Гермиона устало полулежит на широкой кровати в бесцветной комнате дражайшего papa. Серый дым её неизменных «Black and Gold» мешается с душащими облаками горьких сигар мистера Реддла.
— Почему ты не отказался от фамилии своего отца? — вдруг выдаёт она, мысленно дивясь невесть откуда взявшемуся любопытству, наслаждаясь произведенным впечатлением — все ещё тайно стремится ему угождать, его удивлять, восхищать.
И тёмная бровь от неожиданности, в самом деле, подскакивает. Небрежно бросив изумрудные запонки на комод, Он медленно и неумолимо приближается к изенеженному телу на удачно рубиновых простынях — не будут заметны жирные пятна густой крови.
— Быть может, — щёлкает языком, изображая крайнюю степень задумчивости, — это оттого, что мне хотелось оставить себе нечто на память.
А Гермиона, страстно поощряя его, так удачно играя роль заботливой женушки, помогает
родителю воображаемому супругу справится с белоснежной рубашкой, спешно переходя на ремень.
— Мог бы приберечь семейную фотографию, — хмыкает она. — Наверняка, ты на него крайне похож…
Насмехается, аккуратно исследуя грани дозволенного — жутко боится отхватить.
А ему эта наглость по нутру. Он награждает легкой пощечиной фарфоровое лицо — отпечаток золотого перстня остаётся на болезненно румяной скуле:
— Я оставил себе более ценный трофей, — далёкой молодостью ему в бесконечно гнусных делишках не раз помогала некогда малоизвестная фамилия. — А знаешь, вы с Томасом-старшим чем-то похожи… Порой гляну и отчего-то вдруг вспоминаю его перерезанную глотку, — оттягивает её за патлы от своей истерзанной ненасытными укусами шеи. — Тебе бы пошло…
Гермиона на отцовский задумчивый голос дёргается — втайне боится, что это папа чуточку всерьёз. От Лорда Мракса можно ожидать всё, что угодно. В один момент он проходится губами по трепещущей груди, в другой — окурком прожигает кожу.
Седина необычайно шла ей. Придавала шарма. Искусно подобранные очки делали её взгляд ещё более шальным. Она глядела на меня безотрывно, но не видела. Не видела открыто-тайно влюблённую в неё девушку. Нет, она глядела на меня и видела своё прошлое, должно быть, своего отца.
Я не могла выдержать этого. Я стонала в переулках своего мечущегося разума. Я, припоминая первые уроки профессоров, спросила:
— Расскажите, пожалуйста, о Нём подробнее, — наверное, во мне есть нечто, присущее тщаетельно описанным в тусклых пособиях из институтских библиотек мазохистам.
Рассказы о Темном Лорде из её уст слушала я с болезненным упоением. Мне доставляли удовольствие её вмиг загоравшиеся глаза, мне нравились новые, незнакомые ранее ноты в приглушённом голосе.
Леди с жемчужной ниткой, поводком небезызвестной принадлежности вьющейся вокруг манящей шеи, хмыкнула моей заученной фразе. Леди закинула ногу на ногу, глянула на идеальный маникюр, — обязательно миндалевидная форма, — Леди начала, манерно растягивая слоги, тщательно подбирая слова:
— Я любила наши с Ним разговоры, знаешь, Он порой нёс такую заумную чушь, что я переставала улавливать хотя бы общую мысль. Vati говорил редко, но метко, — хмыкнула каким-то своим мыслям. — А ещё… — она резко подскочила, каблуки застучали по старому паркету, тонкие пальцы коснулись чёрно-белых клавиш.
— Мадам?
— Я тебе сыграю его любимую! — это был Бетховен. К Элизе. — Я не так хороша в игре. У Ричарда получалось лучше! — и снова незнакомые имена, нетронутые чужими руками картины былого.
— Я ненавижу тебя, — Гермиона дышала своей иллюзорной ненавистью, Гермиона упивалась своей необдуманной смелостью.
Томас Реддл остался равнодушен к тайному посланию, мольбе о помощи, на краткий миг мелькнувшей меж колющихся слов.
Томас Реддл, признаться, не мог ненавидеть Гермиону, как бы ужасна, как бы жестока порой она с ним ни была. Он её ласково любил. А потом появилась она, эта странная Дельфи с белоснежными кудрями в Нарциссу, она все разрушила, но ещё дала Тому познать прелести не омраченного запретным вожделением родительства. И вот за это, за эту чистую и беззаветную любовь не её одной, милая Hermine его навечно возненавидела, эту лишнюю слабость, милая дочка-девушка-женщина ему не сумела простить.
