***
Город тихо догорает свои последние мгновения, прежде чем подпустить холодный густой мрак наступающей ночи ближе, окончательно позволив завладеть собой так, как однажды огромный мир завладевает каждым из нас, и главной целью становится вспомнить, кем мы были в начале, кто мы есть глубоко внутри. Кортни кажется, что от неё ничего не осталось. Окна домов свысока следят за тонущей в сумерках маленькой фигуркой равнодушным взглядом, в точности перенятым у унылых жителей Тарлингтона, уже заканчивающих свой будний день и идущих домой, на неизбежное свидание с рутинной обыденностью и непережитым, хранимым годами раздражением, туго сковывающим челюсти до такой степени, что рассказать кому-то о своей боли уже физически невозможно. Их пока ещё пустые дома чёрной грядой обрамляют спутанные в темноте дороги, но кое-где уже зажигаются жёлтые квадратики света, редкие машины неспеша стекаются из центра в родные окраины, ведомые холодным огнём фар, а луна надёжно спрятана от глаз за кружевной вуалью облаков. Одиллия никогда не бродила по городу без цели — всегда есть куда спешить, чем заняться, всегда есть машина и Уайт, готовые при необходимости доставить её по любому адресу, но за сегодня она уже второй раз нарушает свои ежедневные привычки. Оставив недописанные конспекты и открытый учебник на столе, девушка буквально вырвалась на свободу, сперва пробежав несколько улиц и остановившись лишь после того, как лёгкие до краёв наполнились колющим морозным воздухом, а после чуть не разрыдавшись от обнаружения огромной чёрной дыры под рёбрами, медленно выжирающей её изнутри. Успокоившись и убедив себя в том, что такой персональной дырой обладает каждый человек и это не главная её проблема, брюнетка самозабвенно продолжает свой путь уже спокойным шагом, вглядываясь в мелькающие лица, горящие вывески, названия улиц и номера домов, пока не замечает хорошо знакомые пейзажи. В этом частном секторе живут многие её одноклассники, и если она не хочет столкнуться со случайным, не слишком приятным собеседником, следует вернуться на центральную дорогу и миновать район в обход. — Оди! — слышится откуда-то издалека, и юношескому голосу вторит собачий лай, всего на мгновение возвращающий её на несколько часов назад, во двор старого поместья, объятого пеленой мутноватого тумана, тревогой и разрезающим на части лязгом натянутой цепи. Пугающее видение успевает растаять, прежде чем Катон преодолеет последние пару метров между ними, и тёплые дружелюбные руки уже сжимают её в приветственных объятиях так крепко и бережно, что пригревшаяся девушка надеется остаться здесь подольше, но лучше, несомненно, навсегда. Кожа парня тёплого, как имбирный чай, оттенка, такого спокойного и безопасного, как ни у кого другого на всём свете, а смех совсем-совсем мальчишеский, выученный с детства, хранящий глубинные, не известные ей самой воспоминания о лучших временах. Он никогда не разрывает объятия первым, позволяя вдоволь отогреться, отдышаться перед новой изнурительной схваткой с миром снаружи, успокаивающе накручивает блестящие кудри на палец, понимающе молчит, и между ними ощущается что-то большее, а может, ничего лишнего — кто знает. Восторженный встречей далматин весело прыгает вокруг пары, заливаясь лаем в ревнивой попытке обратить на себя внимание, и затихает лишь после того, как Кортни опускается и ласково треплет пятнистую морду, норовящую облизнуть её пальцы большим шершавым языком. — Вив давно тебя не видела, — как-то нерешительно произносит хозяин собаки, стоя рядом и от неловкости перебирая в руках поводок, — Я тоже, кстати. — Мы были слишком заняты, — отвечает Оди, предпочитая не думать о том, что отклоняла любые предложения встретиться на протяжении нескольких недель, незаметно перерастающих в месяцы. Арт Леман — потомок очередного древнего аристократического рода, возникшего на территории города одним из первых, а потому неудивительно, что отцы семейств Кортни и Леман договорились о будущем выгодном браке ещё во младенчестве своих отпрысков, намереваясь