Жемчужина морей

Горячая работа
NC-21
В процессе
239
1
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 524 страницы, 225 926 слов, 22 части
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
239 Нравится 238 Отзывы 102 В сборник

Бал Ее Величества Императрицы Часть II

Настройки
Шум бала, тот оглушительный водоворот скрипок, смеха и шепота, остались где-то там, далеко, долетая тихим ненавязчивым эхом, которое нещадно перебивают совершенно иные звуки. Всепоглощающая тишина пытается во что бы то ни стало затушить вопль грандиозного бального зала и гостей. С каждым шагом чувствуется величие уже не Империи, а живой природы, над которой человек не властен, как бы ни пытался доказать обратное. Спокойствие и умиротворение окутывает с ног до головы точно шелковый кокон. Тонкий шелест листвы смешивается с запахом и звуками предночной безмятежности. Блум делает глубокий вдох, и грудная клетка ее резко падает вниз на выдохе. В нос ударил запах свежести, старых камней и ночных цветов, чей аромат становится звучнее и таинственнее в темноте. Умиротворяющее течение воды в фонтанах, где круглыми разводами расплывается необычайно яркие оранжево-фиолетовые пятна закатного неба, цвет которого поглощается темным и насыщенным сумеречным бархатом. Стрекот цикад, ровный и ненавязчивый, начинает вытеснять из сознания назойливый шум мыслей. Иногда стоит остановиться всего на мгновение, позволить себе замереть и наконец, оставив всю дневную суету, почувствовать себя частью этого мира, маленькой крупицей чего-то великого и могущественного. Отпустить все переживание, угомонить мысли, роем жужжащие в голове. Оставить все заботы, а точнее позволить себе оставить эти самые заботы и освободиться от них хотя бы на минуту. Особенно, когда отчаяние накрывает с головой, когда ты не понимаешь, что делать дальше. Когда душа и разум в смятении… Это не бегство, не минутная прихоть и уж точно не проявление слабости. Наоборот, на это способен сильный человек. Ведь иной раз вместо того, чтобы бестолку и весьма глупо переть напролом из последних сил, нужно вовремя остановиться и, сделав мучительный шаг назад, возможно, переступив через свою гордость и амбиции, перевести дух и собрать себя по крупицам, что требует больше мужества, чем любая атака. А теперь вспомните себя. Когда вы в последний раз позволяли себе остановиться в бесконечной гонке? Замереть и услышать тишину? Вдохнуть полной грудью воздух и, если не отпустить груз, то хотя бы отвлечься от проблем, дав себе возможность отдохнуть? Не физически. Морально. Когда вы в последний раз разрешали себе разобраться в своих ощущениях, прислушаться к своим чувствам? Скорее всего, вы редко балуете себя таким вниманием. Ведь когда ты постоянно в движении, постоянно в потоке действий, тебя накрывает ощущение, что все рухнет, если позволишь себе такую «роскошь» как остановиться. И лишь когда душа, измученная и кричащая от боли, прорывается ночной истерикой в кромешной тишине, ты снова считаешь, что это проявление слабости, поэтому запечатываешь в себе все лишнее и ненужное поглубже, попусту перешагиваешь через себя и продолжаешь бежать дальше. Останавливаться нельзя. Пока однажды не наступает день, когда физических сил не остается даже на то, чтобы подняться с кровати. И ты понимаешь, что уничтожил себя собственными руками. Но мы отвлеклись. Собственная, еще не утихшая, барабанная дробь ее сердца, отдающаяся в ушах, наоборот сопротивляется этому покою. И Блум идет дальше. Медленно, не торопясь, ступая ступенькой за ступенькой, чувствуя под тонкой подошвой туфель прохладу мрамора. А в голове вдруг возникла такая странная, наивная и от того такая смешная мысль вплоть до приподнятых уголков губ. С каждым шагом ей казалось, что она растворяется в этих сумерках, становясь их частью — тенью, шепотом, дуновением ветра. Блум вновь делает глубокий, жадный вдох, и казалось, будто вместе с воздухом выдыхает из себя все — удушливый запах духов Виолетты, тяжесть взгляда Валтора, приторность унижения. Прохлада вливалась в нее, как целебный бальзам, стараясь остудить пыл ярости и смыть липкую паутину раздражения. Вот только… что-то щемящее и неуловимое начинает сжиматься внутри, отдаваясь неприятной рябью по ребрам, легким, желудку и падая куда-то вниз холодным камнем. Неприятное ощущение. Это было не просто раздражение. Это была ярость, живая и свирепая, где на самом ее дне, словно маленький, но невероятно острый осколок, зияла крошечная, однако сильно обжигающая обида. Губы ее растянулись в самоироничной усмешке. И на мгновение, всего на мгновение, она даже зажмурилась, оскалившись настолько, что сморщился нос, отчего верхняя губа ее непроизвольно дернулась. Однако в следующую секунды лицо ее становится спокойным, разгладились морщинки, а губы изогнулись плавной линией, вот только левый уголок рта все еще высоко приподнят в усмешке. И также плавно и размеренно распахиваются уже стальные темно-синие глаза с вытянутым в нитку острым зрачком. Вдруг неожиданно тем более для самой себя Блум слишком резко вздыхает так, что грудь судорожно быстро поднимается и сразу же опускается с шумным выдохом, буквально выплескивая небывалое и переполняющее ее раздражение. И все же это очередное доказательство того, что он мерзавец! Злобная насмешка исказилась на женских губах. Кто он такой, чтобы она еще и переживала из-за него и, подумать страшно, выбилась из равновесия? Смешно! Слишком многого он хочет. Не собирается она послушно плясать на задних лапках под его дудку. Но признаться честно, такое отношение задевает до глубины души! Неприятный осадок обиды… вообще неприятный осадок не пойми чего остался. Это высокомерие, это пренебрежение, это величие, циничная снисходительность и надменное превосходство… Да гори он! А ведь ей действительно… если не больно, то отчего-то очень горько. Он же показывал, насколько она важна, как будоражит его кровь, что нужна… Нужна?.. Что за бред! Уголки ее губ приподнялись, а ироничный смешок, не сумев удержаться, сорвался против воли с ухмылки. Желал ее, и только ее. Осыпал сладкими льстивыми речами и томными фразами, от которых по коже бежали мурашки. Он демонстрировал свою заботу, нежность, страсть — именно ей. Знакомо, не правда ли? Когда девушка, женщина, тешит себя пустыми надеждами. Эта горькая сладость самообмана, когда ты по крупицам собираешь мираж из чужих полувздохов и случайных взглядов. И вдруг, против ее воли, в сознание Блум начали заползать чужие голоса — тихие, шипящие, словно змеиные тени. Обрывки исповедей, ночные признания, истории — сотни историй от женщин, что прошли через ее жизнь: знатных дам и морских сирен, циничных куртизанок и наивных девушек. Судьбы многих из них были разными — трагичными, нелепыми, а у кого-то попусту жалкими. Но сквозь пестрый ковер чужих жизней проступал единый, неумолимый узор. Женщина погибает, когда подпускает к себе слишком близко. И пусть не сразу, пусть спустя определенное количество времени, когда кажется, что мужчина заинтересован в ней, добивается ее, красиво ухаживает. И девушка попадает в эту ловушку. Есть особая жестокость в том, как женщина позволяет себе надеяться. Сначала — лишь осторожный интерес, потом — легкое головокружение от его настойчивости. В груди уже разливается приятное тепло от его улыбки, голоса, прикосновений. Флирт становится приятным времяпрепровождением с ожиданием нечто большего, интересного, животрепещущего. Он добивается, он окружает вниманием, его улыбка согревает, а прикосновения заставляют сердце биться чаще. И вот ты уже не просто флиртуешь — ты ждешь. Его шагов, его письма, каждого нового слова. В груди поселяется томное, сладкое тепло, и ты понемногу погружаешься в этот омут, разрешаешь себе утонуть в нем с головой, давая то самое согласие, назовем это так. Ты открываешь дверь своей крепости и впускаешь его за стены. И кажется, что это — начало чего-то настоящего. Но едва ты это делаешь, едва произносишь внутреннее «да», как в воздухе что-то ломается. Меняется тембр его голоса — в нем появляются металлические, колкие нотки. Твои шутки вдруг становятся неуместными, а взгляд — недостаточно теплым. Ты говоришь что-то — и видишь, как его глаза затягиваются легкой дымкой раздражения. Делаешь — и чувствуешь, что сделала это "не так". И ласковое тепло, что так недавно согревало изнутри, сменяется липким, леденящим холодом. На смену сладкому ожиданию приходит тревога — беспокойная, грызущая изнутри. Она нещадно заставляет лихорадочно копаться в себе, в каждом своем слове и жесте, навязчивые мысли мешают здравому смыслу: «Что я сделала не так? Где ошиблась? Что во мне не так, почему его отношение изменилось?». Это не просто разочарование. Это — тихое крушение мира, который только начал строиться. И самое страшное — это осознание, что ты сама впустила в свой мир того, кто теперь приносит туда холод. Или же другой момент. Предположим, что девушке тяжело проникнуться таким нежным чувством. И за ней ходит молодой человек, как будто бы терпеливо, как будто бы принимая ее жизненную позицию, и как будто бы относясь с пониманием. Продолжает уделять внимание, время, появляются какие-то приятные мелочи. И вновь вспыхивает то самое вдохновляющее чувство ожидания. Поступков, действий, возможно каких-то изменений в человеке, в его отношении. И ты уже чувствуешь, что вот-вот, еще немного и получится дать то самое незримое согласие и прыгнуть в нечто новое. Месяц. Год. Два. Он находился где-то на периферии ее жизни. Его внимание — как легкий, юношеский ветерок — приятный, но все еще не способный растопить лед ее осторожности. Он продолжал говорить. Говорить много: о своих чувствах, о том, как она уникальна, иногда даже о будущем, которое он рисует в своем воображении. Он входит в твою жизнь не штурмом, а тихой, настойчивой рекой. Он знает твои стены и не ломится в них, а терпеливо обходит, кирпичик за кирпичиком. Он говорит, что понимает твою осторожность, уважает твои границы. «Я подожду, — говорит он, — сколько потребуется». И его внимание становится привычным фоном: утренние письма, заботливый вопрос вечером, маленькие сюрпризы, которые говорят: «Я о тебе думаю». И вот ты, такая неприступная, начинаешь оттаивать. В груди снова поселяется то самое трепетное ожидание. Может, на этот раз все по-настоящему? Может, он — тот самый, кто не сломает, а построит? Ты уже почти готова опустить мост через ров своей крепости, почти слышишь, как скрипят цепи, отпуская его внутрь. Вот только за этим потоком слов опять же не стояло ни одного настоящего, взрослого поступка. Не было той самой решимости, которая ломает стены, а не просто стучится в них. И она все ждала. Ждала действия, жеста, который докажет, что его слова — не просто красивая сказка для услады слуха. А вместо этого приходили ссоры. Перепалки мелькают чаще и становятся все более масштабными, и начинается момент терпения и вновь ощущения тревожного ожидания. Он, не получая быстрого согласия, начинал капризничать, как ребенок, которому не купили игрушку. Его оружием становилось игнорирование — дни, недели напряженного молчания, за которыми следовали показные, но запоздалые знаки внимания. Эти эмоциональные перепады выматывают душу, заключают в оковы собственных отягощающих мыслей, мешающих спокойно вздохнуть. Но тут, как обычно это и бывает, он приходил с выражением мировой скорби на своем лице, жалостливом, как у бедного несчастного потрепанного бродячего кота на улице во время ливня, как будто бы он осознал все свои ошибки и действительно признает свою вину и торжественно клянется, крепко держа за руку, обнимая и не переступая дозволенной тобой черты: «Я буду ждать хоть всю жизнь! Мне никто не нужен кроме тебя! Я готов и не отпущу тебя никогда»… И что самое нелепое — она прощала. Она находила ему оправдания: «У него работа», «Он не умеет по-другому», «Он просто еще молод». Она с пониманием относилась ко всем его проблемам, будто бы это она должна была быть для него опорой, а не он для нее скалой и защитой. А вот тут и главная ошибка. Колесо делает новый, но такой привычный и даже предсказуемый поворот. В период клятв и признаний, внимания, она вроде бы согласна и готова ответить на его предложение официально признать его своим мужчиной, и внезапно он делает нечто такое, что отталкивает от более близких отношений. Сначала — редкие искры непонимания, которые ты гасишь, списывая на усталость. Потом — натянутое молчание, когда его "терпение" вдруг становится похоже на подавленное раздражение. А затем — тот или же те самые отворачивающие поступки: глупые, абсурдные, полные детской обиды или демонстративного безразличия, которые кричали громче любых слов: «Я не готов быть тем, кто тебе нужен». Поступки, которые западают в душу и перекрывают все те приятные и теплые сердцу моменты. Резкое слово, проявленное равнодушие, маленькое предательство, которое кричит громче всех его "клятв". И все это на фоне прежних обещаний: «Я буду ждать вечность», «Ты — единственная», «Я никогда тебя не отпущу». И вновь все по кругу. Извинения, ожидания перемены поведения, мыслей, действий. Ожидания чего-то большего. И ты, уже израненная этой игрой в одни ворота, почти кричишь внутри: «Так докажи! Начни уже делать хоть что-то, чтобы я согласилась и могла тебе поверить!». И будешь права. Ведь зачастую, как, к сожалению, бывает, слова ничего не стоят. И ты это прекрасно понимаешь. А тебя все ими кормят и кормят до отвала и подступающей комом к горлу тошноты, да настолько, что их уже тяжело переваривать. Особенно когда слова категорически расходятся с поступками, а точнее, когда за ними не следует ни единого, даже самого малого действия. И вот наступает тот день, когда ее собственные силы были на исходе. Когда ее мир дал трещину, и ей самой была нужна поддержка. А он, как обычно, пришел с ожиданием легкости и улыбок. И она, сраженная усталостью, сорвалась. Резко ответила. Не притворяясь, не подыгрывая — впервые за долгое время показав, что ее терпение не безгранично. И этого оказалось достаточно. Его "любовь", и без того державшаяся на честном слове, лопнула как мыльный пузырь. Он использовал ее слабость как предлог. Как оправдание для того, чтобы перестать "бегать". Они так и не стали парой, они так и не пересекли ту черту — но он, получив наконец-то "официальное" разрешение в виде ее плохого настроения, с облегчением отступил. Он исчезает. Не с боем, не с долгими объяснениями — а с пугающей, оглушительной легкостью. И ты с ужасом понимаешь, что его "бесконечное терпение" и "вечная преданность" испарились ровно в тот момент, когда он наткнулся на более простой вариант. Месяц. Два. Год. Неважно. Время — условная единица в данном случае. Она честно пыталась собрать осколки самой себя воедино, однако… Однако он уже нашел другую, причем через, смешно представить, каких-то пару дней. Те же самые слова, те же улыбки, те же знаки внимания, которыми он так щедро одаривал тебя, он теперь дарит ей. Той, что не задает сложных и лишних вопросов, не строит крепости вокруг своего сердца, что говорит «да» без долгих раздумий. Той, что не заставляет ждать и доказывать. Той, что согласилась на его условия без долгих осад и штурмов. А между вами как будто бы ничего и не было. И самое горькое осознание приходит не от того, что он ушел. А от того, что для него не было никакой уникальной связи, что все это время она тратила душевные силы на человека, который изначально не собирался брать на себя ответственность за свои слова, поступки, и за ее сердце. Ты была просто очередной точкой на карте, которую он пытался покорить. А когда встретил менее укрепленную — просто двинулся дальше. Она колебалась не потому, что была холодна. А потому, что ее интуиция, вопреки всем надеждам, кричала ей правду: он — ненадежная гавань. И его быстрый уход к другой — не поражение. Это горькое, но окончательное подтверждение того, что она была права, отказываясь впускать в свою жизнь того, чья "любовь" испарилась от одного лишь резкого слова или же действия. И вот ты сидишь в оглушительной тишине, которую оставил после себя его уход, и в голове стучит лишь один вопрос: «А было ли что-то? Неужели все это — лишь плод моего воображения, моей наивной надежды?». И появляется пустота. Острая, как лезвие. Потому что ты успела привыкнуть к его присутствию в твоей жизни, к этому обманчивому ощущению, что за твоей спиной есть кто-то, кто сможет защитить, согреть, позаботиться. Это была иллюзия. Морок, рассеявшийся при первом же столкновении с реальностью. А к пустоте добавляется ядовитое, жгучее и унизительное чувство, что все это время тебя не ценили, а… оценивали. Проверяли на сговорчивость. И когда ты не сломалась, не бросилась в его объятия после очередной клятвы — он просто нашел ту, у которой нет таких высоких требований к честности и действиям. Это была не любовь. Это был отбор. И твоя вина лишь в том, что ты оказалась слишком сложной добычей для обычного охотника за легкими и пустыми победами. И вот главное, что ты должна запомнить. Выжги это в своей душе, если с тобой это случилось, случится или уже происходит: если он ушел так легко — значит, в действительности ничего по-настоящему ценного между вами и не было. И не стоит убиваться. Копаться в себе. Лить слезы и страдать. Не смей винить себя. Не смей думать, что ты "слишком долго тянула" и "упустила шанс". Бред! Не смейте никогда так думать! Это не ты упустила. Это он оказался пустышкой, миражом, который развеялся при первом же дуновении ветра. Ты не потеряла любовь. Ты избежала ловушки. И твоя душа, пусть и раненая, теперь свободна для кого-то, чьи слова не будут расходиться с делом. Кто придет не для игры, а для того, чтобы остаться. Так когда-то давно, сидя за барной стойкой пока еще закрытого заведения, попивая ром из красивой стеклянной бутылки, которая явно предназначалась для какого-то особого случая, сказала Блум… держу пари, вы ни за что не догадаетесь. Николь. Эта сильная женщина, железная