Но это было потом, и это было так страшно, так безысходно, и пусто где-то в груди, несмотря на улыбающуюся во все зубы Дельфини, несмотря на тем ещё не наступившим февральским вечером Беллатрикс.
И знаете, у мести в самом деле медовый привкус, она тягучая и чуть приторная. Она губит, в ней вязнешь, её жаждешь, жаждешь этого сладкого вкуса пчелой, не могущей жить без нектара — крови.
Милая Гермиона больше не любила своего Vati, она, пожалуй, презирала драгоценного papa.
— Хочешь чаю, дорогая? — она теперь жила в большом поместье, очень далеко от впитавшегося в кожу Лондона. Меня туда доставляли на вертолете исключительно по четвергам — очень любила мадам эти дни.
— Да, пожалуйста, — мы долго друг к другу присматривались, рычащая Гермиона из золотой клетки Волан-де-Морта скалилась, отмахивалась от молодой — с высоты её тяжких лет — девчонки как от назойливой мухи, она уходила глубоко в себя, и мне было так бесконечно интересно, что же там располагается, в этой нескончаемой её глубине… и, возможно, стоило спросить, и, возможно, она бы ответила, но… этих проклятых «но» было невероятно много, и потому я решила не нарушать покой несчастных душ, нашедших успокоение на кладбище её одинокого сердца.
— Вы ненавидели Дельфи раньше, — как же много было этой ненависти, как же тяжело было от неё отмыться, — Вы продолжаете её ненавидеть сейчас, спустя года? — мой любимый профессор из университета с обшарпанными стенами в огромном общежитии наверняка похвалил бы прилежную студентку за правильно поставленный вопрос, за выбранную тему и жажду докопаться до истины — она была страшная, с каждым словом все уродливей, все хуже.
Мадам Грейнджер — так теперь было принято её называть — уселась на подлокотник облюбованного мною кресла, поставила чашку ромашкового чая напротив меня, а в свой, крепкий и чёрный, какой предпочитал ещё один таинственный гость этих ледяных стен, налила немного коньяка.
— Отродье, — так Миледи называла свою сестру, — кажется, была влюблена в Долохова-младшего, — поделилась она. — Бегала за ним глупой собачонкой.
Он, этот Долохов-младший, бродил сейчас по главному холоду поместья, ожидая окончания сеанса, привычно тревожась за свою Госпожу. Молодой мужчина был так несправедливо сильно схож с Апполонами глянцевых страниц новомодных журналов. И я, правимая глупой, совершенно бесполезной ревностью, не сумела узнать, что всё-таки их связывало. Почему он глядел на неё так верно и сломленно? Почему она отвечала ему преисполненной нежностью улыбкой?
Леди Гермиона в траурном платье медленно преодолевала длинные коридоры. Ей было больно, боль сияла в её глазах, боль отражались в скорбном изломе чувственных губ. А навстречу бежала улыбчивая Дельфи, получившая от дражайшего папули — как же слащаво это звучало! — разрешение позвать кучку безмозглых подружек на «пиажмную вечеринку» — интересно, каково это, иметь друзей?
И Гермиона, разозленная своими ничтожными мыслишками, разоруженная чужим счастьем, в очередной раз не сумевшая сдержаться, делится с ней известной каждой псине
их отца аксиомой: «Твоя мать была породистой шлюхой, а ты всего лишь её жалкое отрдоье!» — напрочь забывая о собственной, стершейся в летах, матушке. Хотя…
Джин Грейнджер не была шлюхой. Она не изменяла мужу, — его, ненавистного или навистного супруга, тогда не было, — она не раздвигала при первой же возможности стройные ноги, она не красила вызывающе красным, выходя за края, свои искусанные тревогами уста, и жирных стрелок не видели её усталые веки, и не были выпучены в какой-то вульгарной детскости и без того круглые глаза.
А Дельфи, принадлежавшая растекавшейся под Лордом Мраксом плиткой низкосортного шоколада Беллатрикс с бурлящей кровью в торчащих на нелепо худых ручонках венах, жаловалась отцу, и изредка тайно плакала от простой обиды обделенного всякой лаской дитя.