объединить могущества известных фамилий и сохранить благородство крови. Разумеется, никто никогда не поднимал этот разговор при детях, не раскрывал всеобщие намерения открыто, но каждое приглашение на ужин, каждое проведённое вместе Рождество, каждое совместное путешествие были насквозь пропитаны сводническим настроением, будто старшие хотели привить своим наследникам безусловное чувство семейности, заложить в основу отношений глубокую привязанность друг к другу, и следует отметить, им это удалось; Одиллия не могла представить свою жизнь без Арти, её верного друга, старшего брата, терпеливого наставника и, наверное, самого близкого для неё человека, но только не возлюбленного. Может, план сыграл с ними злую шутку, а может, дело в проклятии, всю прошедшую жизнь не позволявшем ей полюбить «неправильного» человека, но в любом случае исход один, и навряд ли он устроит их семьи. — Ты изменилась, — замечает Арти, имея в виду, вероятно, её полярно противоположный привычному образ: тёмно-зелёная толстовка на несколько размеров больше, отсутствие макияжа, растрёпанные волосы, поздние одинокие прогулки; или всё же говорит про что-то другое, не различимое для случайных глаз, но очевидное для родственного сердца? Кортни молчит и без интереса наблюдает за резвящейся на траве собакой, мелькающей в темноте белоснежным изящным пятном, пока в её голове уже в который раз неторопливо прокручиваются одни и те же, не менее уставшие, чем она сама, мысли — следует ли говорить? есть ли в этом толк? Ещё немного, и брюнетка взвоет от раскалывающей череп, непрекращающейся тоски, насущной и безвыходной, до смерти надоевшей за шесть дней, но заточённой в темнице её сознания навечно. — Думаешь, я плохой человек? — Думаю, нет. Не хуже прочих. Арт выглядит задумчивым, поникшим, и девушка не узнаёт в нём прежнего старого друга, пытаясь вспомнить, когда он переменился или когда она потерялась в удобных для неё иллюзиях, а после и вовсе перестала видеть разницу между миром и тем, что она о нём думает. — Я сделала много зла. Ты помнишь Рудс? — Ведьмочку? — беззлобно переспрашивает парень, и Оди морщится от навязчивого желания сплюнуть это приторно-горькое слово, чтобы наконец избавиться от жутких призраков прошлого, — Ты сильно задирала её несколько лет назад. — Это было в седьмом классе, Арти, мы все были детьми, — нехотя оправдывается Кортни, всем своим существом понимая, что Леман прав, но признать такую болезненную вину на деле оказывается труднее, чем она думала. Тогда всё казалось захватывающим, романтичным: королева школы, самая красивая, самая стильная, самая влиятельная, будто рождённая править серой безмозглой толпой в окружении пары-тройки самых близких подруг и поклонников, поддерживающих её безупречный имидж и жёсткую иерархию, прямо как в американских сериалах двухтысячных под сладким розовым фильтром и с кучей блёсток. Но сейчас девушка не видит в этом ничего романтичного — она в отчаянии, окутана тревогой, в точности как те случайно попавшиеся на глаза, маленькие девочки, которых они гоняли от школьного двора и до самых окраин, заставляя путаться в паутине улочек и тропинок, в сумерках и холоде, неизменно под дикие вопли одноклассников, не знавших ни морали, ни манер, не имевших сострадания, но страстно желавших обозначить свою социальную ступень как можно выше, даже такой ценой. Дакота, как позже выяснилось, другое дело — её не запугаешь, не заставишь прятаться по углам, так что с ней и способы были изощрёнее: всеобщее игнорирование, высмеивание, мерзкие слухи о семье и предках, унижения в женском туалете, послания с записками; Оди хотела, чтобы блондинка бежала не от толпы детей, а от себя самой, ничтожной и никому не нужной, лишней, нелюбимой, потому что сама считала её таковой и не могла смириться с тем, что той всегда было плевать на школьную иерархию и собственное место в ней, на оборотней и овечек с разбитыми коленками, на розовые фильтры и блёстки. ...всегда было плевать на Одиллию. — Ты была самым жестоким ребёнком. Рудс и так была изгоем, не понимаю, почему ты так возненавидела её. — Ты сам ответил — я была самым жестоким ребёнком. И спасибо за поддержку, — немного обиженно добавляет брюнетка, прижимаясь к парню из-за пробирающего до костей холода, и тот снова впускает её в свои согревающие объятия. — Брось, Оди, что теперь вспоминать об этом. Или ты вздумала замаливать грехи? — Считаешь, уже пора?***