сутенерша, женщина, построившая свое маленькое царство на хитрости и силе, та, что так наивно, как могло показаться на первый взгляд, мечтала о принце, сидела в тот вечер, тихо, смиренно, в раздумьях. Она не плакала в истерике, не кричала бранных слов, не скалилась. Она просто сидела. Сидела и думала. Лицо ее казалось чрезмерно спокойным и сосредоточенным, как будто она обыденно считает дневную выручку. Вот только слезы сами текли против воли тонкими упрямыми ручейками из неморгающих распахнутых глаз, которые она даже не пыталась смахнуть. Ей… было больно. Да, было глупо, по-детски обидно и невыносимо больно. Ее сказка, та самая, с долгой завязкой и обещанием счастливого финала, оборвалась на середине фразы. Пошло, банально и нелепо. А ведь с ней было такое впервые. Та близость, что строилась месяцами. Они почти всегда были рядом, практически вместе работали, как это часто и бывает. Да, у них не было секса, но была близость иного характера, нечто более ценное: доверие, общие шутки, понимание без слов. Они оба не торопились. А Николь впервые прониклась каким-то новым, светлым и очень теплым чувством. Безусловно, она знала мужчину до этого. Да что говорить, она жила в свое удовольствие, не строила из себя того, кем не являлась. Но тут все казалось совершенно иным. А ведь она всегда его выслушивала, всегда казалась целомудренной и той женщиной, ради которой рыцарь мог совершить подвиг. Умна, красива, без сладкой речи, без злого умысла. Со стальным стержнем и твердым духом. Была верна, хоть между ними и не было тесной связи, при которой двое клянутся друг другу в вечности. А он… А он после небольшой ссоры или же ее чистого проявления характера в неосторожном слове, нашел себе другую в течение всего какого-то месяца, пока сама Николь ездила в другую страну, закупая тот самый баснословно дорогой и элитный ром, который они сейчас распивают с Блум. И ведь узнала она об этом совершенно случайно, от их общих знакомых, которые упомянули лишь вскользь, однако этих секунд хватило для полного крушения мира Николь. В тот день она не изменилась в лице. Наоборот, ее губы растянулись в озорной улыбке, проронив всего одну фразу: «Наконец-то хоть у кого-то будет все хорошо…». Вот только кроме губ на лице более не дрогнул ни единый мускул. Другую… Красивую. Молодую. С белоснежными волосами и большими кукольными голубыми глазами. Правда, возможно, в силу своего возраста, а может быть и по природной особенности, интеллектом она явно не отличалась. Скорее всего, первое, о чем вы подумали, так это про банальную женскую ревность. Отнюдь нет. Откуда вдруг такая уверенность? Тут все как раз-таки просто. Эта самая девушка работала почти под началом Николь. А сейчас вы, скорее всего, спросите, а что же, собственно, он? Ничего. Совершенно ничего. Более того, в тот момент они практически работали вместе и пересекались каждый день. После возвращения Николь и при их первой после месячного перерыва встрече, он… практически сбежал от нее, под каким-то нелепым рабочим предлогом! Они проработали практически в гробовом молчании всю неделю, ровно до тех пор, пока Николь вскользь по еще не успевшей отойти привычке, не спросила, как его здоровье. И представляете, он — начал жаловаться! Впрочем, как и всегда, вдруг заметила про себя Николь, тихо усмехнувшись горькой ухмылкой. И то ему не так, и этак, и вообще начальник — полный идиот, а он весь несчастный и именно поэтому настроение его такое паршивое. Ах, видели бы вы его полное изумления лицо, когда Николь с доброжелательной и искренней (правда искренней) улыбкой спросила, дескать, а чего плохого? У тебя сейчас все, что ты так хотел и о чем так мечтал! И девушка красивая, и отношения, к которым ты так стремился… Лицо его в момент вытянулось, став шедевром карикатуры. Глаза тогда распахнулись настолько широко, что стали походить на дешевые фарфоровые блюдца, а брови высоко взметнулись вверх в полном изумлении, да так, что лоб его покрылся глубокими морщинами. Не ожидал? Или же до последнего не хотел, чтобы Николь узнала об этом? Не суть. Что было дальше — знать не столь интересно. Они продолжали работать вместе, часто пересекаться. Сами собой выстроились дружеские отношения. Он продолжал жаловаться, но только в какой-то момент в его разговорах часто начала мелькать та особа. А один раз, представьте себе! , за очередной дружеской болтовней, он вдруг заявил с дурацким сияющим энтузиазмом: «Ты обязательно должна с ней познакомиться! Ведь в жизни она совершенно иная, нежели была на работе!». Занавес. К чему были эти слова? К чему вообще вот это все? Если честно, Николь не понимает до сих пор. А тогда так и подавно. Такая отвратительная ситуация, но так знакомая многим. Возможно, всего отчасти или с малыми проявлениями, но все же. Однако стоит отдать должное Николь. Не зря ее за глаза часто называют «Железная леди». Казалось, в самый тяжелый период жизни, когда слезы против воли льются сами собой, а сердце рвется на куски, разрывая грудину и ребра, казавшиеся тесными для такой боли, Николь не просто собирала себя по кускам. Она не просто продолжала работать честно и даже в какой-то мере преданно. Эта прекрасная женщина не сломалась, и, ни на день не отказавшись от своей мечты, смогла открыть свое заведение. И с чистой совестью и невыплаканной обидой в груди она покинула прежнее место работы, вступая в новый этап своей жизни. И Николь, наконец-то, поняла, все было не зря. В тот самый день, когда Николь переступила порог уже готового к наплыву клиентов и пьянчуг заведения, таверна так и не открылась с громким размахом. Но первая печать с дорогой бутылке рома все же была нещадно вспорота. И вот тут, в гулкой тишине своего детища, Николь уже не смогла сдержать слез, как бы ни старалась. От обиды, от усталости, от… предательства. От невероятной тяжести всего, что ей пришлось нести в одиночку. Блум слушала ее внимательно, периодически вращая кисть размеренными круговыми движениями, помешивая бутылку по старой привычке. Молча. Не прерывая. Не указывая что и как было правильнее сделать. Она просто слушала. Но в какой-то момент, когда тяжесть сердца Николь буквально согнула ее пополам в болезненной судороге вплоть до тихих сдавленных всхлипов, Блум не выдержала. Тихий стук пустого стекла о новую деревянную столешницу остался незамеченным Николь. Вот только когда тонкие прохладные пальцы коснулись ее разгоряченных щек, обдавая блаженной прохладой, женщина подняла глаза, столкнувшись с сияющими голубыми, необычно нежными теплыми глазами. Мягкие подушечки больших пальцев осторожно и трепетно смахнули горячие слезы, остановив тонкие соленые ручьи. — Николь, — вдруг посерьезнела Блум, отстранившись, беря ее руки в свои. Голос капитана звучал непривычно мягко, но все так же твердо. — Послушай меня, пожалуйста, очень внимательно. — Глаза ее, наполненные чем-то странным, вдруг блеснули сталью, нахмуренные брови напряженно сведены к переносице, попутно будоража кожу лба в крупные морщины. А потом Блум так же неожиданно и резко расслабилась, как и напряглась. Плечи ее облегченно упали, а вот уголки губ наоборот подпрыгнули. Блум немного склоняет голову набок с еле вздернутыми уголками губ, вглядываясь в изумрудно-зеленые. Николь видит, она ухмыляется глазами. По-доброму ухмыляется. Несоответствие в ее голове вновь играет яркими красками, как и всегда при их встречах. И дальше произошло совсем что-то странное, что Николь будет еще не раз вспоминать с трепетом в груди вместе с этой незабываемой ночью, прокручивая каждое сказанное слово до единого. Блум говорит спокойно, глубоко. И голос этот западает в уши, словно журчание реки: такое же спокойное и величественное. Уголки ее губ играют в небольшой ухмылке, но глаза смотрят пристально внимательно с еле уловимой хитрецой. Не давят. Ждут. - Ты не была слишком сложной. Он был слишком простым для тебя. Ты искала глубины, а он предлагал плескаться на мелководье. Ты ждала поступков, а он сыпал словами. Ты инстинктивно защищала свое сердце, и твоя защита сработала. Ты не "дотянула" и не "испортила"» шанс. Ты отклонила невыгодное предложение. Эта боль и сомнения, которые ты чувствуешь сейчас, — это не боль потери любви, — нежные губы растянулись в мягкой улыбке. И такая теплая рука опустилась на ее голову, слегка ероша пшеничные волосы. — Это боль от крушения иллюзии, которую ты так хотела принять за правду. Но правда в том, что ты теперь свободна. Свободна для человека, чьи слова будут совпадать с делом, чья забота будет безусловной, а терпение — не тактикой, а доказательством настоящего чувства. Ты прошла тяжелый урок, и теперь твоя душа вооружена мудростью, которая не позволит тебе больше попасть в такую же ловушку. Это были первые и последние слова Блум о настоящей любви… Каждый раз, когда двери ее таверны с грохотом распахивались, впуская шумную, пропахшую морем и порохом ватагу, и воздух наполнялся хриплым смехом, звоном монет и песнями, завязывался их личный, вечный, яростный спор на этот счет, где Блум, восседая за стойкой как королева, тут же начинала язвить, в силу своего упертого характера все отрицала и щерилась, а ее голос, острый и твердый, как турецкая сабля, безапелляционно резал воздух. Она отмахивалась от самой идеи любви, фыркала с презрением, ее взгляд становился стальным и насмешливым — настоящий капитан, не верящий ни в какие «слезливые сказки». А Николь, опершись локтями о полированную столешницу, с упрямством, достойным ее прозвища, бросалась в эту словесную баталию, отчаянно пытаясь ее переубедить, ехидно припоминая сказанные самой же Блум слова, которые теперь грели и горели изнутри клеймом, как тот самый глоток крепкого рома в холодную ночь. Их произнесла не романтичная мечтательница, а грозная Блум, капитан, циник и реалист до кончиков пальцев. Но в тот вечер, в тишине еще не открытой таверны, они звучали не как приговор, а как спасение и освобождение. Они дали ей не просто утешение. Они дали ей новую жизнь, выковав опору. Были ли это действительно истинные мысли Блум или же милосердная ложь во спасение, выросшая из крепчайшей дружбы, увы, не известно. Хотя сама Блум брезгливо фыркала, закатывая глаза и отмахивалась легким взмахом руки, говоря, что в тот момент она попусту соврала, дабы Николь смогла собрать себя по кусочкам. Ложь во благо. Но какая разница, правда это была или ложь? С того самого мгновения жизнь Николь перевернулась, начавшись с чистого, прочного листа. И за одно это Николь будет благодарна Блум до самого последнего своего вздоха, до края могилы и дальше. Но разве то, с чем столкнулась сама Блум хоть каплю похожа на историю Николь? Возможно отчасти. Однако глупо отрицать существующую схожесть. Вот только Валтор не давал никаких клятв. И вообще у них все складывается… по-другому… А по-другому ли? Черт, она окончательно запуталась! И все же… если не больно, то почему-то во рту остался такой неприятный, металлический привкус. Он же… он просто развлекался. Как и все. И она знала это с самого начала. Так почему же ее это хоть сколько-то удивляет? А теперь надо остановиться и подумать. С самого первого дня, с первой же их встречи он яростно демонстрировал ей свой интерес. Пусть изначально чисто мужской и даже очевидно поверхностный, но который, отчего-то, безусловно, льстил ей. Да, он первый, кто так проявлялся, чей взгляд обжигал, чьи прикосновения говорили и позволяли себе определенно больше слов. Он — первый, кто прикасался к ней по-особому. Его жесты, его голос с вызывающими и страстными нотками… Все их разговоры и перепалки, все их ссоры… Он — первый, на кого она действительно смотрела как на мужчину. Напряженные челюсти, перекатывающиеся от гнева или возбуждения желваки под кожей. Его ледяные глаза, не отрывающиеся от нее, жадно пожирающие каждую ее черточку. Он изучает ее, а она его… И все-таки…. Он позволил себе недопустимое. Валтор — первый, кто смотрел на нее как мужчина смотрит на женщину, которую страстно, до одержимости желает. Несмотря на все их препирания, их перегибы, между ними против воли незримой золотой нитью вилась история. И почему-то вместо всего того отвратительного, что было между ними, в череп больно вбиваются, нещадно скрежеща острым жалом, мысли о тех коротких, но, безусловно… приятных моментах. Мгновения, когда его пальцы, сжимавшие ее запястье, были не силой, а… утверждением. Когда его шепот был не оскорблением, а вызовом, на который ее тело странно откликалось против ее воли. Когда в его глазах она видела не гнев, а неистовый, дикий восторг от этой схватки между ними. Как тщательно он подбирал ей украшения, желая угодить, цвет платья, туфли… Как носил ее на руках и заставлял чувствовать себя так по-женски. Он показывал, что чувство собственной слабости может быть приятным, когда находишься в сильных руках. Как смотрел на нее, словно никого прекраснее в жизни не видел, не сводил с нее глаз и детской хитрой мальчишеской полуулыбки-полуухмылки. Как держал ее за руку, одергивая и сдерживая силу, даже тогда, когда она намеренно или же по своему природному существу выводила его из себя. Как сам сдерживался, что давалось ему слишком тяжело. Иногда действовал напористо, иногда — чересчур мягко и осторожно, словно боясь причинить хоть малейшее неприятное ощущение. Как шептал ей развратные, заставляющие краснеть даже ее, фразы, будоражащие фантазию. Как отводил за себя, пряча от малейшего намека на неприязнь. Как нежно с мужских губ звучало это глупое прозвище. Как аккуратно прикасался подушечками пальцев к щеке, виску, ласково проводил по волосам. А ладонь была такая крепкая и горячая… Как… И как быстро все исчезло, оставив после себя лишь горький пепел разочарования и щемящее чувство, что ее обменяли, как вещь, потерявшую ценность. Естественно. Так всегда и бывает. Как быстро он нашел ей замену, доказав, что все это не стоило и выеденного яйца. Что ж, и отлично. Теперь она свободна от этого… от этого легкого, едва заметного напряжения, что иногда возникало в его присутствии, и от совершенно гнусных и пустых, попусту глупых и бредовых мыслей, что так самонадеянно отчего-то по какому-то бредовому велению нагло лезут ей в голову! Замену… Как все-таки отвратительно и даже оскорбительно звучит! Это гадкое слово разбивает не только сердце (если бы оно у нее было, разумеется), но и гордость, напоминая, что ее «уникальность» была лишь иллюзией. Все это чушь! На самом же деле с самой первой встречи он вел себя как наглый захватчик, без спроса вломившийся на ее территорию. Его настойчивость, его вызывающие намеки, его способность выводить ее из равновесия одним лишь взглядом… Все это было ново, непривычно и безумно раздражало. Он — первый, кто заставил ее почувствовать себя не просто женщиной, а… целью. Добычей. И этот взгляд хищника, жадно отслеживающий каждое ее движение, почему-то заставлял кровь бежать быстрее, а не только злил. Нет. Нет и еще раз нет! Блум усмехнулась, зло оскалилась в немом рычании своим собственным мыслям внутри, пройдя сквозь зеленую арку живых растений. Она не убегала. Она просто шла вперед, оставляя позади еще один, ничем не примечательный эпизод. Совершенно пустой. Не оставивший в душе ровно ничего. Кроме, разве что, легкого, почти незаметного осадка, который она категорически отказывалась признавать обидой. Надо собрать в кулак эту дряхлую, непонятную дрожь в руках и выжечь каленым железом это новое, жгучее и абсолютно нежеланное чувство, в котором она не признается даже самой себе. Никогда. Блум напряженно закрыла глаза, делая глубокий вдох. Ее холодность, суровый и железный взгляд, что так ей присущ, вновь отобразились на ее лице. Ей нужно успокоиться. Вдалбливает себе эту мысль, но выходит смутно. И все же между ними не было никакой «золотой нити». И Блум это точно осознала. Лишь мимолетное взаимное любопытство, которое исчерпало себя. И сейчас она вспоминала те моменты не с… назовем это раздражением, а с легкой иронией над самой собой — как же она, бывало, поддавалась на эту мишуру. Как он подбирал украшения — обычная светская любезность и привычка самых что ни на есть торговых отношений, называйте как угодно. Как носил на руках — галантность и проявление мужской силы, не более. Как смотрел — да все они так смотрят, когда хотят добиться своего. Как сдерживался — расчет, а не уважение. Его нежность, его шепот — все это было столь шаблонно, что сейчас Блум удивлялась собственной былой снисходительности и опьяненности. Так похожа ли или все же отличается то, что переживает сама Блум от историй тех несчастных девушек и женщин по всему миру? Живых или мертвых, ставшими морскими чудовищами или несчастными страдалицами…. Неужели она сама попала в ту же ловушку, которую всегда чуяла и видела у других? Да, пусть не идентичную, однако можно ли сказать, что весьма шаблонную? — Кто такая и как прошла сюда? — вдруг сбоку раздался властный, но с нотками усталости голос, обрывая все мысли Блум. И было это так неожиданно, что Блум даже замерла, остановив свой шаг, высоко вскинув бровь. Глаза в момент очерствились, а по кромке зрачка сверкнуло что-то бесовское. Вот только лицо ее не дрогнуло. Наоборот осталось холодно и беспристрастно, не дрогнул ни единый мускул. Голос был не громким, но в его бархатной, отчеканенной медлительности чувствовалась такая плотность власти, что воздух вокруг словно сгустился. В плетеном летнем кресле перед ней сидела женщина, чья величавая фигура в темно-синем бархате казалась естественным продолжением тех каменных изваяний, что полнили этот дворец, и самого сумрака сада. Ее нельзя было назвать пожилой, но зрелость в ней достигла своей самой концентрированной, отточенной и, не побоюсь этого слова, идеальной формы. Это определенно была придворная дама высшего сословия, чье положение читалось не в кричащих украшениях, а в каждом ее жесте, в той незыблемой уверенности, с которой она занимала пространство, что Блум поняла сразу. Высокая, с царственной, безупречной