Мистер Реддл после этих раздражающих истерик обычно звал Гермиону к себе, но в этот раз она, потерявшая всё: непрочную любовь, счастливое будущее в
его нежных объятиях, страх за счастье, страх перед проклятым прошлым, настоящим, породившим её на свет, разрушившим и возродившим неисправимо изуродованную им же её, отправилась сама:
— Я ношу траур, а поганая девчонка устраивает нелепые праздники? Как ты посмел, как ты посмел после всего, что натворил…
— Вы не ответили. Жива ли та ненависть, что отравляла ваше сердце годами? — я никогда не могла понять этого, этой огненной ненависти к невинному ребенку.
Я ненавидела незнакомого мне Лорда из газет, телевидения и её путанных рассказов. Я сочувствовала этой несчастной Дельфи с белесыми локонами. Я боялась неприрученную львицу, пронзительно глядевшую на меня.
Она подорвалась с места, встала надо мной, обхватив плотно сжатую челюсть, заставила поднять голову, заставила смотреть в свои туманные глаза.
— Ты осуждаешь меня, голубка, — не вопрос — утверждение.
Из распахнутого окна доносилась песнь одинокого ворона, бушевала метель, редкие снежинки залетали в комнату, оставаясь водяными пятнышками на светлом паркете. Это было холодно — сидеть вблизи. Я хотела приблизиться к теплу, но не решилась оторваться от мрачного силуэта.
Обласканная языками каминного пламени, объятая бархатом черного платья, мимолётно коснувшаяся пышной груди, хорошо видной в глубоком вырезе, нахмурившая тонкие брови, она походила на самый прекрасный морок. Она была призраком своей порушенной семьи. И семья — это не только жестокий отец и ненавистная сестра.
Семья: слишком алкоголик Долохов, немножко снобы Малфои, донельзя мудрецы Лестренйджи, любитель блондинок Яксли, заучка Тео Нотт, ворчун Макнейр, забавные бутузы Крэбб и Гойл, вечно недовольные близнецы Кэрроу, проказник Эйвери, неизменно элегантный Мальсибер, пузатый Джагсон и, конечно же, гениальный Август Руквуд. Может, кто-нибудь ещё, вылетевший из памяти, по воле случая мною не упомянутый, но причастный к остальным, являвшийся маленькой частичкой огромной Империи, разбитой вдребезги семьи.
— Какое, в самом деле, унижение говорить о собственных недостатках, недочетах, мелких или же непозволительно больших ошибках… Нынче я в какой-то мере сожалею о тогдашнем, — потом эта непостижимая женщина как-то пугающе ухмыльнулась и выдала с беспечным выражением лица, словно бы рассуждала о дурной погоде, — но если ты посмеешь об этом кому-нибудь рассказать, я прикажу отрубить твою прелестную головку, заспиртовать и поставить на одну из полок в моем будуаре.
У меня не возникло ни малейших сомнений в её способности играючи исполнить этот звериной жестокости план. У меня не возникало ни малейших сомнений в том, что на этот раз она всё же шутит, но приказать страху убраться прочь было слишком трудно, было невозможно, и тогда я приняла его, как друга, этот неукротимый ужас, я была в клетке с безжалостным хищником, я играла в русскую рулетку и, говоря откровенно, ничто не способно было заставить меня пожалеть обо всем случившемся, даже если в итоге я справедливо сгорела дотла, погрязла в пряной бездне, что в один судьбоносный день взглянула на меня, объяла меня, одарила тягучим поцелуем на прощание.
— Я сожалею, голубка, лишь спустя время, в полной мере поняв всю сложность детского разума, всю хрупкость сознания, проникшись нежностью и очарованием невинного существа, я чуточку сожалею, но, вернись назад, оставила бы все прежним. Это просто урок, часть становления. Без собственных порой неверных поступков былого мы не можем в полной мере оставаться нынешними версиями себе. Все так, как и должно быть.
Это было отвратно моему извечно стремящемуся к недостижимой справедливости сердцу, то как просто и безразлично она говорила судьбах людей, людей, что были с ней одной крови, одного теста, что были её семьёй.
— Сядь, Гермиона. Девочке нужно развеяться. Она пережила стресс, — ублюдок что-то неторопливо чёркал в темно-синем ежедневнике.
А на столике возле кресла для гостей стояла хрустальная ваза с розами оттенка бардо. Гермиона схватила её, Гермиона яростно опрокинула её на мраморный пол, Гермиона с раздражением следила за его расслабленным, привычно отстранённым выражением лица.