Когда Одиллия смотрит, как её очаровательнейший кукольный мирок безнадёжно сгорает в пламени возмездия за совершённое когда-то зло, всё, о чём она думает, это Дакота. Багряные языки с исступлённым звериным голодом тянутся к брюнетке и пляшут перед её остекленевшими глазами так ясно и убедительно, что она забывает об иллюзорности своего видения и физически чувствует, как в спальне совсем скоро становится нечем дышать. Теперь из распахнутых настежь окон веет дождевой свежестью, а темнота, ранее прожорливо наблюдавшая за девушкой через стекло, медленно крадётся внутрь, озираясь и принюхиваясь, будто бродячая кошка, впущенная в человеческий дом. Кортни заливает собственный полыхающий мирок красным полусладким, впервые в одиночку, впервые бесстыдно распивая прямо из горла, пока руку с зелёной, на две трети опустошённой бутылкой сводит трясучка, и происходящее кажется таким нелепым, карикатурным и забавным, что девушка чувствует себя всемирно известной актрисой, отыгрывающей роль бедной, брошеной парнем мечты красотки в фильме, сценарий к которому определённо писал мужчина. Вот только она не греется в ванне с пеной и алыми лепестками роз, пока на фоне убаюкивающе крутится пластинка ранней Ланы Дель Рей, а мёрзнет на полу в своей комнате, одетая в пушистый халат и сдерживающая глупый пьяный смех. По негласному закону жанра, грустные пьяные девушки звонят своим бывшим, проклиная и упрекая в том, что те «украли их лучшие годы» и вообще «никогда не ценили их заботу и любовь», а после горько плачут, извиняются, говорят о чувствах и просят увезти к себе домой. У Оди в списке контактов не находится ни одного человека, которому ей бы хотелось позвонить посреди ночи, нагрубить и поклясться в любви, да и забирать её из собственной спальни как-то странно, завтра же в школу; может быть, это и к лучшему — новые глупости сейчас ни к чему, со старыми бы разобраться. Она всё же решает набрать один из номеров, точнее, не задумываясь о последствиях, вдохновлённая героинями телевизионных мелодрам, нажимает кнопку вызова и тщательно вслушивается в тишину между длинными глухими гудками, боясь пропустить ответ на том конце. — Алло? — непонимающе-сонно звучит из телефона спустя несколько секунд молчания, и брюнетка сдерживает вздох умиления, при этом зачем-то широко улыбаясь своему собеседнику, будто тот способен её увидеть. — Привет, Арти. — Привет, Оди. Девушка крепко жмурится, пытаясь придумать новую реплику, но в голове не находится ни одного логичного варианта, более того, её опьянённая голова неожиданно оказывается совершенно, абсолютно пустой, и это не может не радовать — лучше и вовсе ни о чём не думать, чем постоянно ходить с сжатыми от тревоги челюстями. — Спишь? На том конце раздаётся короткий подавленный звук, отдалённо напоминающий кашель, после которого друзья одновременно заливаются смехом, осознав всю несуразность разговора и отпуская повисшую неловкость. — Пол третьего? Что ты, время детское, — саркастично протягивает парень, заразительно зевая, и Кортни пытается понять, спала ли она вообще или просто буравила взглядом крохотную точку на потолке до тех пор, пока не вспомнила про спрятанное под кроватью вино, — А что у тебя? — Бессонница. — Сочувствую. Посторонний шум в виде мягкого шуршания одеяла, неровных шагов по холодному ламинату и открывания балконной двери даёт понять, что Арт вышел покурить, и девушка наяву видит причудливо вьющиеся перед лицом облачка дыма и ловит запах тлеющей бумаги, разливающийся по её спальне; он всегда курит немецкие Chapman Gold с ванилью, хвалит их после первой затяжки и клянётся бросить только после