осанкой, превращавшей простое сидение в кресле в нечто изысканное, утонченное, но одновременно в твердое и незыблемое. Волосы ее темно-каштановые, густые и шелковистые были убраны с лица с такой тщательностью в сложную, но строгую прическу, что, казалось, высечены из мрамора, от висков и со лба зачесаны назад безупречно гладко, без единой выбившейся пряди, открывая высокий, умный (как говорят в народе) лоб и всю выразительность лица. Эта открытость будто бы была стратегической — она не скрывала ни одной мыслительной тени, ни одной эмоции, возникавшей в ее глазах, демонстрируя уверенность в своем абсолютном самоконтроле. Идеальная линия подбородка, мягкая, но в то же время четко очерченная, прямой, аристократический нос и высокие, но не резкие скулы создавали профиль, полный внутреннего достоинства. Это были черты человека, который давно усвоил все правила игры и теперь наблюдал за другими игроками с высоты своего неизменного положения. Ее лицо строгое, завораживающее — значимое, немного уставшее от знания, но хранящее живую мысль. Кожа, светлая и ухоженная, была испещрена легкой паутинкой морщинок отнюдь не от старости, а от бесчисленных часов пристального внимания, сдержанных улыбок и мгновений напряженной сосредоточенности. Глаза ее пронзительно-голубые, с ледяной изморосью. Невероятно проницательный взор под четко очерченными бровями. Но их ясность была обманчива. В них жила целая вселенная — усталая мудрость, холодный расчет, искра живого любопытства и та скрытая, сокрушительная сила, что способна было одним взглядом остановить спор. Ее губы были сомкнуты в спокойную, непроницаемую линию, но в их уголках таилась готовность к легкой, всегда уместной усмешке, за которой стоят определенно тяжелые решения. Вот только чаще всего, вероятнее, они плотно сомкнутые, и явно редко раскрывались для пустой болтовни. Их естественная форма скрывается под выражением постоянного, легкого самообладания. Когда же они размыкались, это происходило для того, чтобы произнести что-то взвешенное, метко точное, часто с той самой едва уловимой, сухой иронией в уголках. Это была не просто женщина — это была сила, принявшая человеческий облик. И Блум это почувствовала, поэтому, ответный вопрос с нотками заинтересованности и любопытства сам едко сорвался с вишневых губ: — А вы? — Блум и сама не заметила, как уголок ее губ взметнулся вверх, и теперь немного вздернут, как она склонила голову набок, изучающе сузив наполненные интересом лисьи глаза в хитром прищуре. Женщина смотрит на нее прямо и неотрывно. Ее светлые, непроницаемые глаза под тенью четких, безупречно очерченных бровей изучают Блум с холодноватым, аналитическим интересом, словно та была любопытной диковиной, случайно забредшей в священные пределы. Брови эти, с их естественной, выразительной линией, оставались в идеальном покое — ни одна морщинка не колебала гладь высокого лба, ни один мускул не дрогнул в привычной, строгой властности. Но в этом самом спокойствии и таилась угроза. Виртуозное владение мимикой явно было ее языком, и сейчас она говорила на нем гробовым молчанием. Она не хмурилась, не удивлялась — она просто взирала, и это безмолвное взирание было весомее любого окрика. Блум чувствует это всей кожей. Не страх, а нечто иное — яркую, будоражащую и такую знакомую волну, что поднимается из самой глубины ее натуры. Это был сладкий, манящий и до боли привычный азарт. Кровь в жилах вскипела не от испуга, а от интереса. Ее инстинкт безошибочно распознал не просто недовольство, а скрытую, исходящую силу, которая не кричала о себе, но наполняла пространство между ними ледяным, давящим дымом от взорвавшегося пороха. Эта женщина молча спрашивала, и Блум горела желанием дать дерзкий, огненный ответ из простого любопытства, что же будет дальше? Сможет ли эта женщина и дальше демонстрировать свою подконтрольную сдержанность или же она лопнет, накалившись до пунцового красного оттенка, от переполняющего ее гнева? Но дальше произошло то, чего Блум совершенно не ожидала, однако, что определенно ее порадовало. — Удивительно, — насыщенно-бархатный смех прокатился по тишине, словно раскат далекого, спокойного грома. Он шел из самой глубины груди, вибрируя в прохладном воздухе и смягчая стальную выдержку голоса. — Вы преодолели столько гвардейцев, слуг, обвели их вокруг пальца… чтобы просто надерзить? — В ее вопросе не было гнева. Наоборот было животрепещущее любопытство стратега, озадаченного бессмысленной, с точки зрения тактики, дерзостью. — Не обольщайтесь, — уверенный, твердый голос раздался с довольной полуухмылки — полуулыбки. Блум не оправдывалась. Наоборот, лицо ее оставалось непроницаемым полотном, на котором выдавали вспышку взаимного любопытства к этой необычной женщине лишь глаза, синие и острые, и едва заметно приподнятые уголки вишневых губ. — Я просто шла. Задумалась. А вы… оказались на пути, — просто она развела руками в стороны, попутно плавно ведя головой. — У меня не было цели добраться конкретно до вас. — Просто шла? — посмеиваясь низким грудным смехом женщина, и вот тут как раз брови ее слегка приподнялись вверх точно в небывалом изумлении. — Подумать только, просто шла… — против воли разразилась она тихим смехом, не в силах сдержать его. — Тогда зачем же вы пришли сюда? — женщина сделала легкий, значимый акцент. — В самую глушь, на частную территорию? — Вопрос звучал уже не как допрос. В пронзительных голубых глазах собеседницы промелькнула быстрая, как всполох молнии, искра. Не обиды, а глубокого, аналитического любопытства к феномену. Так с ней не говорили никогда. Ее либо искали с просьбами, либо избегали со страхом. И уж тем более не считали случайным элементом пейзажа. Блум медленно, с той самой естественной грацией, что не требует усилий, склонила голову набок. Ее взгляд прямой и лишенный подобострастия с хитрым прищуром лисьих глаз, как будто бы она сама пытается понять, что же это за зверь перед ней, встретился с ледяной синевой глаз женщины. Два потока внимания — один сфокусированный и пламенный, другой рассеянный и всеобъемлющий — сплелись в тугой, невидимый узел. — Наверное, за тем же, за чем и вы, — просто ответила Блум, обыденно и по своей привычке даже развязно пожав плечами и скрестив на груди руки, она кажется полностью расслабленной и непринужденной. Не как колкость, а как логичный вывод, осенивший ее в тот миг, когда она увидела эту одинокую фигуру в глубине сада. Наступило непродолжительное, но весьма выразительное молчание. Не удручающая, а насыщенная и тяжелая, будто воздух сгустился от невысказанных мыслей. Женщина замерла. Ее безупречное самообладание на миг дрогнуло. Она слегка подалась вперед, локтями оперевшись на стол, сцепив руки в замок, и задумчиво уперлась своим подбородком. Длинные сережки в виде знакомого льва с гобеленов еле уловимо колыхнулись. — И как вы думаете, — спросила наконец женщина, слегка прищурившись, и ее бархатный голос стал тише, интимнее, сбросив все слои светской театральности, оставив только жгучее любопытство и желание понять, — зачем же я пришла сюда? — Наверное, за тем же, за чем и я, — немного задумавшись, ответила Блум, попутно ведя головой, слегка нахмурившись и по привычке приложив костяшку указательного пальца к губам, но взгляда не отводя. Тот же самый ответ, но от этого прозвучавший как окончательная, неоспоримая истина, от которой по коже побежали мурашки. В наступившем после этих слов молчании женщина медленно, изучающе обвела взглядом ее фигуру — от огненных волос с бунтующе выпущенными прядями, до платья цвета один в один с ее, дорогого, но лишенного вульгарной вычурности, до осанки, в которой читалась не выученная грация, а природная, хищная уверенность. — Ты явно не местная, — наконец произнесла женщина, и в ее голосе, лишенном теперь всякой официальности, звучал чистый, жгучий интерес. Она перешла на «ты», стирая последние условности и полностью разрушая железные рамки этикета к чертовой матери. К слову, казалось, женщина впервые позволяет себе подобное панибратство и это настолько ей понравилась, что уголки ее губ растянулись в озорной улыбке. — Откуда же ты такая? — задумчиво задала она сама себе вопрос с тихим прищуром в уголках глаз, совершенно не требуя ответа, попусту озвучивая свои мысли вслух. — Я много путешествую, — расплывчато ответила Блум, но лукавый прищур кошачьих глаз выдает ее с головой, — но родилась в Империи. — Вот как, — ухмыльнулась женщина, явно понимая, что ответ дан уж больно уклончиво, однако сейчас он ее более чем устраивал. — Ну, — тут ее голос вновь меняется, появляются неприкрытые нотки веселья, — чего стоишь? Присаживайся, раз пришла. Будем чай пить. Вишневые губы растянулись в широкой ухмылке. Как ей показалось. На самом деле уголки ее губ лишь слегка приподнялись. Блум села в кресло, закинув ногу на ногу, прикрыв глаза и облокотившись на кисть правой руки, пока женщина весьма приветливо наливала в кружку из тонкого фарфора ароматный чай. Несмотря на обоюдный интерес и искреннее проявление любопытства, воздух между ними ощущался плотными клубами напряжения. Обе ждут какой-то подвох. Однако, ничего не происходило. Ни после первой чашки, ни после второй. Легкое воздушное печенье таяло в блюде на глазах. Они обе просто сидели, не проронив ни слова, и даже поймали себя на схожей мысли, что вечерние звуки природы сегодня по-особенному приятны и даже уютны. Однако в то же время в голову Блум закралась следующая мысль о том, что кровь ее привычно более не закипала от азарта, как бы странно это ни звучало. Наоборот, яро и отчетливо проступала его другая сторона, о которой Блум никогда не задумывалась и словно узнала о ее существовании только сейчас, что для нее стало большим и весьма значимым открытием. Кровь замедлялась, становясь холодной и тяжелой, как ртуть, однако это производило весьма странный эффект, заставляющий остановиться и отойти от суеты, отчего ясность ума определенно возрастала с непривычной и даже ошеломляющей скоростью. Привычное ощущение превосходства, которое она чувствовала среди большинства людей, здесь столкнулось с тем же самым ощущением, направленным на нее. Это было не столкновение огня и льда, а столкновение двух льдов — одного бушующего, скрытого под тонкой коркой, и другого, вечного и бездонного. Они измеряли глубины друг друга, и Блум с холодным интересом стратега осознала, что нашла того, кто говорит с ней на одном языке абсолютной власти, просто на другом его диалекте — не языке ярости и действия, а языке терпения и безмолвного решения. Чрезвычайно захватывающе! — Немедленно обыскать! Задержать! — хриплый, срывающийся на крик голос вонзился в тишину, точно нож в тело. Он вырвался из-за кустов, и звук его был таким чужим, таким грубым на фоне шелеста листьев и журчания фонтана, что казалось — разбился не просто покой, а что-то хрупкое и дорогое. Блум повернула голову и, признаться честно, даже на мгновение растерялась, когда увидела бегущих на нее гвардейцев и несколько мужчин в бархатных расшитых камзолах явно не дружественной наружности. А впереди них, как гончая, спущенная с цепи, двигался мужчина в темно-бордовом, строгом кафтане, расшитом скромным, но дорогим серебряным галуном. Тот самый, чей голос разорвал тишину. Его лицо пылало густой, нездоровой багровой краской, будто кровь бросилась в голову от неистовой ярости. Но в этой ярости не было истерики — была ледяная, методичная целеустремленность. Он несся вперед с пугающей для своих лет скоростью. Его движения были резки, экономны и невероятно быстры. Выправка статная, прямая, как штык, почти деревянная, выдает человека, проведшего жизнь на плацах или в кабинетах, где спина не имеет права согнуться. Густые, светлые брови, густо посеребренные сединой, были сведены к переносице так плотно, что почти слились в одну угрожающую линию, прорезав лоб глубокими, вертикальными морщинами. Волосы, некогда, должно быть, густые, теперь поредели, открывая две характерных проплешины над бровями, точно шлем средневекового рыцаря с витражей, что придавало его лицу еще более суровый, аскетичный вид. Ему было явно где-то за пятьдесят, но в его фигуре чувствовалась не старческая дряхлость, а концентрированная, кованая мощь — сила привычки к власти и беспрекословному повиновению. А глаза маленькие, глубоко посаженные, острые и абсолютно черные, как у хищной птицы. В них не было ни любопытства, ни даже злобы — лишь абсолютная, бездушная концентрация на цели, холодный расчет хищника, уже мысленно сжимающего когти. К своему позору, Блум даже поднапряглась, а в голове стыдливо промчалась кричащая мысль или точнее сказать что-то похожее на рефлекс, интуицию, не столь важно: «Бежать!». Вот только ни единый мускул не дернулся на ее прекрасном лице, лишь изумленно вздернулась бровь. — Быстро! — прорычал мужчина, сдерживая настоящий оскал. От этого сморщился нос, а тонкая верхняя губа мелко задрожала. И пока Блум буквально выдергивали под руки из кресла как морковку из грядки два грузных гвардейца, мужчина перевел взгляд на ее собеседницу, которая лишь глубоко вздохнула, и грудь ее тяжело и даже устало рухнула вниз. И в этот миг произошла поразительная метаморфоза. С лица мужчины слетела вся ярость, вся спесь охотника. Черты резко смягчились, приняв выражение сложное, почти болезненное — смесь благоговения, преданности и животного страха. Он сделал короткий, отрывистый поклон, в котором читалась не почтительность, а напряженная готовность к повиновению. — Прошу прощения, Ва… — начал он, и его голос, только что ревущий, вдруг сорвавшийся на хриплый шепот, был остановлен всего одним легким взмахом руки. — Светлость, — спокойно, но с той непоколебимой интонацией, что не оставляет места для ошибки, поправила его женщина. Лицо ее оставалось невозмутимым, но брови легли строгой, отчеканенной линией. А ее светло-голубые глаза, встретившись с его взглядом, пронзили насквозь ледяной изморозью. Мужчина едва заметно взглотнул, но Блум заметила, пристально следя за ним почти с научным любопытством. Да и не только Блум. К слову, этот жест, который явно не присущ мужчине, заметили все. Гвардейцы вмиг окаменели, стараясь стать частью пейзажа, умышленно или же по выработанной привычке даже замедляя дыхание. — Ваша Светлость, — мужчина снова нахмурился, сжав челюсти, но поклон повторил. В его черных, невероятно живых глазах заплясали полчища мыслей, догадок, расчетов, мгновенная переоценка ситуации. Видно было — человек, чья профессия читать между строк, чуять опасность, вынюхивать тайны и держать в ежовых рукавицах не только врагов, но и своих. — Прошу прощения за данное… недоразумение. — Блум едва удержала едкий смешок. Недоразумение? Однако… несмотря на всю напряженность весьма острой ситуации, Блум про себя даже довольно усмехнулась. Все-таки она оказалась права. Если же ранее у нее были сомнения, кто ее новая знакомая, то теперь все становится на свои места. Определенно ближайшая фрейлина Императрицы. — Что же у Вас… — тут женщина замолчала, видимо, в свою очередь, сдержавшись от упоминания имени этого мужчины в присутствии посторонней чужеземки, насколько поняла Блум неожиданную паузу, — методы какие-то дикие? — мягко произнесла она, но в следующее мгновение тон ее стал твердым, как гранит. — Отпустите мою гостью. — Гостью? — искренне изумился мужчина, его брови поползли вверх, обнажая еще больше морщин на лбу. — Вы прекрасно знаете, — женщина подалась вперед, уперевшись локтями в стол, но в то же время непринужденно беря в руки фарфоровую чашку чая и делая небольшой глоток, — я не повторяю дважды. Наступила тишина. Мужчина тяжело, шумно вдохнул, его мощная грудь казалось, замерла в этом положении. Спина его оставалась прямой, но Блум, стоявшая к нему боком, почувствовала, как напряжение в нем достигло предела. Казалось, он побледнел под своей краснотой. В его глазах мелькали искры ярости, недоумения и быстрого, вынужденного перерасчета рисков. — Отпустить, — наконец выдохнул он. Голос его звучал строго, но глухо, будто слова давались ему огромным усилием воли. Приказ прозвучал тихо, как приговор самому себе, сквозь стиснутые зубы. Блум и сама не поняла, как оказалась на прежнем плетеном кресле. Гвардейцы почтительно отпрянули, будто от раскаленного железа. Для полноты картины мужчинам осталось только сунуть ей в руки фарфоровую чашку с чаем и заботливо поцеловать в лобик. — Благодарю Вас, — отточенным холодом произнесла женщина. Она уже начинала поворачиваться к Блум, и на ее губах едва-едва тронулась тень усталой улыбки, как мужчина снова нарушил момент. — Ваша Светлость, — он приложил ладонь к груди в почтительном, но настойчивом жесте человека, выполняющего долг, — Вы же понимаете, что я обязан обо всем доложить Императрице? Не было допроса по регламенту и в мои обязанности входит доклад… — Я сама доложу Ее Величеству, — отрезала она, но далее взгляд ее поменялся, не кардинально, но как будто бы затуманился задумчивостью. — Хотя, полагаю, выяснить все необходимое о человеке не составит для Вас труда, — уголки губ тихо дрогнули, почти неуловимо приподнявшись. — А теперь оставьте нас. И… — глаза ее на долю секунды сверкнули сталью, холодной и острой, хотя легкая улыбка не сходила с лица, — позаботьтесь, чтобы нас больше никто не потревожил. Мужчина не ответил, лишь поклонился сдержанным кивком головы, поджав тонкие губы. Развернулся на каблуках с отточенной, солдафонской резкостью и зашагал прочь, отрывисто, тихим, но четким голосом сквозь зубы отчитывая и отдавая приказы растерянным гвардейцам, чьи шаги быстро затихли вдалеке. — Прошу прощения за его грубость. — Когда мужская фигура скрылась в темноте, женщина обернулась к Блум, лицо ее снова стало будничным и спокойным. — Однако это его работа. — Надзиратель? — с легкой усмешкой предположила Блум, делая глоток остывшего чая. — Почти, — женщина рассмеялась — коротко, сухо. Затем придвинулась ближе, и в легком прищуре светлых глаз засветился тот самый хищный, заговорщический