотелось, как не хотелось и самому помнить о чем-либо. Жаль, что пока нельзя так просто стереть воспоминания. Однако тот факт, что единственным человеком, знавшим хоть что-то о настоящем Достоевском и о его прошлом, являлся Дазай, почему-то успокаивал.
Иногда Федор забывал, что они враги. Продолжая играть в вопросы, они, пусть и бросали друг другу колкости, не ощущали ненависти. Конечно, это лишь маска. По сути, ведь ничего и не изменилось. В глазах Дазая Достоевский оставался противником, от которого следует избавиться во имя спасения мира. Федор признавал в Осаму помеху своим планам. Все их разговоры — одно сплошное притворство, игра. Но как же сильно порой хотелось верить, что это не так.
Достоевского никто никогда не понимал. Быть может потому, что он был умнее остальных, или по каким-то другим причинам. Впрочем, причины не так и важны, важна только суть. Федор всегда был один, но, даже считая, что это единственный верный для него жизненный путь, иногда так от этого уставал. Он не мог ни с кем поговорить. Не ради какой-то цели, а просто так. Но их ночные беседы с Дазаем почти что напоминали нормальное общение.
С Дазаем было все точно так же. То, что они слишком похожи — очевидно уже давно. Как и Достоевский, он ощущал постоянное одиночество, идущее за ним следом. Агентство, друзья — все это хорошо, только вот Осаму прекрасно понимал, что им плевать на него. Сколько раз он пытался покончить с собой, всегда это вызывало у сотрудников агентства реакцию вроде качания головой или пожимания плечами. Такую, какая была бы уместна, скажи он, что, к примеру, потерял ключи или забыл выключить свет, уходя на работу. Дазай прятал свое настоящее лицо под маской напускного веселья, прятал шрамы от порезов под бинтами. Всех, включая его самого, это устраивало.
В какой-то момент они оба поняли, что ночные звонки — единственное настоящее, что у них есть. Такое случалось не часто, но иногда вопросы были ни о чем, не нацеленные на получение какой-либо информации. Бывало и такое, что они вообще ничего друг у друга не спрашивали. Болтали о погоде или каких-то незначительных повседневных вещах. Пусть и теряя дух соперничества, они обретали нечто другое, может даже куда более ценное.
Достоевский и Дазай подходили друг другу, как частички пазла. Либо рядом — либо никак.
И все же они были врагами.
Спустя месяц с момента первого звонка, Осаму удалось то, что не получилось с первого раза — застать Федора врасплох. Достоевский, вернувшись вечером в свою квартиру, не сразу почувствовал чье-то присутствие. Он успел раздеться и только тогда понял, что-то не так. Дальше все было просто. Никто кроме Дазая не знал об этом месте, а даже если бы и знал, то не отважился бы вломиться без приглашения. Осаму нигде видно не было, но Федор уверенно бросил в пустоту:
— Я знаю, что ты здесь.
Чужие пальцы сомкнулись на шее, прежде чем Достоевский успел полностью проанализировать ситуацию. Федор оказался прижатым к стене, рука Осаму держала его за шею. Не сильно, просто прикосновение, это даже немного не мешало дыханию. Но Достоевский не мог сделать вдох. Теплые пальцы на шее на одно единственное мгновение вернули его назад. В прошлое, в холодную маленькую квартиру. Йокогама вдруг превратилась в Россию. Желая ничего не видеть, Федор закрыл глаза. Распахнув их в следующую же секунду и увидев перед собой Дазая, Достоевский успокоился, сперва, а потом поспешил оттолкнуть его от себя.
— Пусти, — сказал он, схватив Осаму за запястье и оттащив его руку от своей шеи.
Дазай сделал шаг назад, позволяя Федору отойти от стены, усмехнулся, вновь натягивая на себя идиотскую улыбку. Однако Достоевский был более чем уверен, что Осаму поступил так не просто потому, что ему захотелось, и что он заметил панику в его глазах. Это злило.
— Что сейчас было? — спросил Федор, дотрагиваясь пальцами до своей шеи.