того, как компания прекратит существовать. — Арти, мне нужно сказать тебе кое-что... Только не смейся. — Постараюсь, — заверяет он, на всякий случай весело хмыкнув заранее. — Я тут подумала... Давай поженимся? — Прямо сейчас? — Нет, дурак. Давай лет через десять, если не сможем никого себе найти. То есть если ты не сможешь... Я по-любому останусь одна. Парень задумчиво молчит в ответ, а брюнетке вдруг становится так невыносимо одиноко, будто в мире кроме них больше никого не осталось, но в опровержение этому на том конце слышатся мерные клацания четырёх лап — это любопытная Вив пришла составить компанию своему хозяину. Что-то досадно-завистливое колет в сердце, и Одиллия твёрдо (по крайней мере, на сколько это позволяет расшатанный вином рассудок) решает начать курить ванильные Chapman и завести большую собаку. — Ты пьяная. — Какая разница? — с неподдельным удивлением произносит Кортни, как можно тише делая новый глоток кисловатой рубиновой жидкости, — Я же серьёзно. — Ну, если серьёзно... Лет через десять? Хорошо, Оди. — Отлично! Я наберу тебя! — Набрать можешь и пораньше, не обязательно ждать десять лет. После короткого прощания окончательно замёрзшая девушка закрывает окно, пошатываясь, забирается на прохладную кровать, обнимая колени, по-прежнему не выпуская вино из влажных от возбуждённости рук, и утыкается в развёрзнутую перед ней чёрную бездну, быстро нашедшую общий язык с бездной внутри; луну не видно уже шестую ночь подряд, но брюнетка больше встревожена этими странными подсчётами в своей голове — какое ей дело до висящего в низком ночном небе желтовато-серебряного диска? На дне опустевшей бутылки против воли находятся утопленные пару часов назад мысли, ставшие ещё злее и навязчивее за время разлуки, и игнорировать их раздражающее изумрудное мерцание оказывается непосильным для ослабевшей, расклеившейся под конец ночи Оди. Это всё Дакота; Дакота, прекрасно знавшая правду с самого начала, превратившая её вылизанную жизнь в руины шёлка и бриллиантов, заставившая соблюдать эти идиотские садистские правила, и теперь она, конечно же, надеется исчезнуть, оставить в одиночку разбираться с этим проклятьем, но разве Одиллия позволит? — Ни за что, — сдавленным, охрипшим от холода голосом клянётся она, но звук теряется в пустоте раньше, чем ей удаётся договорить. Девушка медленно опускается на подушку, а всё остальное в комнате, напротив, встаёт на ноги и начинает вальсировать вокруг широкой кровати, будто толчёное стекло в детском калейдоскопе. Разгневанная своими размышлениями Кортни краем глаза замечает живую, скользящую по изрезанной вертикальными бликами стене высокую тень, преследующую женский силуэт по пятам и замирающую лишь тогда, когда кто-то бесшумно опускается совсем рядом. Испуганное сердце колотится как пойманная в кулак бабочка, спешно разгоняя горящую от спирта кровь по обмякшему телу, и за несколько вечных для Оди секунд становится жарко от непредсказуемой, а потому опасной близости Дакоты, безусловно, Дакоты, а кого же ещё? Происходящее помнится короткими отчётливыми вспышками, будто смазанные кадры старого авангардного кино в сопровождении «Полиморфии» Пендерецкого, и колючие отрывистые звуки скрипки снова и снова вспарывают податливый воздух с гнетущим металлическим лязгом так, что тот нагревается и выжигает лёгкие изнутри. — Я буду с тобой в твоём одиночестве. Утешенная рубиновая буря устаёт кипеть от ярости, выпитой до капли, и вновь засыпает под кроватью, а Рудс осторожно склоняется над девушкой, обдавая покрытую мурашками кожу приятной прохладой, нежно излечивающей ожоги, и Кортни чувствует случайно упавшие возле её пунцового от жара лица длинные пряди цвета первого снега. Наконец найдя в себе силы пошевелиться, она быстро скользит рукой по холодным складкам одеяла, не находя ни гостью, только что сидящую так близко, ни оставленного её телом тепла, а через несколько вязких мгновений будильник, заведённый на двадцать минут шестого, дежурно простреливает опьянённую тишину нового ноябрьского утра.