огонек, который Блум начинала узнавать и ценить. — Императрица называет его… «Домашний Палач». Если она ждала испуга, смятения или хотя бы живого интереса, то обманулась. Блум лишь безучастно пожала плечами, будто речь шла о неважной погодной причуде, а не о человеке, в чьих глазах только что читалась готовность отправить ее в казематы без лишних вопросов. Это спокойствие, в свою очередь, заставило саму женщину в бархате на мгновение задуматься, с новой силой оценивая свою необычную гостью. — Так значит, — не дождавшись реакции, продолжила женщина, — вместо шумного и веселого времяпрепровождения на балу, вы выбрали спокойное место для уединения? Почему? — Каждому иногда необходимо побыть наедине с самим собой, — не задумываясь, ответила Блум, впервые отведя от нее глаза, устремив их на бархатное темнеющее небо. А сама пытается уловить ту назойливую мысль за хвост, что переворачивает внутри все с ног на голову. — Устали от людей? — усмехнулась женщина, и Блум заметила мелкие морщинки в уголках ее глаз от тихого прищура. — Да, — просто ответила Блум, поморщившись, как будто съела целую дольку лимона, попутно с тихим стуком поставив чашку на блюдце. Женщина молчит, вот только ее неподвижный, морозный взгляд был красноречивее любых слов — он ждал продолжения, требуя глубины. И Блум продолжила. — Это не бал, а одно название для газетных заголовков, — тут она развязно сделала очередной размеренный глоток чая. — Верно, никакой это не бал. — А что же тогда? — темно-каштановые четкие брови ее собеседницы плавно поползли вверх в немом, но искреннем изумлении. — Карнавал упырей, — отрезала Блум, пожав плечами под грудной женских смех, и вновь обыденно приложилась губами к прохладному фарфору. — Так этот прием еще никто не называл, — на выдохе, чуть ли не смахивая слезу, ответила женщина, довольно ухмыльнувшись и вновь поражаясь подобной открытости и простоте. — Неужели даже дворец не впечатлил? — Дворец как раз-таки впечатлил, — согласно кивнула Блум, и в ее голосе прозвучала неожиданная нота почтительного изумления. — признаться честно, я никогда не была на… — тут она начала водить кистью, подбирая правильные слова, — на подобных приемах. — Это ваш первый выход в свет? — темная бровь приподнялась в явном недоверии. — Да, — вновь кивнула Блум. — Я родилась в обычной бедной семье, никогда и дворец Империи в глаза не видела, — уголки ее губ еле уловимо приподнялись. — Но в других странах видала издали: дворец Топкапы в Стамбуле, французские замки, итальянские палаццо. Однако… — тут она замолчала, когда от одного воспоминания ее первого шага…. В ней с новой силой вспыхнули те самые ощущения, подобно извергающемуся водовороту в жерле вулкана…. — Однако дворец Империи с ними не сравнится. Здесь веет мощью, силой, властью. Она окутывает словно кокон, и ты чувствуешь ее каждой клеточкой своего тела, — призналась Блум и уголки ее губ сами взмылись вверх. — Это наваждение, головокружительное ощущение власти заставляет склонить голову если не всех, то очень многих. Хотя, — тут глаза ее мигом очерствели, охладели, брови свелись к переносице, изрядно морщиня лоб, сморщился нос, а верхняя губа едва дрогнула вверх, слегка щерясь. Подбородок ее немного, но гордо вздернут, а веки прикрывают почерневшие глаза. И следующий ее удар был нанесен с убийственной, простой прямотой. — Я терпеть не могу Империю, — и произнесла это так же буднично, как откусила кусочек печенья, в то время как острые, почти черные глаза с лукавым прищуром внимательно следят за морозным взглядом своей собеседницы. Как отреагирует? Что скажет? Разгневается? Ведь сейчас перед Блум сидит явно не последний человек в Империи. Но от этого куда интереснее! Так что же? Вот только лицо собеседницы так и осталось непроницаемым, как изваяние из самого холодного мрамора. Ни тени гнева. Только бездонная, ледяная внимательность. — Что же вы замолчали? — наконец, спросила женщина, не отрывая своего холодного, пронзительно-морозного взгляда. — Проверяете рамки дозволенного? — открыто спросила она, на что Блум не смогла не усмехнуться левым уголком губ. — Думаю, как быстро окажусь в крепости, — задумчиво протянула Блум. Лукавый прищур лисьих глаз, приподнятые уголки губ, закинутая нога на ногу, при этом вальяжно опирается локтем о стол, под стать женщине подавшись слегка вперед, уперевшись подбородком в кисть. Словно заигрывает, но на самом деле изучает, наблюдает и играет. Именно играет, как в покере. — Раз все еще сидишь передо мной, — женщина сделала глоток чая, и в ее морозных глазах вспыхнул опасный, одобряющий огонек, — значит, рамки куда шире, чем ты думаешь. — Слова часто ничего не стоят, — усмехнулась Блум. — Смотря чьи слова, — парировала в ответ женщина под стать ей так же тихо, но с неоспоримой, стальной плотностью. — Хм, — нахмурилась Блум, но лишь для вида. В следующее же мгновение, брови ее задорно взметнулись домиком, а в синих глазах заиграл лукавый, почти бесовский огонь, — вы правы, — повела она головой, не отрывая цепкого взгляда, — тем более, если на кону стоит ваше слово, — особенно выделила она последнюю фразу, и губы ее растянулись в ухмылке, плавно граничащей с оскалом. — Доверяете всем подряд? — брови ее собеседницы взметнулись вверх. — Не-ет, — протянула она, и казалось, в ее голове с легким щелчком сложился пазл единой головоломки. — А вы, оказывается, азартный игрок, — тихо произнесла женщина, и губы ее сами растянулись в полуулыбке-полуухмылке, на что Блум хмыкнула, лишь одобрительно прикрыла глаза, но в следующее же мгновение распахивая уже черствые, почти черные. — Привыкла доверять своей интуиции, — просто пожав плечами, ответила Блум. — Хватить маневрировать и уходить от ответа, — по-доброму, но с непререкаемой твердостью усмехнулась женщина, слегка прищурившись. — Мне не терпится узнать ваши мысли. Если остерегаетесь последствий — правильно делаете, — и вновь, словно надевая перчатку, она перешла на «вы». Определенно странная женщина. То стирает границы, то воздвигает их вновь. — Вот только невовремя вы этим озаботились. Сейчас я вас прошу оставить это все и говорить со мной искренне и честно. В свою очередь могу заверить, что на вашу тайну я взамен дам ту, которая будет ей соразмерна. Таким образом мы — будем повязаны, — как ни в чем не бывало произнесла женщина, поднеся фарфор к губам для крошечного глотка. И если до этого Блум в морозных глазах видела лишь нечто знакомое, всего лишь отблеск, то сейчас она отчетливо различает тот самый жидкий огонь, пляшущий по самой кромке зрачка. Огонь азарта, риска и той ненасытной жажды истины, что была зеркально схожа с ее собственной. — Как вы считаете, обмен равноценный? — Определенно, — кивнула Блум в ответ, улыбнувшись краешком губ. А ее собеседница тоже оказалась весьма азартным игроком. — Вот только… — голова ее вновь по-змеиному плавно склонилась набок, а в глазах засветился едкий, испытующий интерес, — зачем вам это знать? Неужели вам не хочется и дальше жить в ощущении полной гармонии? — тут голос ее стал тягуче медовым с каплями яда. — Уж лучше и дальше жить как привыкли, не утруждая себя лишними, отягощающими мыслями. Человеческие чувства порой творят с нами невероятные вещи. А чувство тоски так и подавно, — тут губы ее слащаво растянулись в приторной улыбке, что аж скулы задрожали. — Пусть и дальше все будет хорошо, — глаза повеселели в хитром прищуре, и неприкрытый, дерзкий, упрямый смешок вылетел из пухлых губ. — разве нет? — Да в том то и дело, что по бумагам все хорошо, — ее собеседница ответила мгновенно, и тон ее размеренного, бархатного голоса резко повысился, но по-прежнему оставался твердым, обнажив спрятанные внутри стальные нотки. Брови свелись к переносице вплоть до морщинок, тонкая венка на лбу начала едва уловимо проявляться, а на шее от напряжения четче стали видны жилы. — Но скоро и на них ничего хорошего в дальнейшем не будет, — четко произнесла она каждое слово. — Что же именно вы хотите от меня услышать? — хитро спросила Блум, по-лисьи прищурившись. — Все, — протянула она, и глаза ее, обжигающие холодом, сверкнули исподлобья пляшущей острой искрой. — Хорошо, — ухмыльнулась Блум уголком губ, а затем в голосе ее не осталось ни игры, ни усмешки. Он стал низким, глубоким, с нотками строгости и еле уловимым ядом. — Вы хотите знать, что такие как я, — тут губы ее вновь плавно изогнулись, — видят за стенами этого дворца? Я вижу Империю, которая велика для тех, кто наверху. И ад — для тех, кто внизу. Победоносные армии маршируют по картам, а по дорогам маршируют толпы нищих, для которых единственная надежда — украсть, умереть, убить или быть убитым, — сухо констатирует Блум с каменным выражением покойного лица, а затем голова ее наклонилась плавными змеиными движениями в сторону, губы растянулись плавной линией. — Голод и нищета были всегда, — женщина не дрогнула, но ее глаза, казалось, впитали весь свет еще только набирающей силы белоснежной луны на темно-голубоватом небе и превратили его в ледяное сияние. — Такова система. — Система — это когда человека, его семью, его детей можно продать или обменять, как партию скота? — саркастически приподняла бровь Блум. Однако сидит с идеально ровной, даже величественной осанкой, со спокойным выражением лица и милой улыбкой. — Система — это когда девушку или же маленькую девочку из деревни их же господин может забрать в "учебные", — с презрением почти выплюнула она, — а на деле — в свои покои, и закон на его стороне? Система — это крепостное право, которое не просто привязывает к земле, а стирает, превращая в говорящий, в лучшем случае, предмет? Хорошо, — Блум не кричит, не говорит с надрывом. Наоборот она как никогда была спокойной и собранной. Поза ее расслабленная: вальяжно развалившись в кресле, Блум облокотилась о спинку, закинув ногу на ногу и сцепив руки в замок, локтями упираясь в подлокотники, небрежно запрокинула голову набок. Вот только за этим спокойствием тонко проскальзывало нечто отдаленно напоминающее недовольство, и оскал, который улавливается в приподнятых уголках широко изогнутых губ. А глаза черные-черные. По кромке горящего адским пламенем зрачка пляшут черти. — Возьмем среднего дворянина. Полуграмотный, пьяный от скуки и вседозволенности царь и бог в своем имении. Он может высечь простого мужика до смерти за то, что первым взбредет в голову, и ему за это ничего не грозит. Он проигрывает в карты целые семьи, как фишки, и закон скрепляет сделку. И это отнюдь не исключения. Это — суть. Ваша система не просто позволяет это. Она поощряет безнаказанность. Она растит чудовищ, потому что у них есть единственная добродетель — быть опорой престола. Вот только это опора построена на сломанных жизнях миллионов, которые даже не знают, что такое «Империя». Они знают только господский кнут, непосильный оброк и вечный страх голодной смерти. Ее собеседница не перебивала, наоборот слушала с пристальным вниманием. Лицо ее было бледным и неподвижным подобно мраморной статуе, но в глубине светло-голубых глаз, в этой бушующей буре, промелькнуло что-то стремительное и острое. Не гнев, а, скорее всего мгновенное, болезненное узнавание конкретного случая, быть может, из недавнего донесения Ее Величеству. Она сидела, выпрямив спину, но ее пальцы сжали ручку кресла так, что побелели костяшки. — По статистике Тайной канцелярии, за последний год к суду привлечено восемнадцать дворян за жестокое обращение, двое лишены имений, — отчеканила она спокойным голосом, но с той страшной нечеловеческой твердостью, с какой оглашают приговоры. — Закон существует, и он работает. — Восемнадцать? — Чуть ли не в голос рассмеялась Блум, но на деле лишь испуская глубокие смешки с губ, уголок которых слегка приподнялся. — А сколько таких «царьков» по всей необъятной вашей Империи? Десять тысяч? Пятьдесят? Ваш закон — это шторка. Красивая, резная и с оборкой для вида. А за ней — дикое поле, где правят сила и прихоть. И ваша знать… — непроизвольно губы Блум брезгливо усмехнулись, — ваша "опора государства", тратит годовые оброки с целой деревни на одну модную шляпку даже не для жены, а для фаворитки. Они глупеют в роскоши, их разум занят только сплетнями. Интригами да жаждой наживы по щелчку пальцев, а управлять имением доверяют жестоким и глупым приказчикам. Вы строите империю будущего на плечах необразованных рабовладельцев и праздных дураков. Так… где же справедливость? Тишина воцарилась на доли секунды, но казалось, что длится мучительно долго. — Во-первых, — на лице женщины появилось выражение не просто несогласия, а холодного вызова, — само словосочетание «крепостное право» неверно в нашем споре. — Она откинулась в кресле, и этот жест был полон величия, отстраненного от личных эмоций. — А разве, — усмехнулась Блум, — мы говорим о крепостном праве? — бровь ее иронично взмылась вверх, как будто она ожидала большего от своей собеседницы. — Мы говорим в целом о слишком большом и яром разрыве между богатством и бедностью. Хотя, — задумчиво протянула она, и в ее глазах, сузившихся в лукавом, лисьем прищуре, заплясали опасные огоньки, а уголки губ дрогнули вверх. — Именно это словосочетание подходит как нельзя лучше. — И все же мы начнем непосредственно с крепостного права в его первозданном виде, — отрезала женщина, не терпя возражений. — Его нельзя отменить по щелчку пальцев, однако оно все-таки рано или поздно канет в лету, — а затем она резко придвинулась вперед, упершись локтями в стол, и это движение было лишено всякой грации, на смену которой пришла лишь голая, натянутая в атаке напряженность. — А я тебе скажу, почему его нельзя отменить одним махом завтра. Представь, — продолжила она, и каждое слово падало, как увесистый камень, — что завтра издадут указ: «Свободны». Что будет? Полстраны — беглые крестьяне, которые бросят пашню и хлынут в города, где для них нет ни работы, ни крова, — ее голос, взлетая все выше и выше, не терял четкости, а лишь становился острее, как металлическое, режущее лезвие. Женщина чеканит каждое слово, впиваясь блестящими морозными широко распахнутыми глазами. Все ее тело было натянуто, как тетива, да настолько, что венка на лбу стала заметно пульсировать. Шея вытянулась, обнажив жесткие, напряженные сухожилия. Да ее чуть ли не трясет! Не от страха, а от концентрированной, бессильной ярости перед этой глупой, прекрасной, самоубийственной утопией. — Другая половина — разоренные дворяне, лишившиеся всей собственности и дохода. Армия останется без провианта, потому что некому сеять. Казна опустеет в месяц в лучшем случае. Голод охватит не только деревни, он будет расползаться по карте огромными чумными пятнами. Начнутся бунты тех самых разоренных помещиков и тех же самых «освобожденных», потому что свободу есть нельзя. И тогда придут наши друзья, — тут натянутые губы ее слащаво и от того так ужасающе растянулись в милейшей, почти материнской улыбке, — османы, шведы, испанцы — и поделят эту окровавленную, обезумевшую землю. И твои «миллионы сломанных жизней» превратятся в десятки миллионов трупов. — Вы говорите очевидные вещи, — вдруг как будто бы устало фыркает Блум, слегка закатив глаза, жестом полным не столько презрения, сколько глубочайшего разочарования в узости такого взгляда. — Я же в том числе говорю и о совершенно ином. Обычный нищий или же мещанин, не так важно, надрываются за гроши. В его мыслях нет никаких целей, зато есть цена на хлеб, арендная плата, долговая яма и семья, которой нужно выжить, вырастить детей и далее. А цены растут с сумасшедшей скоростью, обгоняя налоги, и наоборот. Разве он не является «крепостным»? Он раб на ином уровне. Раб системы, где богатые богатеют, а бедные, меняющиеся с определенной периодичностью, и то не по собственной воле, а по случаю смерти, источник этого богатства, — строго перевела потемневшие железные глаза на свою собеседницу Блум, лишь изменяя наклон головы, но как-то по-особенному, какими-то особенными плавными движениями, слегка вздернув подбородок. - Они волочат существование, а не живут, — сдержанно-раздраженный вздох сорвался с ее губ вместе со слегка пониженным тоном ее оледенелого голоса, в котором отчетливо читались ядовитые нотки. — А ваше высшее общество? Муж, который смотрит на надоевшую жену не как на человека, а как на обузу, которую можно «спустить с рук», отправив в деревню, в монастырь или же шляться по улицам с детьми или без… и сделать из нее фактическую нищенку или наоборот продав в бордель или же подарить другу за уплату карточного долга. Отец, что выдает дочь не за мужчину, а за старый, но набитый кошелек, торгуя ее телом, душой и будущим на том же самом, только позолоченном, рынке. Разве это не то же самое крепостное право? Только тут не тело в цепях. Тут в цепях — судьба, достоинство и право на собственный выбор. — Блум развела руками, и в этом жесте была вся горькая беспомощность перед системой, которая пожирает всех, просто на разных этажах этого пышного, гниющего дворца. — Я не говорю о конкретном зле, а указываю на всепроникающую природу этого зла. Она везде. Она в воздухе, которым вы дышите. И отменить ее одним указом о воле крестьян — невозможно. Потому что рабы — не только те, кто пашет землю. Рабы — все, кто вынужден продавать кусок своей души за шанс просто выжить в мире, который вы для них построили. Так можно ли тогда называть злом тех, кто борется с этой несправедливостью? Кто карает и воздает по заслугам? Едко ерничает про себя Блум с ухмылкой, раззадоривая еще сильнее, до скрипа сжимая челюсти. На самом же деле лицо ее излучает мертвое спокойствие с легким и даже чувственным изгибом пухлых вишневых губ. Вот только глаза — пылают бешеным пламенем. Сумасшедшим. Диким. — Ты говоришь о крайностях, выдавая их за правило, — голос ее собеседницы снова приобрел бархатную, убедительную ровность. — Да, есть негодяи, но есть и сотни дворян, которые внедряют новые культуры, строят заводы, открывают школы для крестьян. Их поддерживают. Их премируют, — женщина