Ода
7 августа 2021 г., 16:29
Примечания:
https://pin.it/4HACts0
https://pin.it/3pELWAY
Ода дергает его за руку, перехватывает поперек груди и прижимает спиной к себе. Довольно сильно, и чувство такое, словно он явственно услышал хруст кости в тщедушном плече. Дазай задушено вскрикивает, пытается вырваться, но Сакуноске утыкается носом ему в затылок и шепчет, точно колыбельную:
— Тише, Дазай. Всё хорошо.
Он держит крепко, и Осаму замирает, тяжело дыша. Его сердце колотится в бешенном ритме, зрачки разрослись, как умирающие звезды за секунду до взрыва или две чёрные дыры, широко открытые глаза истерично блестят. Ода осторожно накрывает их ладонью, и Дазай дергается, как пойманная в селки птица. Из горла вырывается громкий всхлип.
На его руке, в бреши между бинтами, поперек вены кровоточит небольшая царапина, из которой Сакуноске минутой ранее выдернул шприц. Он успел вовремя, и теперь вместо того, чтобы умереть от передозировки героином, Дазай ловит болезненно нервный приход.
Он предпринимает еще одну безуспешную попытку отбиться, а потом вдруг обмякает, уронив голову назад, точно марионетка, у которой обрезали ниточки. Грудь тяжело опадает, колени беззвучно переламываются пополам. Дазай простанывает что-то невнятное и повисает в руках Оды, впав в прострацию. Сакуносте тихо вздыхает.
— И что мне с тобой делать? — говорит он устало, но совершенно беззлобно.
Потом опускается на пол и мягко прижимает Дазая к себе. Ослабляет тугой галстук, расстегивает несколько пуговиц. Гладит бинты на чужой шее, опасно тонкой, с выступающими вперед острыми очертаниями ключиц. На коже под линией подбородка, кажется, навсегда застыл темный след от веревки. Словно шрам. Символ их вечного проклятия.
Сакуноске проводит костяшками пальцев по красной от его же удара скуле, на что Дазай, будто проснувшись, неловко разворачивается и пытается нырнуть лицом в складки замшевого пиджака.
Дазай тактильный. Ему нужны прикосновения так же сильно, как, например, сон. Без них он выдыхается, сгорает и тлеет, точно недокуренная сигарета. Давится фантомным чувством одиночества, не в силах его продохнуть. Ода — один из немногих, кто об этом знает. Знал.
Камень надгробия неприятно холодит спину. Дазай вздрагивает, обхватывает себя руками, наклоняет голову, но под виском вместо теплого плеча — жёсткий округлый угол и бездонная пропасть внутри, которая с течением времени становится только глубже.
Он морщится, пытается спрятать её за бинтами, накормить бумажками отчетов, заглушить бесконечно-бесполезной работой и такой же бесконечно-бесполезной тоской. Просто не замечать.
Но себя не обманешь, и каждая фальшивая улыбка ломается, точно сухие ветки, впиваясь в плоть изнутри и уродуя лицо. Одиночество оставляет ему свои особенные, не физические, но куда более явные шрамы — морщинки в уголках глаз, нервные пальцы, посиневшие от вечной бессонницы веки и пустые провалы зрачков, направленных в никуда. Такие шрамы не прикроешь бинтом или пластырем, и глупо, наверное, думать, что кроме самого Дазая их больше никто не замечает.
Куникида бросает на него встревоженные взгляды, но ни о чём не спрашивает. Рампо молча сочувствует, давно уже обо всём догадавшись. Йосано предлагает выпить в конце каждой рабочей недели, а Танидзаки без спроса подкладывает в ящик его стола карамельные леденцы.
Но перед Дазаем точно стена из глухого бетона, через которую не проходит ни звук, ни свет, ни чужая забота. Вся в царапинах воспоминаний, и как немое кино — одна сплошная гипербола. А на шее двадцать пятым кадром повисает тяжёлый жернов вины. Повисает и тянет, тянет к земле, не давая поднять голову и увидеть разпогодившееся давным-давно небо, дергает обратно — в сожаление, в боль и отчаяние.
— Я чувствую себя, как в тумане или в какой-то черной дыре, — говорит Дазай так, будто на кладбище рядом с ним есть кто-то еще. — И я очень хочу выбраться. Правда. Но не могу.
Тишина молчит. Не пытается его утешить, не винит во всех смертных грехах, и это чертово равнодушие становится комом поперек горла. Дазай зло вытерает со щек слезы, облизывает соленые губы и трется лопатками о шершавый камень. По телу бегут мурашки.
— Будь ты здесь, что бы ты сделал, Одасаку?
Морской ветер треплет его по волосам, будто гладит, и ему вдруг становится легче. Он точно знает, что Ода сделал бы.
Он пытается представить, как тёплые ладони ложатся ему на плечи, как жар прикосновения пробирается под одежду, а тихий голос произносит «Всё хорошо, Дазай».
Просто отпусти.
И он отпускает. Плотно закрывает глаза, расставляет руки, падая в неизвестность, послушно и безропотно, как ребенок. Ветер срывает с него бинты, старая рана снова кровоточит и болит, но за этой болью едва-едва ощущается что-то еще. Что-то, что заставляет его улыбнуться сквозь слезы.
За спиной вместо камня слабо вибрирует дыханием чужая грудь.