— В первый раз я поведала своему отцу о ненависти, когда он, безжалостное чудовище, изнасиловал собственную дочь! — у неё были покрасневшие, полные кровавых слез глаза. — Так вот, Мой Лорд, забудьте о том — то была далеко не ненависть. Лишь обида. Вой по разбитой психике. Истинную ненависть я испытываю сейчас. Я знаю Волан-де-Морта, но мне более не известен Томас Реддл, некогда мой отец.
Я так и не отыскала начала её безумия. Было ли оно вообще?
А потом разбитая Леди Темного Лорда оказалась вжатой в глубокое кресло поджарым мужским телом в белой рубашке с блестящими пуговицами, что она с корнем вырывала. Она его целовала — впервые за очень-очень долго — она проходилась по старым шрамам — от пуль, ножей, детства.
Она позволяла себя раздевать, собой овладевать. Она проклинала себя за эту жалкую слабость. Она проклинала его за беспощадность.
А знакомые губы имели горящий на влажных губах привкус табака. А грубые руки оставляли ожоги на хрупком бледном теле. А ледяные глаза охлаждали разум, но как всегда так ужасающе недостаточно.
Уже после, когда
дочь спешно поправляла растрёпанные кудри, а отец глядел на часы, ожидая неизменного доклада от Яксли, он бросил ей в неестественно выпрямленную спину:
— Праздника не будет, передай Дельфи, что все отменяется, — это было унизительно… то как
vater относился к их страсти. Как к подкупу. Ты мне тело — я тебе все, что пожелаешь. Только кричи погромче, распахивая глаза естевственнее, впивайся острыми зубками посильнее в крепкие плечи, в меловую кожу, в напряжённые мышцы груди.
Бесценная женщина вечность мечтавших о ней мужчин вытягивала из себя боль по крупицам:
— Моего любимого лиса-лисенка звали Ричард, я предпочитала: «Ричи», — лис — очередная тень из грустной сказки.
Я молчала. Молчала, ожидая продолжения, оно пришло:
— Мы в ответе за тех, кого приручили, верно? — непролитые слезы бриллиантами застывали в шоколадных глазах. — Я оставила его в тогда, я покинула его, точно как глупыш Принц. Ежели бы осталась — наверняка, сумела б уберечь.
— Что с ним стало? — на камине, благодушно согревавшем одну из малых гостиных, стояла небольшая фотография в золотой рамке.
Красивый юноша с необычайно густыми волосами приветливо улыбался объективу. У него были изумрудные глаза, пшеничные ресницы, высокие скулы и какая-то необъяснимая нежность была навечно впитана бумагой.
— Ричи Смит… Простой мальчишка-деревенщина, необъяснимым образом попавший в самое сердце Лондона, — когда-то Леди в белом пиджачке и короткой юбочке сейчас выросла из них, сейчас она стоит за моей спиной, облаченная в красный шелк длинного платья, буравя глазами, взмахом руки приказывая слугам уносить нетронутый обед.
— Ричи-Ричи-Ричард, как мне тебя не любить? — она смеялась заливисто-заливисто, целуя его прямо в очаровательные ямочки на щеках.
Она вспомнила свою непрожитую юность, она вдохнула пряный аромат детства.
— Даже не думайте мечтать понапрасну, моя прелестная Госпожа, — он имел привычку беззлобно подшучивать над её благородным происхождением и своим, грязным, недостойным Леди вроде неё, — наша любовь навсегда!
— Найди в себе силы через полчаса сказать это же моему отцу, — оба помрачнели, поникли, а всепоглощающая радость осела пылью предчувствия неизбежного на юношеских плечах.
— Стало быть, Ричард Смит… — мальчишка слышал о жутком мужчине в темно-синем костюме от однокурсников, узнавал его на страницах журналов светской хроники, прислушивался к шепоту прохожих, вчитывался в нескончаемые строки сплетен мировой паутины, и все же Он был совсем не таким.
Зрелый мужчина во главе стола был мертвецкой красотой красив. Его сапфировые глаза ласкали профиль дочери — они чем-то, пожалуй, были похожи. Они смотрели друг на друга пронзительно, равнодушно, оборонительно.
— В вас течёт еврейская кровь? — вдруг вопросил этот смертоносный Лорд.