заметно расслабилась и даже улыбнулась. — Глупый и жестокий помещик разоряется. Расчетливый — богатеет и увеличивает благосостояние своих людей. А что до разрыва… — она выдержала короткую паузу, словно о чем-то задумалась, и в ее глазах вспыхнул огонь того, кто видел дальше сегодняшнего дня, — он был всегда. Между фараоном и рабом, между патрицием и плебеем. Истинный правитель должен каждый день марать руки в этой грязи, чтобы завтра, возможно, ее стало чуть меньше. Задача государства — не уничтожить пропасть, что утопия. Задача — перекинуть через нее мосты. Школы. Больницы. Суды, пусть и медленные. Чтобы тот, кто родился в лачуге, хотя бы видел, что его сын может стать лекарем или инженером. Чтобы ненависть нашла выход не в бунте, а в амбиции. — Верно… Признаться честно, Блум задумалась. Темные голубые, почти черные глаза внимательно следят за своей собеседницей, и кажется, пронизывают ее насквозь хитрым прищуром. Мысли быстрой лентой проносятся в ее голове, словно бы прямо сейчас она не сражается с аристократкой, а играет с ней в шахматы или же карты, что ей несомненно ближе, пытается продумать действия и свои, и ее на несколько шагов вперед и проанализировать последствия. Брови ее свелись к переносице. Как же ей хотелось разрешить много накопившихся вопросов. Идет игра. Война — шахматы. Шахматы — война. Политическая игра на доске. Безумцы. Сколько народу поляжет — неважно. Все ради достижения цели. Любыми путями выиграть, а победителей не судят. И в этой безжалостной логике она с ужасом увидела их зеркальное сходство. И вдруг рассмеялась — низко, грудным, лишенным веселья смехом, от которого ее собственные брови дернулись вверх в странном гримасничанье. А затем прибавила, и уголки ее губ поползли вверх в самоироничной усмешке: — Без этого власть не удержать. Вся ее ярость, вся ее ненависть и презрение к одному упоминанию Империи разбилась о гранит этой чудовищной, неопровержимой логики, заставив взглянуть на те же вещи, но под другим углом, открывая более широкий горизонт. Она смотрела на эту женщину — на ее истощенное лицо, на руки, сжатые в белых костяшках, на глаза, в которых горел холодный ад ответственности — и внезапно, с леденящей ясностью, поняла. Они смотрят друг на друга не через пропасть, созданную сословием, а со слишком полным, слишком болезненным пониманием. Они замолчали, тяжело дыша, словно после настоящей схватки. В воздухе плотным туманом висела неразрешимость. Одна защищала справедливость. Пусть свою, пусть изощренную, но все же справедливость. Другая — государство. И в этом споре, полном мимики сжатых губ, вспыхивающих глаз и леденящих пауз, не было победителя. Было только зеркало, разбитое на две половины, каждая из которых отражала свою, ужасающую половину. И смутная, страшная догадка, что эти две женщины, не зная того, не спорят, а говорят об одном и том же. — И власть всегда строится на одном, — непоколебимо твердо продолжила женщина, двигая одними губами. Ее лицо было непроницаемым полотном, но в самых глубинах глаз, как в трещинах льда, клубился мрак невероятной, давней усталости. Когда она заговорила, ее голос был тихим, почти монотонным, как заученная молитва, в которую уже не веришь, но повторяешь по привычке., — на одном человеке, который подчиняет. И на тысячах, которые соглашаются подчиняться. Ты говоришь о каркасе, о справедливости. Я говорю о выборе. Каждый день тот мужик под кнутом помещика выбирает не бунтовать. Он выбирает страх, выбирает голодную жизнь, но жизнь. Помещик выбирает быть тираном, потому что система дает ему право. Это не система виновата. Это люди. Их выбор. Их готовность одних — гнуть спину, других — властвовать, а третьих — закрывать глаза, оправдывая это “высшими целями”. — Власть — это не выбор. Это — закон природы. Как гравитация. Солнце светит, реки текут, а сильный правит слабым. И да, любая власть, которая хочет выжить дольше, чем на один переворот, должна быть смазана кровью. Не по жестокости. По необходимости. — Она подняла руку и медленно сжала пальцы в кулак, белый, изящный, но неумолимый. — Страх — это фундамент трона. Не любовь, не обожание — иллюзии для толпы. Страх. Боязнь наказания. Трепет перед силой, которая может сокрушить. Без этого — анархия. Без этого люди задумаются, а зачем слушаться? Начнут шептаться в углах. Иностранцы увидят слабину. Кровь, пролитая вовремя и демонстративно, — это не жестокость. Великих правителей называют кровожадными? Возможно. Но посмотри на историю. Кто остался в ней? Ласковые князья, которых любили? Их сожрали в первый же год. Остались те, чьи имена произносили шепотом и со страхом. Тишина после этих слов повисла не просто паузой. Она стала густой, как смола, и звонкой, как натянутая тетива. Слова женщины — о крови как профилактики, о страхе как цементе, о безжалостности как цене горизонта — отдались в Блум не возмущением, а леденящим будоражащим эхом. Любая империя — не предполагает благородных дебатов. Это зверь. И чтобы им управлять, нужно быть либо самым умным… либо самым безжалостным. А лучше — и тем, и другим одновременно. Блум чуть приподняла бровь, но не прервала. Ее взгляд стал еще внимательнее, острее. на ее лице промелькнула быстрая, как вспышка, тень — память о первом предателе почти в самом начале ее пути, которого ей пришлось казнить у всех на глазах, чтобы сохранить порядок, чтобы остальные поняли: с ней не шутят. Чтобы все видели цену неповиновения. А потом это стала почти повседневная рутина. Она медленно подняла взгляд на женщину, и в ее синих глазах уже не горел праведный гнев. Горело холодное прозрение. Все верно. Она выстроила свою Империю. Блум откинулась на спинку стула, и внезапно вся ее дерзкая, огненная поза сломалась, обнажив усталость. Блум замолчала, и ее молчание было красноречивее любых обвинений. В нем было осознание, что она, ненавидящая империю, живет по тем же самым, чудовищным, железным законам, что и та, кто этой империей правит. Но… если задуматься, тогда неужели все действительно плохо? Разница была не в сути, а только в масштабе и в названии. Одну называют пиратом и морской чумой, боятся не хуже огня. Другую — Императрицей. Но обе были капитанами, обреченными пачкать руки, чтобы их корабль не пошел ко дну. И это открытие не оправдывало Империю. Оно усугубляло трагедию. Потому что означало, что зло — не в отдельной порочной системе. Оно — в самой природе власти. И от него нельзя сбежать в море. Его можно только нести на своих плечах, как свой крест, с каждым приказом, с каждым решением, от которого зависит чья-то судьба. Они сами выбрали этот путь. Их боятся. Их уважают. На них молятся и проклинают в равной степени. И Блум… это нравится. — А знаешь, — вновь заговорила женщина. Слегка прищурившись, словно пытается заглянуть в самую душу. Ее голос звучал задумчиво, будто она долго перебирала слова на языке, ища единственно верные. — Я могу доказать твою неправоту. — И как же? — в любопытстве вскинула Блум бровь, в то время как губы ее плавно растянулись в заинтересованную усмешку, подогреваемую лютым азартом и интригой. — Твоим собственным выбором, — ответила женщина, и левый уголок ее рта заманчиво растянулся, почти игриво дернулся, подпрыгнув вверх. — Практически в самом начале нашего спора ты упомянула свое происхождение. Но вместо того, чтобы волочить весьма жалкое существование, предопределенное рождением, ты сделала свой выбор, благодаря которому ты здесь. Тот самый, который привел тебя сюда. — Хах, — тихий едкий смешок не смог удержаться на пухлых вишневых губах, — именно из-за своего проигрыша я и нахожусь здесь! — И все же, — продолжала настаивать собеседница, склонив голову немного ниже обычного, исподлобья впиваясь морозными пытливыми глазами в лисьи, откровенно смеющиеся темно-синие. — Ты выбрала свой путь. Не подчинения, а власти, — тут глаза ее вспыхнули блеском азарта и искреннего восхищения. — Тебя не устраивало то, что тебе предначертано, поэтому ты и кинула вызов своей жизненной несправедливости. Так вот что я тебе скажу. Такой выбор делает каждый человек. Подчиняться или подчинять. И только по-настоящему сильный может бросить вызов судьбе. Каждый может что-то поменять, чего-то достигнуть, добиться. А может и дальше продолжаться держаться за свое комфортное и известное болотце, постепенно в нем утопая, — и добавила, сверкнув. — Сильный правит, слабый — подчиняется. Так было, есть и будет! Но… — тут женщина замолчала, хитро прищурившись, как будто пытаясь разгадать сложную загадку. — Почему ты говоришь, что проиграла? — Не знаю, — задумалась Блум. — Наверное, была слишком самоуверена… — но продолжить она не смогла. — Позволь дать тебе один совет, — перебив, придвинулась ближе женщина. — Знаешь, в последнее время я увлекаюсь изучением человека, его мимикой, его жестами, и что они говорят о самой его сути. Я сейчас выдвину свои предположения, а ты скажи, угадала я или нет. — И продолжила под одобрительный кивок. — Ты не играла в полную силу. — Начала она озвучивать свои догадки, в то время как вишневые губы растягивались все больше и больше. Боялась ли Блум, что ее действительно прочитают как открытую книгу? Вовсе нет. Ей просто было интересно. — Ты опиралась только на свои силы и ум. Возможно, иногда и хитрость. Вот только, что я заметила за наш небольшой разговор, — тут тон ее бархатного голоса слегка понизился, как будто она пытается с каждой секундой поймать для себя что-то новое. — В платье тебе неудобно и даже неловко, значит, ты к нему не привыкла. Ладони… — ее взгляд скользнул по рукам Блум, — говорят не о вышивании, а о работе, требующей грубой силы. Возможно, я ошибаюсь, но ты неплохой стратег. Говоришь то, что думаешь, ведешь себя напрямую. Вот только позы твои совсем не подобают девушке, а наоборот кричат о мужском проявлении силы… Ты соревнуешься с мужчинами на их поле. Как будто пытаешься доказать, что ты — лучший самец, — тут она тихо засмеялась, как будто сказала непозволительную пошлость. Блум сжала челюсти до скрипа, по лицу забегали желваки. — А зачем, если тебе дано куда больше? — мягко, почти матерински закончила весьма довольная своей правотой женщина. — Такая красивая и умная девушка могла бы и переворот совершить, — задумчиво протянула она, оперев подбородок на изящно сложенные пальцы. — Но ты бы не смогла этого сделать. — Это еще почему? — рассмеялась Блум. А их разговор принимает неожиданный, дразняще-интимный оборот! — Потому что ты не принимаешь себя, — выдохнула женщина, как будто констатируя очевидный, но печальный диагноз. — Ты запечатала свою природную сущность, уперевшись, как упрямый баран, в мужские игры силы. Пытаешься доказать, что ты лучше их, отвергая то, что делает тебя сильнее их, — специально выделила это слово. — Надо быть хитрее, моя дорогая. — А затем тон ее стал жестким и твердым, даже гордым. — Надо хотеть и делать так, чтобы за тебя мужчины рубили головы, а тебя возносили на руках на трон. — Она замолчала, давая словам просочиться в сознание, а затем продолжила, и в ее глазах вспыхнул холодный, безжалостный блеск не просто знатока человеческой природы, а мудрой женщины, которая завещает дочери свой секрет успеха. — Мужчины недальновидны. За всей их бравадой и гордыней скрывается простая слабость: они не понимают, как легко ими может управлять женщина, которая привнесет в их сухой, аналитический разум… смуту и хаос чувств. В нашей природе — очаровывать. Дурманить мысли. Вить из них веревки, по которым они сами будут взбираться, думая, что это их победа. — Это глупо, — отмахнулась Блум, но в ее голосе уже не было прежней непоколебимой уверенности, хотя она и пыталась это скрыть. — Зачем вить веревки, если можно просто показать, что ты сильнее? — Когда они видят в тебе более сильного самца, ты теряешь все свое преимущество, — парировала женщина с убийственной логикой, делая вывод всего вышесказанного. — Завладев же всеми мыслями мужчины, ты превращаешь его в послушную марионетку. А тебе остается лишь грамотно его направлять, в угоду себе. — Если бы к женщинам и вправду относились так, как вы говорите… — начала Блум со скепсисом под ехидной усмешкой. — А в этом и заключается истинное умение властвовать! — перебила ее собеседница, и на мраморном лице изобразилось наигранное, почти комическое удивление под тихие смешки. — Да ты совсем не романтик! Испокон веков главные войны начинались из-за женщины. Мужчины завоевывали их в бою, сражались на турнирах, стрелялись на дуэлях. Самые кровавые битвы и самые громкие предательства — все это часто лишь пена на поверхности глубокого, темного течения, что зовется женским влиянием. Сила, которая не ломает стены, а заставляет тех, кто за ними, самим открыть ворота — вот величайшая власть. И ты, — тут она снисходительно усмехнулась, как будто услышала какую-то глупость, — имея все для нее, предпочла взять в руки топор. Думаешь, сила — это когда можешь сломать череп? — женщина с мягкой улыбкой медленно покачала головой, и в ее движении была бесконечная, уставшая мудрость веков. — Это грубая сила. Она конечна. Ее можно измерить, противопоставить, превзойти. Ее можно сломать еще большей силой. А истинная сила — та, которую нельзя измерить, которую не возьмешь в осаду. Она — как воздух. Ее не видно, но без нее задыхаются. — Она отпила чаю, и женский морозный взгляд поверх фарфора приобрел далекую, почти мистическую глубину. — Посмотри на них, этих вояк и политиков. Их мир построен на четких линиях: приказы, договоры, границы на карте. Их логика — прямая, как штык. Они понимают язык угроз, подкупа, открытой конфронтации. Но они совершенно беспомощны перед тем, что нельзя вписать в отчет или приказ. Перед капризом, — тут губы ее растянулись в игривой улыбке. — Перед обидой, которая не имеет логики. Перед желанием, которое не поддается расчету. Перед… — она сделала паузу, и улыбку ее тронула странная, печальная тень, — перед любовью, которая заставляет разумного человека отдать королевство, или перед ненавистью, которая шепчет яд на ухо ночью. — Женщина поставила чашку с тихим, но четким звоном, обозначая новую подытоживающую главу в своей речи. — Мужчина завоевывает мир, чтобы положить его к ногам женщины. В этом — его глубочайшая, неосознанная уязвимость. Он строит трон, но не может сидеть на нем в одиночестве. Ему нужен зритель. Нужен тот, чей взгляд превращает его победы из скучных фактов — в легенды. И мудрая женщина никогда не становится трофеем. Она становится… зеркалом. Тем, в котором он видит себя не просто властителем, а героем, гением, полубогом. И чтобы это отражение не разбилось, он готов на все. Блум слушала, не двигаясь. В ее глазах, всегда таких ясных и насмешливых, вдруг замелькали, только представьте себе! , тени сомнений. Это была не та стратегия, которой ее учила собственная жизнь. Море требовало прямых ударов, быстрых решений, силы, которую видно и которой боятся. Но… а если все же задуматься? С самого начала, когда за ее кораблем, известным каждому капитану, пришел лучший Имперский флот, это не было погоней. Это был акт презрения. Всего два линейных корабля под императорскими вымпелами — будто ловец крыс высылает пару гончих, не более. Он шел не вести переговоры. Он шел казнить «Морского дьявола», чья голова уже была мысленно прибита к стене его кабинета как трофей. Блум не наивна. В таверне, в той первой, роковой стычке, все случилось именно так, потому что Валтор столкнулся не с тем, кого ожидал. Его противником должен был бы стать огромный, пропахший дегтем и ромом мужик с черными от табака зубами. Вместо этого перед ним оказалась она. Это первое, что выбило его из привычной колеи. Вторым ударом стал сам бой. Она не просто сопротивлялась. Она дала отпор — яростный, техничный, достойный. И если бы не та самая, проклятая самонадеянность, исход мог быть иным… Но не будем об этом! Третьим, и самым сокрушительным ударом стало все, что последовало после. Валтор привык к определенным женским реакциям: страху, лести, подобострастию, лукавому кокетству. Блум ломала эти устои один за другим. Она не доставалась легко. Каждое его властное слово она отражала своим, каждое требование встречала не покорным взглядом, а вызовом в синих глазах. Она превратилась из цели в навязчивую идею, в живое воплощение того, чего он не мог подчинить привычными методами. Их дни проходили не в спорах, а в ежедневных, изнурительных сражениях воли, где каждый привык побеждать грубой силой и авторитетом. Однако… Были иные моменты. Мгновения, когда железный контроль Блум давал трещину, и сквозь суровость капитана проглядывало нечто иное — уязвимость, усталость, простая женская натура. И это выбивало Валтора из седла пуще любого клинка. Странное преображение происходило с ним тогда: исчезала жесткость, слетала спесь всевластного графа. Вместо того чтобы давить, он неловко, почти по-мальчишески, начинал искать способ угодить, утешить, порадовать. Как же она раньше этого не замечала? Ведь в их бесконечных противостояниях, где они сшибались, как два упрямых барана на узком мосту, ее победы были пирровыми. А в те редкие мгновения, когда она позволяла себе быть просто женщиной — фу, какое ужасное сентиментальное словосочетание! — победа приходила сама, тихо и неоспоримо. Валтор сам склонялся, сам начинал суетиться, сам преподносил ей то, чего она даже не просила, на блюдечке с золотой, а не голубой, каемочкой. Вспомнить хотя бы их последнюю крупную стычку. Она не кричала, не спорила. Она просто… замолчала. Отвернулась к окну, и все ее существо выразило такую бездонную, молчаливую обиду, что это подействовало сильнее любой истерики. И что же он? Он не находил себе места. Носил колье одно за другим, пытался поймать ее взгляд, суетился, как гончая, потерявшая след, но отчаянно ищущая хоть намек на одобрение хозяина. В тот вечер он проиграл сокрушительно. А она, не сказав ни слова, одержала полную победу. Почему-то от этих воспоминаний в груди приятно отозвались теплом удары сердца. — Вы