— Ничего, — усмехнулся Дазай, — решил, что это будет забавно. Эффект неожиданности, прямо как в ужастиках. И, кстати, почему ты такой холодный? У меня пальцы замерзли!
Достоевский никак это не прокомментировал, желая перейти ближе к делу.
— Зачем ты приехал? — спокойно спросил он.
— Деньги на телефоне закончились.
— Не думал, что агентство так мало платит.
— Вообще-то мне просто лень было положить их.
— В прошлый раз тебе было лень сюда ехать. А ты не постоянен, я смотрю.
— А ты наблюдателен, — усмехнулся Дазай. — Ради твоего прекрасного чая можно разок и прокатиться через весь город.
— Ладно, проходи, — сказал Федор, вспоминая, что именно он является хозяином квартиры.
По этой же причине Достоевский мог бы выставить Осаму за дверь, но вместо этого отправился на кухню, чтобы заварить чай. Едва ли его чай был чем-то особенным, а похвала Дазая чем-то искренним, но приготовить напиток не составляло труда.
Все сделав, Федор вошел в гостиную, где они уже когда-то разговаривали, с двумя чашками.
— Стоит ли мне поверить, что и на этот раз ты обошелся без яда? — с иронией спросил Дазай.
— Как хочешь, можешь снова чашки местами поменять, мне все равно.
Осаму так и сделал, кажется позабыв о правиле, согласно которому, шутка, сказанная дважды, перестает быть смешной.
— И с какой целью ты пришел на этот раз? — спросил Федор.
— Я же сказал, деньги на телефоне кончились. А вообще… Помнишь, я сказал, что победа за мной. Так вот, я хочу победить.
Достоевский натянуто улыбнулся уголком губ.
Дазай уже достаточно давно сложил все факты в единую картину. Ответы, что Федор давал на его вопросы, желание избежать всяких упоминаний России и жизни там, его реакция на прикосновения. Будь Осаму кем угодно другим, он ни за что не догадался бы, но ему повезло быть тем, кто он есть. Поэтому, он все понял.
— Неужели ты думаешь, что избавление мира от эсперов сделает его лучше. Не хочу верить, что ты настолько глуп, что не можешь понять несбыточность этого плана. Но, — Дазай вдруг стал серьезным, — ты ведь это понимаешь, я прав? Так что просто признай, ты хочешь этого не ради мира. Тебе хочется, чтобы стало легче. Только тебе и никому больше.
— Что за бред? — равнодушно сказал Достоевский.
— Не бред. Это правда. Та, которую ты себе не признаешь. Прикрываешься всей этой ерундой с богом и грехами, но ты ведь просто хочешь прекратить свои страдания. Ты, полагаю, в курсе, что я понял. Ты сам дал мне понять. Ненавидишь эсперов, потому что ненавидишь себя. Слишком очевидно. Недавно узнал, что в России не особо жалуют счастливых обладателей способностей, — Дазай внимательно посмотрел на Федора. — Однако дело не только в этом. Кто-то причинил тебе боль. И ты хочешь забыть.
— А я думал, ты более сообразительный, — сказал Федор.
Он хотел вложить в свою интонацию иронию и даже издевку, но вышло совсем безрадостно. Достоевскому совсем не нравилось происходящее, но и остановить его он уже не мог. Осаму следовало выгнать раньше, а еще лучше переехать, как только он узнал о местонахождении квартиры, и никогда не отвечать на звонки. Федор действительно обо всем пожалел. Потому что он ненавидел проигрывать.
— Брось, — покачал головой Дазай. — Пытаться доказать неправоту собеседника, когда правда известна обоим — слишком низко для тебя. Ты понимал, на что шел, давая мне обо всем догадаться. Но если ты до сих пор не понял, то… в твоем прошлом был человек с такой же способностью, как и у меня, он… я понимаю, что он с тобой делал. Это и тот факт, что ты обладаешь способностью, которую считаешь грехом, потому что тебе так навязали, собственно, и привели к тому, что мы имеем сейчас. Разве я не прав?