Озадаченный мальчишка в отрицании качнул головой.
— Это хорошо, — продолжил, умело разделывая кусок тщательно прожаренного мяса, — потому что будь вы евреем хоть на малейшую крупицу, я бы скорее отрубил вам голову, нежели позволил спать со своей дочерью. До этого ведь ещё не дошло? — резко нахмурив соболиные брови, колко взглянув на закатившую глаза Гермиону.
И его невеста выглядела преисполненной каким-то неясным Ричи довольством, когда бесстыдно выплевывала собственному отцу в искривленное лицо:
— Мы
занимаемся любовью едва ли не каждый вечер вот уже полгода, — острый язык нервно прошёлся по пухлым губам, её ресницы трепетали, её грудь тяжело вздымалась. — Я мечтаю о дочке со смоляными кудряшками и нежно-голубенькими глазками! — женской копии своего отца.
Они потратили весь вечер на пустые беседы, они утомились, они в те минуты были безмерно далеки друг от друга. Каждый думал о своем.
У Томаса Реддла-Мракса кипела кровь от этого жаляще-искреннего «занимаемся любовью».
У Его дочери ликование растекались по жилам от ярости, от искры боли, что на мгновение промелькнула в извечно бесстрастных очах.
У Ричарда Смита болела голова. Очень банально и совсем уж ничтожно в сравнении с уродливым тараканами чужих сознаний.
И вот Лорд Волан-де-Морт — как же ему это шло — отложил столовые приборы, откинулся на спинку резного стула. Он одарил пустым взором Её, он остановился на Нём:
— Ричард, — по-мужски изящные пальцы в объятиях золотых перстней отбивали незнакомый ритм, — вы, знаете ли, мне нравитесь. Умный, смазливый, подающий большие надежды…
Время застыло, расчётливый прищур каменной маски оценивал жертву напротив, девушка-раздор-запретныйплод-ошибка-мечта большими глотками опустошила пузатый бокал вина.
— Но, видите ли, безнаказанно заниматься любовью с Hermine могу лишь, (Долохов не в счёт — он, понимаешь, все равно что наша родня) могу лишь я, — это был первый выстрел (пока что поразивший лишь стойкость заветного чувства, пока что являвшийся предупреждением, но уже ставший началом неминуемого конца).
Она мне шептала:
— Моего дражайшего Летчика звали Антонин Долохов, — Летчик — ещё один герой сказки о Маленьком Принце — книгу, так точно отражавшую незавидную судьбу британской принцессы, подарила последней Нарцисса Малфой.
Я видела черно-белую фотографию в её кабинете — очень любила мадам старые фотографии, очень любила заменять мертвых живыми, жить невозвратным прошлым.
А сын очень похож на хмурого отца с черно-белой фотографии в её кабинете.
Антонин Долохов — ещё одна загадка. Ещё один вопрос без намека на ответ.
Антонин Долохов, кем же ты был? Каким ты был в реальности, и каким же видела тебя она?
— Долохов научил меня материться по-русски и правильно пить водку! — восклицала она с неприсущим воодушевлением.
— Вы любите водку? — спрашивала я с какой-то обреченностью в голосе, но она была слишком погружена в себя, в карусель воспоминаний, чтобы замечать изменения в окружающих — ей было, в общем и целом, на нас наплевать.
— Нет, я люблю Долохова. Любила и дальше тоже буду, — она путалась в прошлом-настоящем-будущем, она порой превращалась в капризного ребенка со своей неповторимой чувствительностью, нелепыми высказываниями, какой-то непосредственностью и неосуществимым желанием, бросив всех и всё, убежать на край земли.
И мне, конечно, следовало назначить прием серьезных препаратов, но Цербер-Долохов-младший, сын того самого вопроса с черно-белой фотографии в её кабинете, шипел с какой-то безысходностью: «Я не позволю лишний раз травить Госпожу, лечи разговорами, ей просто нужна умелая беседа, поддержка, она многое пережила!».
— Кто исполнял приказ?! — спросила она у него, потребовала она от него.
— Это были чужаки, американцы. Милорд хотел, чтобы все было чисто, ни к чему разлады в семье…
— Разве я не имею права на счастье, Антонин?! — Гермиона вцепилась в лацканы его пиджака, Гермиона выдохнула ему в обветренные губы:
— Разве я не настрадалась за свою краткую жизнь?