говорите об иллюзиях, — все с тем же привычным упрямством произнесла Блум, но в ее голосе уже не было прежней уверенности, лишь настороженное любопытство. — А что есть власть, как не величайшая из иллюзий? — парировала женщина, и ее голос стал проникновенно тихим, заговорщическим. — Вера толпы в то, что один человек достоин править. Вера солдат в то, что командир ведет их к славе, а не к смерти. Вера придворных в то, что их интриги что-то значат. Разрушь эту веру — и Империя рассыплется в пыль за день. А что поддерживает веру? Не только страх. Надежда. Очарование. Таинственность. Чувство, что за холодностью монарха скрывается нечто большее, что он — часть какого-то великого замысла. И кто лучше женщины умеет создавать таинственность? Кто лучше умеет быть не книгой, а загадкой, которую хочется разгадывать снова и снова, тратя на это все свои силы и ресурсы? — Она вальяжно подняла кисть, и этот жест был и увесист, и изящен одновременно. — Ты хотела равенства на их поле. Но… потеряй преимущество — и тебя сметут. А влияние, построенное на более тонких вещах… его нельзя отнять силой. Его можно только… перехватить. И для этого нужны иные навыки. Умение слушать не слова, а паузы между ними. Умение дать мужчине почувствовать себя не покровителем, а соавтором твоего величия. Чтобы он думал, что это его идея — вознести тебя. Чтобы он защищал свое творение. — Женщина облокотилась на спинку кресла, и на ее лице появилось выражение глубокой, почти трагической иронии. — Величайшие битвы империи решаются не в генеральных штабах. Они решаются в будуарах, на балах, в случайных намеках, оброненных на ухо в нужный момент. Шепот в постели сильнее грохота пушек, потому что он направляет того, кто отдает приказ эти пушки зарядить. И тот, кто думает, что трон — это тяжелое кресло в тронном зале — глупец. Настоящий трон — это пространство между мыслью одного человека и волей другого. И женщина, умеющая жить в этом пространстве, — истинная повелительница, даже если на ее голове нет короны. — Она замолчала, дав Блум впитать эту шокирующую, переворачивающую все с ног на голову картину мира. Это был не отказ от силы. Это была стратегия завоевания без видимого сражения, управления без видимых приказов. — Ты говорила о проигрыше, — наконец тихо сказала женщина. — А я вижу лишь недоигранную партию. Ты атаковала лобовой атакой, когда нужно было зайти с фланга. Показала клыки, когда нужно было показать… уязвимость, которая сильнее любой брони. Тот, кто хочет сломить волю, всегда проиграет тому, кто научился этой волей играть. Блум замерла с фарфоровой чашкой в руках, синева ее глаз распахнулась до предела, а слова, казалось, замерли на вишневых губах, растворившись в тишине. Но она молчала, хотя в голове шумным, но не хаотичным, а стройным, могучим, выстраивающим разрушенные стены в нечто совершенно новое, роем жужжали столько мыслей! Она вынырнула после долгого, мучительного плавания в тумане собственных заблуждений и сделала первый огненный вдох полной грудью. В ее голове наконец сложилась та самая головоломка, которой не хватало всего одной детали. Блум наконец нашла ответ на все это время терзающий ее вопрос. Всю свою жизнь она гналась за грубой силой. Год за годом упорно шла за этим, и когда достигла определенной мощи, не остановилась, а продолжила дальше. Появилась власть, влияние под действием страха, и о как ей это нравилось! Вот только Блум действительно расслабилась, упустив буквально океан возможностей. Полагаясь исключительно на выстроенную силу, она совершенно упустила иные важные моменты. Сила — это не только кулак. Это — намек, брошенный в нужное ухо, это — улыбка, разоружающая бдительность, это — знание о том, куда нажать, чтобы великан рухнул от щелчка. Она стала самоуверенной, высокомерной и слепой. Стратег в ней уснул, уступив место грубой, яростной стихии. Она шла напролом, решая все лобовой атакой, игнорируя фланги и тонкие маневры. Ею двигали не холодный расчет, а яркие, ослепляющие вспышки, придающие сил. Ярость. Гордыня. Гнев. Злость. Азарт. Они давали ей мощь, но лишали зрения. А сейчас… Она смотрит на эту женщину на ее отточенные, как движения часового механизма, жесты, на непроницаемую, мраморную гладь лица, за которой бушуют океаны мыслей. И в душе ее поднялось нечто, что не было ни завистью, ни даже соперничеством. Это было глубочайшее, почти благоговейное восхищение перед высшим проявлением силы. Перед ней была власть в чистейшем, самом концентрированном виде. Не та, что ломает ребра одним ударом или ревет командами. Та, что двигает судьбами полутоном в голосе, легким наклоном головы, намеком, затаившимся в сухой складке у губ. Эта женщина не брала — ей приносили. Не приказывала — ее ожидали. Она превратила самообладание в высшее искусство, а влияние — в незримую, идеально сплетенную паутину, в которой безнадежно запутывались и рвались когти даже таких отъявленных ястребов, как тот самый «Домашний Палач» Ее Императорского Величества. И на этом фоне собственные достижения Блум внезапно предстали перед ней в ином, жестоко-приземленном свете. Да, она выстроила свое царство. Подняла флаг там, где его боялись поднять. Собрала команду из отбросов и сделала из них силу. Но… разве она правила? Губы ее сами собой растянулись в горькой, саморазоблачающей усмешке. Нет. Не правила. Она грызлась. Как вожак стаи, что силен лишь пока может перекусить глотку любому, кто бросит вызов. И она грызла. Ее власть держалась на страхе, на личной ярости, на силе ее кулака и остроте любимой сабли. Это была власть конкретного места и времени — на палубе, в пылу схватки. Власть, которую нужно было ежесекундно отстаивать и доказывать. Та ли это власть, к которой она так яростно стремилась? Та ли это сила, о которой грезила? Блум всегда считала себя вольной, сильной, победительницей. А теперь… Теперь видела, что была всего лишь имитацией. Тем временем как настоящая властительница без короны сидела напротив, и в ее руках не было шпаги — только невесомость взгляда и тяжесть решений, которые она принимала и советовала Императрице, даже не моргнув. Это была не победа и не поражение. Это было озарение. Страшное и великолепное. И оно меняет все. Так почему она в любом случае проиграла бы? Ответ был ошеломляюще прост, если не сказать элементарен. Как Валтор смог на нее надавить? Верно, когда была поймана вся ее команда. Ужас и отчаяние сразу отразились на ее лице, а Валтор, подобно хищнику, вцепился когтями в ее слабость. И не отпустил. Она сама подсказала ему, куда бить. И сейчас, в этой тишине сада, ее охватила не злоба, а странная, освобождающая благодарность. Ничего и никогда не происходит случайно. Она должна была попасть сюда. Должна была пройти определенные шаги, чтобы ее, сбившуюся с курса, вновь направили на верную дорогу. Хватит. Хватит оглядываться на прошлые ошибки, как на могильные плиты. Что было — то сгорело в пламени того поражения. Пора двигаться дальше. А она явно засиделась. Застряла в болоте самоуверенности и однобокого мышления. И жизнь, этот беспощадный поток, вышвырнула ее с привычного течения прямо в эпицентр бури, чтобы она либо научилась плавать по-новому, либо пошла ко дну. Значит, она здесь не зря. Каждое унижение, каждый бриллиант на шее, каждая секунда этой беседы — все это кирпичи. Кирпичи для новой, несокрушимой крепости ее духа и ее власти. Блум медленно поставила чашку. Звук фарфора о блюдце прозвучал в тишине не как конец, а как начало. Как первый удар сердца после долгой остановки. Ее взгляд, встретившись с ледяными глазами собеседницы, уже не был взглядом побежденной или взбешенной фурии, или же, как ее нелепо обозвали «Недоразумения». В нем горел новый огонь — спокойный, сфокусированный, неумолимый. Огонь капитана, который наконец-то получил точные координаты и теперь знает, куда вести свой корабль. И она знала, что делать. Не завтра. Не когда-нибудь. Сейчас. Вытянуть из этого места, из этой встречи, из самой себя все возможности. До последней капли. — Задумалась? — с тихим прищуром вдруг поинтересовалась женщина, на что уголки губ Блум слегка приподнялись. — О чем? — О соразмерной плате, — как ни в чем не бывало произнесла она с легкой улыбкой на вишневых губах и даже расслабленно прикрыла глаза, отставив фарфоровую чашку с тихим стуком. — А вы своего не упустите, — вновь перейдя на формальное «вы», женщина вдруг рассмеялась и в ее голосе слышалась бархатистая, чуть насмешливая глубина. И смех этот был таким искренним и светлым, что даже уголки губ Блум непроизвольно дрогнули, подтянувшись еще чуть выше в ответ на эту неожиданную вспышку. — Ну хорошо, — покорно кивнула собеседница, вот только из тона резко пропала озорная искра, уступив место странной туманности. — Но для начала, — тут морозные глаза зацепились за пристально следящие голубые, — ответьте мне на один вопрос, — она не стала ждать согласия, зная его заранее. — Что вы думаете об Императрице? Блум не заколебалась ни на миг. Она лишь утвердительно кивнула, принимая вызов, с очаровательной, а самое главное искренней улыбкой вишневых губ. — Признаться честно, — начала она, совершенно не опасаясь, что в любой момент за ее головой придет «Домашний Палач», прикрыла глаза, и в этом жесте не было страха, лишь глубокая, почти медитативная сосредоточенность, — я даже не задумывалась над этим. Не разделяла Империю и Императрицу. Для меня это было… монолитным злом. Или монолитной силой, врагом. Не столь важно. — Острые, жесткие голубые глаза вдруг распахнулись, и в них теперь горел ясный, аналитический огонь озарения. — Однако после нашего с вами разговора я четко уловила суть. Эта сильная женщина… — Блум на мгновение вдруг замолчала, но лишь для того, чтобы подобрать правильные слова, которые в полной мере могли бы передать всю глубину мыслей, что роем закружились в ее голове, — которая держит в руках огромную, дышащую махину, — продолжила она, непроизвольно по своей привычке плавно склонив голову набок и даже слегка прищурив лисьи глаза. — Выигрывает войны, не обороняется, а уверенно расширяет границы Империи. Казна не просто полна — она растет, а это значит, что в ее голове преобладает не только однополярное мышления, например карты сражений, новых территорий, которые нужно обустраивать, но и экономические расчеты, причем явно не на один год. И власть… — здесь голос Блум понизился, стал глубоким, насыщенным, с ярыми и, что более важно, неприкрытыми нотками, только представьте себе, уважения. — Она крепко удерживает власть уже столько лет, что это перестает быть удачей или жестокостью. Особенно когда приходит осознание, что самый настоящий, смертельный враг — не за какой-то призрачной границей, очерченной исключительно на бумаге. Он здесь. В каждом почтительном поклоне, в каждом взгляде, ползающем по ее спине, затылку. Жить с этим знанием и не просто выживать, а побеждать… — Блум глубоко вздохнула, слегка закинув голову, вглядываясь в только набирающее сияние звезд на почти стемневшем бархате сумеречного неба. Кисть сделала легкий круг по воздуху, словно обводит призрачное очертания дворца в ночи, и в темно-синих глазах вспыхнуло неохотное, леденящее восхищение. — Все эти дворцы, вся эта позолота, эти разодетые в шелка и спесь вельможи… они не строят власть. Они — лишь декорации. Все это держится всего в одних руках, одним умом и одной волей. Безусловно, есть разные министры, советчики, командиры. Но все решения, несмотря на весь… — тут Блум непроизвольно дернулось, точно в судороге, как будто съела сразу половинку лимона, — патриархальный устой и привычки, — почти выплюнула она, но лицо ее также неуловимо разгладилось, — принимаются всего одной женщиной. Даже… — тут ее голос стал тише, и в нем прозвучала неожиданная, странная нота — почти человеческой жалости, — даже несмотря на свои года. Сколько ей… за пятьдесят, наверное? Седая уже, поди… Внезапно ее собеседница замерла. На безупречном лице, подобном отполированному льду, появилась трещина — не гнева, а чистого, неподдельного, почти комического изумления. Она вцепилась в Блум широко раскрытыми глазами, а затем рассмеялась. И это был не тихий смешок, а низкий, раскатистый, по-настоящему потрясенный искренний смех, который вырвался из самой глубины груди и зазвучал в ночной тишине столь непривычно и живо, что казалось — треснул образ самой ночи. Она смеялась так, что приложила изящные пальцы к губам, будто пытаясь сдержать неприлично-искренний порыв, а ее плечи слегка задрожали. — О, моя дорогая, — выдохнула она, едва справившись с приступом веселья, и в ее глазах, полных слез от смеха, сверкала живая, почти озорная искра. — Ты ошибаешься. Совершенно. Ее Императорское Величество — женщина в самом расцвете сил. В состоянии не только править, но и родить еще одного наследника. Седая? — Она снова фыркнула, и этот звук был полон нежной, странной, почти личной гордости. — У нее, смею заверить, и в мыслях такого нет. Все еще тихо посмеиваясь и изо всех сил сдерживая смешки, женщина отпила чаю, а затем прекрасное великолепное лицо снова стало серьезным, как по щелчку пальцев. — Но та власть, которую ты так анализируешь… она не с неба упала. Ты же понимаешь? Вижу… понимаешь. Так вот, дитя мое, запомни. За нее платят. Всей жизнью, кровью души, выжигая ту дотла. — Голос ее стал тише, приглушеннее. Блум даже на мгновение показалось, что стоит ей закрыть глаза и в голове сразу же всплывет образ прекрасной старушки Маргарет у камина, которая таким же голосом рассказывает какую-то интересную историю, ласково поглаживая по волосам. — Скажи мне, ты любишь сказки? — вдруг задает она весьма странный вопрос, на что Блум, лишь слегка нахмурившись, тихо кивнула. — Тогда позволь мне рассказать одну. В одной далекой и совсем крохотной стране жила принцесса, но не такая, которую описывают в книжках. Она была из обедневшего рода, которая росла маленькой, умной девочкой с огромными глазами, и которую, как тюк дорогого товара, выдали замуж за наследника Империи. И вот тут… вот тут история ее стала не похожа на другие из настоящей жизни, а все больше напоминала детские сказки, которые ей с пеленок читали няньки, как будто готовя к суровой и совсем незавидной судьбе. Потому что с ней случилось чудо. То самое, в которое многие перестают верить уже к двадцати годам. Истинная, взаимная, ослепляющая любовь, — морозные глаза на мгновение прикрылись, вот только губы растянулись в теплой задушевной улыбке. Блум показалось, что женщина даже завидует этой истории, так как ей самой не довелось испытать подобного в жизни. — Ее не просто любили. Ее боготворили. Наследник, вскоре став Императором, нес к ее ногам не только цветы и бриллианты, но и целые завоеванные провинции, видя в ее улыбке высшую награду. Она родила ему сына, как полагается супруге наследной династии, правда не с первой попытки… был и нерожденный, маленький призрак, оплаканный в тишине… но в итоге — династия не прервалась. У нее все-таки получилось родить здорового, крепкого наследника. Империя цвела, это и был тот самый «Райский сад», о котором говорят в сказках… Она вдруг замолчала, и в ее глазах резко померк свет, уступив место холодной, бездонной пустоте, в которой отражалось только едва уловимое пламя дворцовых свеч, пробивающееся сквозь густую листву и тень пусть и чужого, но счастья. И все же, сквозь этот лед и сталь, в ней теплилось нечто чисто женское, сокровенное. Эта женщина, скорее всего, была единственной живой душой во всей этой каменной громаде, которой Императрица могла безоглядно доверять. Не слугой, не подданной, не орудием. Другом. Верным, как собственная тень, той, что шла рядом с самого начала, сквозь интриги и заговоры, не прельстившись ни золотом, ни угрозами. Она делила с ней не трон, а бремя. Переживала каждый ее взлет как личную победу, а каждое падение — как собственное. Это была та редчайшая, нерушимая женская дружба, что крепче любых клятв и договоров, связь, выкованная в общем огне испытаний и проверенная временем, которому не подвластны ни короны, ни титулы, и которую боятся мужчины. — Но даже в самом дивном раю заводится змея, — сухо, ровно, без лишних эмоций продолжила она. — Императора убили. Подло. Низко. У себя за столом, в окружении тех, кого именовал “верными”. Яд молодой, но смертельно точный — он не убивал сразу, а медленно выжигал жизнь изнутри, оставляя время почувствовать, как уходит. От того же зелья пали многие богатейшие дома в столицах Европы, в сералях Турции, в дворцах Китая… Это был не просто переворот. Это было предательство, разлетевшееся, как чума. Престол должен был занять его двоюродный брат. Тот, кто с самого начала ненавидел чужеземку и презирал самого Императора за его “слабость”. Представляешь, этот человек искренне верил, что счастье — это слабость. И, возможно, в чем-то он был даже прав. Но больше всего он ненавидел бывшую принцессу с чужой земли. За ее ум, который он не мог сломить. За ту любовь, которой был навсегда лишен то ли по черствости души, то ли по убожеству характера. Он просто не понимал, как может существовать то, чего нельзя взять силой или купить. Он привык править, властвовать, ломать. Грубый самодур с душой тюремщика. — Голос ее понизился до опасного шепота, в котором звенела старая, невысказанная ярость. — И когда у той, что потеряла все, не осталось ни защиты, ни плеча, на которое можно было бы упасть… он вознамерился стереть ее с лица земли. Не убить — это было бы милосердно. Заточить. В глухой монастырь, что б сгнила там заживо. — чуть ли не выплюнула она сквозь стиснутые зубы, но точно по щелчку пальцев мгновенно вернула себе самообладание. — Чтобы спасти себя. Чтобы спасти сына, — плавно ведет она головой, — чтобы спасти дело своего мужа, которое она считала святым… она подняла восстание. Новое. С нуля. Из пепла своей сломанной жизни. Счет шел на часы. И в результате… заняла престол сама, — женщина выпрямилась, и в каждом ее жесте появилась та самая несгибаемая сталь, а губы ее