— Нет.
Рука Дазая легла на колено Федора. Скользнула выше.
Сердце Достоевского на мгновение будто остановилось. Картинка происходящего разлетелась на тысячи мелких осколков. Но так же быстро вернулась обратно. Федор сбросил чужую ладонь со своего колена и резко поднялся с дивана, подошел к окну, оказавшись к Осаму спиной.
— Не думал, что тебя будет так легко сломать.
Достоевский все так же смотрел в окно. Солнце садилось.
— С твоей стороны наивно меня недооценивать.
— Ты уже проиграл, — сказал Дазай, встав с дивана и подойдя ближе.
— Нет.
Достоевскому вдруг захотелось смеяться, и он рассмеялся, глядя куда-то вдаль. Было почти что весело. Он правда верил, что Дазай ошибается. Федор смеялся до тех пор, пока чужие пальцы не коснулись его щеки. Достоевский повернул голову.
— Ты плачешь, — констатировал Дазай.
— Что?
Федор не поверил. Последний раз он плакал очень давно, зимой на пороге церкви. И больше никогда. Просто не позволял себе этого. Поэтому Достоевский никак не мог плакать сейчас, он ведь даже ничего не чувствовал, кроме желания смеяться. И все же теплые слезы текли по щекам.
Единственное, чего хотелось Федору — прекратить. Он вытер лицо руками, но это ни к чему не привело. Впрочем, какая уже разница. Все равно Дазай видел его слабость. Достоевский попробовал сделать глубокий вздох, но вместо успокоения он получил лишь ком в горле и сдавленный всхлип, сорвавшийся с губ. Это было так странно. Федор совсем не помнил, когда еще испытывал подобное и, что хуже, совсем ничего не мог с собой поделать. Словно стена, за которой он всю жизнь так упорно сдерживал эмоции, вдруг дала трещину, а потом и вовсе рухнула.
Осаму сделал шаг вперед, осторожно положил руку на чужое плечо и сказал:
— Перестань истерить, — и тут же тихо прошептал: — Не сдерживайся.
А дальше? Дазай обнял Федора. Это походило на сюрреалистичный бред, рожденный нездоровым сознанием, но Осаму действительно мягко прижал к себе Достоевского, положил руку на затылок, склоняя его голову, к своему плечу. Прошептал еще одну фразу:
— Я не сделаю тебе ничего плохого сейчас.
Федор не обнял в ответ, но и не сопротивлялся. Реальность для него будто перестала существовать. Осталась лишь истерика, сопротивляться которой он не смог. Слезы текли из глаз, падая на рубашку Дазая и унося с собой пусть и не всю, но хоть небольшую часть той боли, что он долгие годы держал в себе.
Осаму позволял этому происходить. Отчасти ему хотелось в очередной раз порадоваться своему превосходству, но тогда, перебирая чужие волосы и чувствуя, как рубашка намокает от слез, он не думал ни о чем, кроме того, что так и должно быть. А ведь они враги.
Федору следовало бы ощущать себя ужасно, отвратительно. Однако нет. Ему даже не хотелось отстраниться. Он продолжал стоять, уткнувшись лицом в плечо Дазая, даже когда слез больше не осталось. В какой-то момент его руки легли на чужую спину, пальцы вцепились в рубашку, словно не желая отпускать. Достоевский не помнил, когда в последний раз обнимал кого-нибудь, но это было не так и плохо.
Когда Федор успокоился, Осаму сказал:
— А ведь сейчас самое время воткнуть нож мне в спину.
Достоевский ничего не ответил. Неосознанно прижавшись еще ближе, он вдруг осознал, что испытывает облегчение и некое спокойствие. А еще свободу, подобную той, что ощущал лишь однажды.
Прежде чем отпустить, Дазай еще один раз мягко провел рукой по волосам Федора.
Может, в эти мгновения, они и не были врагами.
Примечания:
Мне так хотелось написать эту сцену со слезами и обнимашками, но сейчас понимаю, что это откровенный оос и вообще бред какой-то, но как есть...