Он привычно погладил её по вихрастой голове — теплый жест из рассыпавшегося детства:
— Что ж теперь поделаешь, лапушка? Это, ведь, догма: счастье может быть лишь внутри семьи — никаких чужаков.
Она медленно стерла слезы с лица, некрасиво высморкалась в любезно одолженный дядюшкой — так девочка его в малолетстве называла — платок, и рассмеялась на знакомое:
— А не сообразить ли нам на троих? Засранец Майкнер уже на подходе. Кузен с Сибири прислал шикарной водочки…
— Старый алкоголик, моего жениха убили! — тут раздался звонок в дверь — припёрся старина Уолден.
— Так помянем пацана! А насчёт «старый», детка, у дяди Тони в пороховницах дохрена пороха, я купил новую кровать, заходи как-нибудь вечерком, пока я свободен? — обязательно зайдет, дай только опомнится, дай только, отойдя от очередной потери, пережив парализующий шок, вновь почувствовать эту нестерпимую нужду в бескорыстной заботе, в разврате с человеком-праздником, с человеком-надеждой, с человеком-её-детством - она марала все светлое своим уродливым нутром, она не могла ничего с собой поделать, в её жизни были те, кого она хотела сильнее безумного русского, в её жизни был тот, кого она любила сильнее, но никогда в ней, проклятой жизни девчонки с другой планеты, не было и не будет никого, кого бы она любила так чисто и солнечно, кого она была бы так рада видеть, кому бы она смогла доверить все секреты, довериться так, как доверялась ему.
А в тот день из заваленного всяким хламом коридора летело насмешливо-суровое майкнеровское:
— Не пудри Госпоже мозги, лучше расскажи, где прячешь Виагру. Одна из молоденьких шлюх нашла достойный повод кинуть его, увидев в тайнике запасы! — Гермиона заливалась хохотом, а палач всё продолжал:
— Его гордость была так уязвлена, что он прикончил её спустя пару дней и закопал в её же саду! Надо было видеть лицо Милорда, когда Он прознал!
Это было болезненное счастье. Смерть весеннего юноши не отпускала погребенную с ним частицу удивительной Леди — не отпустит никогда. Однако ничто в этом мире не могло разорвать те прочные цепи, что связывали её с истинной семьёй. Ничто и Никто не могло заставить её перестать радоваться привычно напыщенным лицам убийц и ублюдков — по воле судьбы её семьи.
***
— У вас было довольно бурное прошлое, — я старалась очень тщательно подбирать слова, мне совершенно не хотелось её задеть, — что мешает вам двигаться дальше, почему бы не начать новые отношения с достойным мужчиной?
Неподдельное удивление моим внезапным вопросом выражалось во вскинутых бровях, дрогнувших губах. Волнующий ответ готовили лукаво прищуренные глаза.
— А с чего ты, голубка, — она тянула гласные, совершенно неприкрыто наслаждаясь моим далёким от профессионализма и наших донельзя тесных доктор-пациент отношений нетерпением, — что я не развлекаюсь с кем-либо? Ведь увлекательные встречи по четвергам — лишь одна из нескончаемого множества частей моей жизни.
— Прошу прощения, я… — это было неловко, это было ужасно стыдно, разоблачающе… Как я могла подумать, что являюсь чем-то особенным? Что всё это…
— К тому же, отчего именно мужчина? Быть может, нонче я неподдельно очарована какой-то привлекательной Леди? Быть может, мне смертельно наскучил противоположный пол или же не наскучил вовсе, и я, всегда стремившаяся познавать новые грани реальности, всего-навсего желаю разбавить свой быт с тем самым достойным мужчиной, может, его одного жадной до запретных страстей мне чрезвычайно мало! — дочь своего отца играла с наивной девчонкой. Дочь своего отца плела паутину. Дочь своего отца шептала:
«За моей спиной мечутся мертвецов тени, они по ночам сказки рассказывают, они трепетно целуют взмокший от напряжения лоб, они меня преданно любят!».
***
И все происходившее было неповторимо, безумно, прямо как на тропинках Алисы в Стране Чудес. В замке мадам Грейнджер тоже была Алиса, были две Королевы, — смею себя с одной из них равнять, — был кролик, созывавший всех на чай, а шляпник вечно ссорился с чеширом, под аккомпанемент воплей карапузов-близнецов. И ещё много кто там был, в этом чудно́м замке, куда меня регулярно доставляли на черном вертолете.