растянулись в широкой, но пробирающей до мурашек улыбке. — Но, видишь ли, — протянула, точно задумалась, — власть — это хищница. И ее плата — все то, что было дорого. — Она говорит ровно, как будто перечисляя потери после сражения, но каждое слово было отягощено немыслимой тяжестью. — Сын рос почти без нее. Между троном и детской — пропасть в версту, вымощенная государственными бумагами и докладами о заговорах, прошениях и прочее и прочее... Она узнала, как он делает первые шаги в письме гувернантки, первый смех слышала со слов няньки. Теперь он почти мужчина, а между ними непреодолимая стена из невысказанных слов и из любви, которую нельзя было проявить, потому что Императрица не может позволить себе слабость. Блум не проронила ни слова. Она замерла, неподвижная, как изваяние, а взгляд неотрывно и даже жадно прикован к собеседнице. Она уже не просто слушала — она видела. Слова превращались в живые картины, проступая сквозь полумрак сада. Блум видела не сказку, а саму плоть истории — холодный блеск незнакомого двора, тени заговоров в парадных залах, хрупкую, но несгибаемую фигуру той самой девушки. Она наблюдала не за рассказом, а за самым настоящим, титаническим восхождением — шаг за шагом, через предательство, кровь и ледяное одиночество, к самой вершине. — А после… — женщина остро усмехнулась, — после коронации был один генерал. Тот, что повел за ней войска, когда все другие отвернулись. Сильный, верный, с глазами, полными обожания. Они даже думали обвенчаться, — непроизвольный едкий смешок сорвался с губ, как будто бы она услышала какую-то до глупого смешную нелепость. — Она… так отчаянно хотела ему довериться, хоть на миг почувствовать себя не мраморной статуей на троне, а просто женщиной. Слабой. Любимой. Согретой. Любила ли она его? — горькая, беззвучная усмешка растянула ее губы. — Нет. Это не была та любовь. Та — умерла в тот день, когда отравили мужа. Умерла и похоронила с собой ту девушку, что верила в сказки. Это была… больше благодарность, наверное. Жажда островка человеческого тепла в вечном холоде власти. И страшная, слабость, которую она могла уже себе позволить. — А затем в ее голосе зазвучало лезвие холодного, безжалостного презрения, направленное, казалось, внутрь себя самой. — Как оказалось, ума он явно был недалекого, раз вообразил себя уже императором. Поведение его стало развязным, вопиюще наглым, как будто корона его по праву сильной руки. А она… она совершила роковую ошибку, позволив себе в нем раствориться. Задаривала землями, титулами, тысячами крестьянских душ… а он, как паразит, впивался все глубже, начинал советы давать, думал, его слово что-то значит. Смешно, неправда ли? Осознание пришло в одно мгновение, за чашкой ночного чая, когда он, похлопывая ее по руке, сказал: «Не беспокойся, матушка, я все улажу». На первый взгляд, придраться не к чему, вот только сказано это было как служанке, с толикой пренебрежения. И в ту же секунду она увидела не союзника, а очередного хищника у своего трона. И она… отправила его воевать на западные границы, а по возвращении — отселила как можно дальше от себя и от столицы. Под благовидным предлогом, разумеется, — добавила ее собеседница все с той же сухо растянутой улыбкой и махнула рукой, жестом бесконечно усталым, словно отмахиваясь от целой вереницы призраков. — Потом был другой. Безусловно благороднее, и даже простой, как дуб, в хорошем смысле. Сильный телом и духом. Любивший ее... да, пожалуй, крепко, — в рассуждении она даже приложила костяшку указательного пальца к губам. — Но войну он любил больше. Гул пушек и запах пороха были для него слаще любого шепота. И воевал он не за нее. Он воевал за Родину, за идею. Она же была для него… прекрасной, бесспорно, но всего лишь частью этой Родины. А потом… потом за два года сменилось еще два или три фаворита. Красивые, умные, льстивые. Мимолетные увлечения для короткого забвения, чтобы хотя бы на пару часов забыть, что за окном — не сад, а Империя, да и она прежде всего женщина, — тут собеседница даже весело усмехнулась, коротко добавив, — а то уже стала забывать. — Она подняла взгляд, и в нем не было ни жалобы, ни призыва к жалости. Была лишь ледяная, неумолимая правда. — Вот и представь. Сын боится тебя и ненавидит за то, чего ты ему не дала, более того, свято верит в то, что ты, дабы занять престол, убила его любимого отца. Сам ли он до этого додумался, либо кто натолкнул на подобные размышления — уже неважно. Бывшие любовники либо презирают тебя за отстранение, либо лелеют обиду. Министры видят в тебе функцию, народ — символ, — а затем протянула с тихим смешком, спускаясь почти до шепота, — и никто не видит тебя. Потому что тебя больше нет, — плавно ведет она головой, вскинув брови. — Спутник истинной власти — не советник, не армия, не золото. Его единственный, вечный и неизменный спутник — одиночество. Не то, что приходит по ночам. То, что встраивается в саму плоть, становится твоей второй кожей, твоим воздухом. Ты окружена людьми — толпами, свитами, просителями. Ты никогда не бываешь одна в физическом смысле. Но ты — всегда одна в том единственном смысле, который имеет значение. Блум по-прежнему молчит, да и, признаться честно, даже не знает, что на это можно ответить. Хотя ей, наверное, даже стало… жалко Императрицу? Как человека, как женщину, хотя до этого слово «Императрица» было чем-то абстрактным, бесформенным. Она вдруг, с леденящей ясностью, осознала, что все это время видела лишь трон, корону, результаты. А теперь, как сквозь туман, увидела цену. Какой же нечеловеческой изворотливости ума, какой стальной, ежеминутной самодисциплины потребовалось женщине в этом мире мужских законов, мужских заговоров и мужского оружия не просто выжить, а взять и удержать в своих руках бразды правления над огромной, неповоротливой Империей. Любой, кто подходит ближе, чем на положенные три шага, хочет что-то получить. Влияние. Милость. Прощение. Даже любовь — это валюта, за которую покупают доступ. Любое откровение становится оружием. Любая слабость — мишенью, любое доверие — потенциальной петлей. И ты учишься. Учишься видеть не людей, а их мотивы, не глаза, а расчет в их глубине, не слова, а тщательно взвешенные формулировки. И постепенно… ты забываешь, как это — просто говорить. Не вести переговоры. Не издавать указы. А говорить. Смеяться. Молчать вместе, не думая о последствиях этой тишины. Но все-таки полностью Блум не могла согласиться со своей собеседницей. Что-то глубинное, упрямое и огненное в ее натуре отказывалось склонить голову перед такой безжалостной, выверенной до холодного блеска логикой. Та власть, которую описывала женщина, казалась Блум пирровой победой. Это было величие, купленное ценой добровольного самоувечья. Да, можно было направлять мужчин, вить из них веревки, становиться зеркалом их амбиций, но при этом не отказываться от самой себя. Однако одно она осознала точно: Императрица сама ограничила себе дозволенный круг в тот самый момент, когда в крышку гроба ее мужа забили последний гвоздь. Она сама как будто бы похоронила свою часть вместе с ним и добровольно отреклась от всего того, чего ей сейчас так не хватает. И Блум точно не хочет такой власти. Власть, которая требовала отречься от самой себя, кажется ей не триумфом, а изощренной капитуляцией. Ее собственная, грубая, пиратская сила была иной — она исходила изнутри, из ее ярости, ее упрямства, ее нежелания подчиняться никаким правилам, даже своим. Это была сила, которая могла быть неуклюжей, опасной и разрушительной, но она была подлинной. Она не требовала хоронить части своей души. Она требовала принять их все — и ярость, и страсть, и уязвимость — и сделать не главным источником, а своим оружием. И вот теперь в сознании Блум вспыхнула новая мысль. Она родилась не как пламя, а как холодная, отточенная молния, прорезавшая сумрак всех прежних споров. Что, если идти не путем выбора? Не отрекаться ни от чего? Не хоронить часть себя и не ломаться в попытке подчиниться чужим правилам? А создать свою собственную комбинацию. Смешать свою собственную, непокорную, огненную силу капитана, ту, что действует напрямик, ломает преграды и не боится быть собой, с изощренной, невидимой силой Императрицы, умением видеть глубину ходов, играть на слабостях и направлять волю других, оставаясь в тени. Соединить отвагу бури с терпением глубины, прямоту клинка — с изяществом турецкой сабли. Стать не просто капитаном и не просто придворной интриганкой, а стать чем-то третьим. Существом, которое может и сокрушить стену лобовой атакой, и обойти ее по тайным коридорам влияния, о существовании которых враг даже не подозревает. Эта мысль была настолько дерзкой, настолько ослепительно совершенной в своей простоте, что по телу Блум пробежала волна почти физического восторга. Это был не план, это было озарение. Ключ к совершенно новой игре, где перспективы открываются более увлекательные, чем она могла представить. И от этого внутреннего взрыва уголки ее губ едва-едва заметно приподнялись, что совершенно осталось без внимания в бархатной темноте ночи. Но улыбка была. И в ней заключалось обещание. Обещание того, что поражение — лишь пауза. Что игра только начинается. И что теперь у нее есть не просто мечта о свободе, а чертеж новой, доселе невиданной силы. Время, ускользавшее между их словами, словно песок сквозь пальцы, внезапно ожило с оглушительной силой. Сквозь густую завесу листвы ворвалась музыка — уже не приглушенный гул, а ясный, настойчивый поток скрипок и труб. Она заглушала смутный гомон бала, напоминая, что там, за стенами, продолжается другая жизнь — яркая, шумная и бесконечно далекая от этого скрытого кусочка сада, полного теней и откровений. Женщина вздохнула, словно пробуждаясь от долгого сна. Ее взгляд, еще секунду назад погруженный в бездну воспоминаний, резко прояснился, вновь обретая привычную, отточенную морозность. Женщина прислушалась к ритму скрипок на секунду, а затем плавно повела головой. — Пора, — произнесла она просто. В ее голосе не было ни сожаления, ни облегчения, лишь окончательность решения, принятого где-то на глубинном уровне. Женщина вновь обернулась к Блум, и в ее улыбке теперь не было ни игры, ни печали. Это была безупречная, светская улыбка высокопоставленной собеседницы. — Благодарю вас за… необычайно увлекательную беседу, в которой мы обе забылись. Это было куда интереснее, чем все то, что происходило со мной за последние дни. И куда ценнее. — В ее словах звучит искренность, отчеканенная из того же металла, что и ее величественность — редкая, настоящая и оттого особенно весомая. — Взаимно. — Блум встала, слегка склонив голову, однако это не поклон подданной, а кивок равной, оказавшей и принявшей уважение. — Вы дали мне больше пищи для размышлений, чем кто-либо. — Единственное, о чем вас прошу, — все-таки прозвучало за ее спиной, едва Блум развернулась на каблуках, направляясь к ведущей ко дворцу тропинке. — Не забывайте, что вы — женщина. Вам дано куда более остальных. Больше слов не было нужно. Они обменялись последним, долгим взглядом — встречей двух вселенных, которые соприкоснулись на мгновение, обменялись частью своей сути и теперь должны были разойтись по своим орбитам. Она мягким жестом указала на одну из темных аллей, ведущих обратно, к свету. Блум кивнула еще раз и, более не оглядываясь, шагнула в сумрак, растворяясь в нем с той же легкостью, с какой и появилась. Когда эхо шагов Блум окончательно затихло, в скрытом уголке сада воцарилась иная тишина — не насыщенная диалогом, а пустая и усталая. Женщина сидела несколько мгновений неподвижно, массируя висок одной рукой, опираясь локтем о стол, а затем легким движением позвонила в маленький колокольчик, что все это время стоял за фарфоровым чайничком, почти невидимый в тени. Через несколько беззвучных шагов из-за деревьев появилась тень служанки в кремовом платье, белоснежном фартуке и таким же чепчиком, суетливо склонившись в почтительном молчании. — Фекла, — сказала женщина, и ее голос снова приобрел ту бархатную, усталую величественность, что была ей свойственна изначально. — Смени мне платье. Это темно-синее больше не подходит. — Она слегка провела рукой по бархату рукава, и в морозных глазах мелькнула слабая, почти нечитаемая искорка чего-то — может, иронии, а может, печали. — Случайное совпадение цветов с гостьей — уже повод для глупых пересудов в будуаре какой-нибудь графини. А нам лишние сплетни ни к чему. Пусть думают, что им угодно. Но только не об этом. Фекла лишь глубже склонила голову, принимая приказ как данность, отодвигая стул, помогая подняться. Женщина сделала последний взгляд в ту сторону, где исчезла ее рыжеволосая собеседница, и повернулась к противоположному выходу. Вечер откровений был окончен. Впереди снова был бал, трон, Империя и Императрица. И вечное, знакомое, разделенное на двоих ледяное одиночество, которое теперь, после этой странной встречи, ощущалось чуть острее.

***

Тихий цокот каблуков по выложенной камнем тропинке, что вела в сад, постепенно растворился в грохочущей симфонии бала. Широко распахнутые двери и окна первого этажа дышали жаром и светом, а невесомый белый тюль, подхваченный ночным ветерком, бился на ветру, как призрачное знамя. Мраморные гвардейцы у входа остались неподвижными, как изваяния, пропуская ее безмолвным взглядом. Блум переступила порог. Волна густого, пряного жара ударила ей навстречу, а ноздри сразу заполнил густой смешанный аромат пряностей и искусственной свежести с игривой и настолько тонкой ноткой спиртного, что большинство ее даже не замечает. Повсюду смех, перешептывания, переглядки… Она снова вернулась сюда, но у Блум складывается ощущение, что вошла сюда впервые. Может быть, так действительно и было. Разноцветные платья, нежных воздушных расцветок, как крем в десертах Маргарет, вихрем кружились в вальсе. Не было ни одной одинокой фигуры — только пары, группы, кипящие узлы светской жизни. Вот Рокси с комично-яростной гримасой что-то доказывает Огрону, пытаясь выцепить свою руку из его, под шепот стайки девиц, которые медленно окружают как стервятники, стоило Рокси, с весьма забавно сморщенным, но все еще очаровательным личиком, подобрать спереди платье, высоко поднять колено и с неприкрытым удовольствием вонзить острый каблук прямо на ногу его “светлейшества”, отчего лицо мужчины и без того хмурое и явно недовольное скривилось вплоть до оскала, да в добавок Огрон судорожно и глубоко вздохнув, попутно прикрыв глаза, чуть ли не запрыгал на одной ноге, но сдержался из последних сил, о чем говорили стиснутые почти до хруста челюсти и гуляющие по скулам желваки, пока стайка девиц уже обступают его плотным, сладкоголосым кольцом. «Хамка! Как не стыдно!» — долетает до Блум, и уголки ее губ взмывают в гордой усмешке. Пока Огрона окружали “воздушные пираньи”, голубые глаза приковала знакомая блондинка, вальяжно развалившаяся на одном из кресел, как хищница на солнце, игриво смеясь и подрагивая ножкой, которая лениво протягивает ручку в тонкой перчатке для очередного придворного поцелуя, попутно забавляясь мужским вниманием, как кошка попавшейся мышью, ну, или, как в данном случае, мышами. В одно мгновение холодный укол в спину заставил Блум обернуться. А вот и Валтор, явно недовольный, с нахмуренными бровями вплоть до глубоких морщин и гуляющих желвак по искаженному темной яростью лицу, грузно и неумолимо движется сквозь толпу прямо к ней, не сводя с нее ледяных глаз. Она, наверное, должна была испугаться, вот только так смешно наблюдать за тем, как за разгневанным графом, словно тревожные птицы, семенит целая стайка "Виолетт", пытаясь уцепиться за рукава, завлечь речами и задержать любыми способами. О Боги, она едва смогла вытерпеть одну, а тут целая орава! Сухопутные сирены. Но вот одна особенно прыткая все-таки смогла отвлечь Валтора. И этих секунд Блум хватает, чтобы с легкой, почти невидимой ухмылкой протиснуться вглубь толпы и раствориться в людском море. План был прост. Для начала ей просто нужно забрать краснеющую Рокси, которую Стелла уже усадила рядом с собой, разделяя с ней обрушившееся внимание, под своим покровительством. Однако… — Так это вы! — раздается рядом старческий, но живой голос, полный лукавого любопытства, и Блум была вынуждена остановиться. По лицу скользнула тень досады, но которая моментально сменилась неожиданным интересом, стоило ей развернуться к пожилому, однако статному старичку, что так хитро посматривает на нее с улыбкой. Странно, но этот мужчина с тросточкой и в благородном бархатном кафтане цвета грозового неба, расшитом золотыми узорами, не вызвал у Блум отвращения, а скорее наоборот, ибо в его взгляде нет привычной придворной прожорливости, с которой мужчины (особенно седовласые) смотрят на молоденьких девиц, — лишь умная, оценивающая теплота. — Простите, — насколько могла мягко улыбнулась она в ответ, плавно склонив голову набок, — но вы, верно, обознались. Мы с вами не знакомы, — на что старичок забавно закряхтел, посмеиваясь, и легким движением кивнул, явно указывая живым и острым взглядом на ожерелье. — Я до последнего был уверен, что и его вы не примете, — признается он, и в его улыбке светится не гордость, а сдержанный восторг художника, видящего свое творение на месте. — Но раз вы его надели, значит по достоинству оценили мою работу. Или граф все-таки в этот раз был более убедительным? — лукаво прищурился он, и в этом жесте — добрая, беззлобная проверка. — Вы его сделали? — голубые глаза широко распахнулись в немом, чистосердечном изумлении. Все ее напускное равнодушие испаряется, уступая место почти детскому восхищению. — Вам нравится? — отвечает он вопросом на вопрос, и в его старых глазах вспыхивает тот же самый, жадный до признания огонек, что горит в душе любого истинного творца. — Оно… великолепно, — выдыхает Блум, улыбнувшись самой искренней улыбкой, на которую только была способна. Франсуа весело рассмеялся, и смех его прозвучал глубоко и, на удивление, молодо. — Говорите, не знакомы? — он покачал головой, и в его глазах заискрилась озорная, почти мальчишеская усмешка. — Дорогая моя, когда я гранил эти камни, я уже знал вас, причем задолго до того, как ко мне с визитом примчался граф. В огранке бриллианта читается душа того, для кого он предназначен. Ваш, как оказалось, требовал не изящества, а мощи, и не блеска, а внутреннего огня. Он кричал о свободе даже в цепкой оправе. Как же я мог не прийти и упустить возможность взглянуть на ту, что заставила непреклонного графа метаться из угла в угол в поисках не просто подарка, а ключа? — прищурился Франсуа, изучая ее реакцию и тихо покрякивая старческим забавным смехом. — И должен признать, реальность превзошла все мои ожидания. Вы — еще загадочнее. В этот момент музыка сменила темп — струнные уступили место ритмичным, настойчивым аккордам. Центр зала мгновенно очистился, и пары, сплетаясь в четкий, идеальный геометрический рисунок, устремились в образовавшийся круг. Франсуа, с изящным намеком, сделал шаг вперед, весь нарочито и от того так забавно подобрался, как в свои лучшие годы, и даже стукнул каблуками друг о друга с тихим цокотом (что давным-давно уже вышло из моды), чем вызвал у Блум задорный смех, и, слегка наклонившись, протянул руку. — Не откажите ли вы старому ювелиру вспомнить свою молодость? — Блум с удовольствием была готова согласиться, вот только непроизвольно отпрянула. Ее привычная уверенность вдруг дала сбой. — Я… не умею танцевать так, — прикусив губу от досады, призналась она с той неловкой прямотой, которую редко позволяла себе. — Всякое настоящее умение, дитя мое, начинается с первого шага, сделанного вопреки страху, — сказал он мягко, но настойчиво, а взгляд его стал теплым, почти отеческим. — А я, хоть и старый, но ведущий. Доверьтесь мне. Даю вам слово, что сие никто не заподозрит, и это будет нашей маленькой тайной от всего зала. — И что-то в его тоне растопило ее сопротивление. Медленно, будто против воли, Блум все же неуверенно кивнула. — Превосходно! — Франсуа ловко подхватил свою трость, будто это была не опора, а часть образа, и его рука, обхватив ее ладонь с неожиданной для его лет силой и четкостью, повела ее в поток. На мгновение Блум забыла, как дышать, когда поняла, что делает не просто неизвестные шаги, а танцует, причем не выбиваясь из всеобщего водоворота. В судорожно распахнутых глазах застыло чистейшее изумление, и это зрелище явно доставило Франсуа глубочайшее удовольствие, вплоть до мальчишеской улыбки. Его движения были не старческой осторожностью, а отточенной, легкой грацией мужчины старой закалки, прекрасно владеющего своим телом. Он вел ее бойко и уверенно, шаги его были безупречны, а осанка — пряма, как шпага. — Вы… двигаетесь не как… — начала было Блум, но тут же сбилась, нервно и чересчур сосредоточенно стараясь не пропустить ни единого шага и не выбиться из музыки. — Как дряхлый старик? — весело перебил ее Франсуа с лукавой усмешкой, ловко провернув ее под рукой, тихо посмеиваясь. — Годы берут свое, но ремесло тоже. Я всю жизнь работал с камнем, а это требует твердой руки и четкого глаза. Думаете, я смог бы уделать нос всем этим юным павлинам на паркете, будь я развалиной? — подмигнул он с детским озорством, и Блум не сдержала низкого, искреннего смеха. Когда движения переходили в очередной новый виток связки, Блум невольно бросила судорожный взгляд через плечо, дабы подсмотреть правильный рисунок у соседки, вот только Франсуа мягко, но твердо повернул ее голову обратно к себе. В его глазах искрилось задорное лукавство старого царедворца, знающего все тайны, будто он только что уберег ее от страшной ошибки. — О, нет-нет, дитя мое, — тихо посмеиваясь, сказал он, искусно ведя Блум в повороте, — в танце нужно смотреть только в глаза своему кавалеру. Или на врага. А совать нос в чужие углы — дурной тон. Особенно если этот "угол" сейчас напоминает разъяренного быка, которого только что лишили красной тряпки, — вдруг совсем странное добавил Франсуа, и Блум смекнула, что он ловко вывел ее из-под линии возможного взгляда Валтора, который она как будто бы ощутила на себе. Возможно, это было и не так, вот только она в любом случае ответила Франсуа благодарной улыбкой. — Хотя, признаться, мой профессиональный интерес не только как мужчины, но и как мастера возмущен. Я потратил месяцы, чтобы создать оправу, достойную такого… неукротимого огня. А он что? Выпускает драгоценность в самую пучину без должной стражи? Пф-ф, — причитая уже по своей привычке, как любят делать все старички, Франсуа фыркнул с презрительной, почти отеческой обидой. — Это все равно что подарить Рафаэлю самый дорогой ультрамарин, а потом позволить ученикам мыть в нем кисти. Непозволительная роскошь. И глупость. Блум была не в силах сдержать искреннего смеха. Вся разулыбалась и заметно расслабилась, отчего и Франсуа попусту не смог не оставить причитания, улыбнувшись в ответ. Они обменялись еще парой легких и непринужденных фраз во время танца, пока музыка диктовала следующий рисунок, где дамы оставались на месте, образуя внутренний круг, а кавалеры по часовой стрелке переходили к следующей партнерше. Возможно, прозвучит весьма странно, но Блум даже раздосадованно насупилась, не желая продолжать танец ни с кем, кроме этого милого дедушки. Однако как бы она ни хотела, к ней все же подошел новый кавалер. Молодой человек со строгими, но приятными чертами лица, темными, как горький шоколад, волосами в короткой стрижке и глазами цвета весенней болотной хвои. Его поклон был безупречно вежливым, но во взгляде, который он устремил на Блум, читалась неподдельная, живая симпатия и любопытство. — Осмелюсь прервать? — низко и учтиво прозвучал его голос. Франсуа, видя ее легкое замешательство, с отеческой заботливостью взял руку Блум и сам вложил ее в протянутую ладонь молодого дворянина. — Непременно, — ответил старичок за Блум, и в его глазах мелькнула смесь тепла и легкой грусти. — Старость, увы, берет свое, а такая прелестная дама не должна скучать. Благодарю вас за танец, моя дорогая… внученька, — последнее слово он произнес с такой нежной, неподдельной теплотой, что у Блум сжалось сердце. Она кивнула ему, и в ее взгляде тоже было что-то новое — благодарность, почти родственная привязанность. И прежде, чем окончательно вложить тоненькую ручку в ладонь нового кавалера и отпустить самому, он наклонился к Блум чуть ближе и добавил уже так, чтобы слышала только она, с доброй, но едкой иронией: — Повеселитесь, внученька, — повторил старичок, и это слово, слетевшее с его губ, зазвучало не как вежливость, а как нечаянно найденная, теплая и точная нота. Ему самому, казалось, она пришлась по сердцу, оставив в глубине умудренных глаз тихую, почти невольную улыбку. — Пока ваш… опекун наводит справки о новом кавалере, у вас есть целый танец, чтобы насладиться свободой. В конце концов, что он сделает? Потребует назад бриллианты? — Он притворно вздохнул. — Увы, возврату не подлежат. Как и впечатления от первого бала. Так что ловите момент. Франсуа с легким, почтенным поклоном отступил, растворяясь в толпе, как мудрый дух, выполнивший свою миссию. А музыка захватила Блум в новые объятия, и на смену дедушкиной теплой опеке пришел пронизывающий, изучающий взгляд незнакомца с болотными глазами, в котором уже плелась совершенно иная, новая интрига вечера. — Неужели вы — внучка великого Франсуа Беккереля? — прошептал мужчина с легкой улыбкой, склонившись к ее уху, опаляя горячим дыханием. Так значит, — про себя усмехнулась Блум, оставив мужчину без ответа, — его зовут Франсуа… Когда Франсуа по привычке зашаркал, опираясь на тросточку, от круга танцующих, важно положив руку себе за спину, его движения не были усталыми, наоборот старичок казался окрыленным и даже постукивал той самой тросточкой в такт музыке. Мужчина направлялся к высокой арочной нише, отчасти скрытой массивной бархатной портьерой цвета запекшейся крови, и остановился, наблюдая за балом и самозабвенно улыбающейся рыжеволосой красавицей, что затмевает своим счастливым беззаботным сиянием всех присутствующих в этом зале. Однако острый глаз в лукавом прищуре почти моментально впился в графа, что не сводил потемневшего взгляда с Блум, совершенно забывшуюся в танце с молодым дворянином. Лицо Валтора застыло в ледяном обжигающем гневе. Челюсти сжались до скрипа, черты заострились, желваки перекатывались под кожей, а кулаки, скрытые под тканью перчаток, скорее всего, сжались до побеления костяшек. Широкая грудь высоко поднимается и рвано опускается, а крылья носа разлетаются настолько, что кажется вот-вот пойдет пар, точь-в-точь как у быка перед атакой. Франсуа тихо покачал головой, делая вид, что поправляет манжету. — Смотрите-ка, "страж" проснулся, — пробормотал он себе под нос с сухой усмешкой. — Теперь побежит поправлять ошибку. Хотя, по-моему, лучший способ не терять сокровище — не выпускать его из поля зрения. Или, что еще мудрее, не пытаться загнать его в клетку, где оно зачахнет. Но что я, старый дурак, понимаю? Я лишь камни граню, а не женские сердца. Бархатная складка портьеры едва уловимо дрогнула и замерла — беззвучный знак того, что собеседник его исчез в лабиринте потаенных переходов. А танец, тем временем, набирал обороты, подобно накатывающей волне. Музыка диктовала новый рисунок — очередную смену кавалеров. Пары с идеально отточенной учтивостью раскланялись друг перед другом. Незнакомец с болотными глазами, задержав на миг губы на руке Блум, шепнул что-то, от чего в воздухе повисло обещание скорой новой встречи, и растворился, перейдя к следующей даме. И вот уже к ней движется новая фигура. Блондин, статный, с выточенной осанкой гвардейца, где-то лет на пять-шесть старше нее. Улыбка его была чуть вальяжнее, шире, самоувереннее и откровенно хищной, можно даже сказать, наглой, однако в той степени наглости, которая сводит с ума многих женщин вплоть до подкашивающихся коленей и путающихся мыслей. Взгляд — прицельный, заинтересованный, без тени сомнений. Он уже склонился в безупречном поклоне, его пальцы протянулись, чтобы принять ее руку, а губы — излить поток любезностей и начать легкий, светский разговор, однако… Однако произошло нечто, стремительное и неоспоримое, как удар хлыста. Легким, почти небрежным движением корпуса, Валтор левым плечом вытеснил его из пространства, так что тот, потеряв равновесие, споткнулся и едва устоял. Это не было грубым пинком — это было беспардонным стиранием одного человека другим, как густо закрашенными чернилами ошибку на бумаге. И, прежде чем Блум успела моргнуть, ее руки уже беспардонно были в его владении, а ее нахмуренные брови взмыли вверх, отчего весь лоб покрылся сеточкой глубоких морщин. — Где ты была? — строго спросил он, а у самого губы напряжены и сомкнуты в тонкую бледную нить. Ледяные глаза в угрожающем прищуре, явно не предвещающем ничего хорошего, впиваются в потемневшие от вопиющей наглости синие. — Гуляла, — на выдохе фыркнула Блум, резким движением дернув руку, и ответ был коротким, сухим, как щелчок затвора. Однако в следующее же мгновение Валтор вновь взял ее руку, которую ей на мгновение все-таки получилось выдернуть, и его касание теперь было безупречно галантным, но в его глубине таилась непреклонность стальных тисков. Его шаги, повлекшие Блум за собой, были идеальны — плавны, математически точны, безупречны, как все, что он делал, когда хотел доказать свое превосходство, и все это сопровождалось с такой естественной, врожденной самоуверенностью, что это выглядело не как наглость, а как восстановление законного порядка вещей. — Прогулки окончены, я полагаю? — голос Валтора звучит ровно, почти ласково, если бы не легкая, как лезвие бритвы, зазубрина где-то в глубине. Уголки губ напряглись, имитируя непринужденную улыбку, вот только гуляющие по заострившимся скулам желваки явно выдавали бушующую ярость. — О, еще только начинаются, — парировала Блум, отвечая ему ослепительной, ядовито-сладкой улыбкой. — Здесь так много… интересных собеседников. И некоторые даже умеют, только представьте, просто танцевать, а не бороться и самоутверждаться за счет других. — Ты злишься? — Валтор явно расценил это по-своему. Острые черты внезапно смягчились, будто мужчина выдохнул, появилось даже немного непривычное снисходительно-умильное выражение, от которого у Блум аж мурашки забегали по позвоночнику — не от страха, а от какой-то непонятной, странной неловкости. Особенно когда его ледяные глаза слегка прикрылись на миг в довольствии, не отрывая от нее пристального, выискивающего взгляда, будто он пытается уловить что-то еще совсем маленькое и незаметное, но, безусловно, ценное. — Собеседники, — он мягко повернул ее, демонстративно безупречно ведя через сложное па, — это мило. — Несмотря на только что сказанные слова, взгляд его, скользнувший по залу, был пропитан таким холодным, всеобъемлющим презрением, что оно, словно ядовитая роса, осело и на ее коже, вызвав неприятный холодок под ребрами. — Но зачем довольствоваться малым, — продолжил Валтор, и его взгляд снова преображается, став озорным, мальчишески-дерзким, а губы растягиваются в широкую, игривую ухмылку, плавно граничащую с откровенным хищным оскалом. Мужчина даже гротескно и от того так забавно подергал бровями, что Блум непроизвольно встала в ступор с широко распахнутыми глазами. И Валтору настолько понравился тот эффект, который он произвел, что тихие глубокие смешки бархатом слетели с довольно растянутых губ. — Зато они не считают танец показателем своей силы и превосходства, — бросила она первое, что пришло ей в голову, пытаясь вырвать инициативу и задать свой ритм, но его рука на ее талии была незыблема, как гранитная скала. — Ты в каждом моем движении ищешь вызов, — улыбнулся он, и эта улыбка была сладким медовым ядом. Валтор наклонился так близко, что его дыхание обожгло ее ухо, а шепот стал тихим, вкрадчивым и оттого вдесятеро опаснее. — А я лишь показываю уровень, чтобы ты оценила разницу и запомнила. И, в конечном счете, — его голос стал еще тише, почти ласковым, — расслабилась. И получила удовольствие. Мужская рука на ее талии была не хваткой, а заявлением, выгравированным на ее коже через бархат платья. Пальцы лежали ровно, без лишнего давления, но их тепло просачивалось внутрь, как медленный яд, вызывая под кожей противоречивую дрожь — отвращения (о, как же Блум хотела, чтобы это было именно так!) и чего-то другого, теплого и предательского. Когда граф вел ее в очередном повороте, его ладонь скользила на полдюйма ниже, едва ощутимо, но с таким знанием дела, будто изучал карту ее тела, и по спине Блум пробегали мурашки — ледяные и жгучие одновременно. Валтор смотрит на нее, и в его взгляде не было дикого голода, к которому Блум уже привыкла. Был холодный, аналитический аппетит собственника. Он впитывал каждую ее реакцию — вспыхнувший гнев в глазах, стиснутые зубы, непроизвольный вздох, когда его большой палец как бы случайно провел по ее ребрам. Он хотел всего — сорвать с нее это платье, услышать, как его имя срывается с ее губ без ярости, прижать к мраморной колонне и доказать на языке, не требующем слов, кто здесь хозяин. Но вместо этого Валтор лишь слегка усилил хватку, когда Блум попыталась отстраниться, и его губы растянулись в тонкой, сдерживаемой улыбке — не триумфа, а терпеливого ожидания. Танцующий круг на миг застыл в изящной паузе, а затем ожил, сделав новый, слаженный вдох. Вновь время менять партнеров. Прежний кавалер, вдохновленный ее мимолетной улыбкой, снова сделал шаг, протягивая Блум руку с настойчивой надеждой, попусту нагло игнорируя графа, или же наивно полагая, что и тот, следуя правилам, двинется дальше к следующей даме, как того предполагает танец. Снисходительно-брезгливо вскинув бровь, Валтор, к удивлению, не стал его отталкивать, он просто изящно развернулся, поставив свое плечо между Блум и каким-то щенком, как живой щит (граф определенно знал молодого человека, как приверженца какого-то важного рода, но даже не удосужился пустыми ненужными фразами этикета). Его движение было безукоризненно вписано в танец — со стороны это выглядело частью фигуры. Но взгляд, брошенный через плечо, краток, холоден и неоспорим, как приговор, от которого несостоявшийся кавалер замер, побледнел и отступил, словно наткнувшись на невидимую стену изо льда и стали. — Это уже не смешно! — выдохнула Блум, нахмурившись и поджав губы, и в ее голосе, помимо возмущения, прозвучала сдавленная досада. И вдруг, словно очнувшись от гипноза, ее взгляд метнулся по сторонам с широко распахнутыми глазами, как только она увидела знакомую блондинистую макушку, беззаботно кружащуюся в танце. Стелла. А значит и Рокси тоже где-то рядом. Ну не мог Огрон не воспользоваться таким моментом! Сердце екнуло. Огрон. Конечно. Этот не упустит возможности. Тем более он явно имеет виды на Рокси. Тоже озабоченный, но правда, в разы меньше, чем Валтор, однако тоже тот еще охотник, упорный и самоуверенный. Взгляд почерневших глаз, пробившись сквозь толпу, зацепился за них. Рокси, зажатая в его руках, как добыча в лапах хищника. Выгибается, отталкивает, щерится — но каждое ее движение Огрон парировал с отвратительной, атлетической легкостью, переставляя ее, как шахматную фигуру. Его улыбка была широкой, наглой и абсолютно самодовольной. Он что-то говорит, наклоняясь к ее щеке, и алый румянец стыда и гнева залил ее лицо. Мужчина не останавливался. Его губы приблизились к ее шее, шептали что-то на ухо, от чего та вздрогнула и зажмурилась. А потом… Потом его губы коснулись ее уха, сжали мочку зубами — жест стремительный, интимный, властный… Да ее же публично и нагло съедают живьем! Рокси замерла, окаменев, боясь пошевелиться. Ее маленькая ладонь беспомощно упирается в его широкую грудь, в тщетной, детской попытке оттолкнуть неодолимую силу. — А я и не шучу, — просто ответил Валтор, отводя Блум в повороте и привлекая к себе внимание, и теперь в его улыбке, наконец, просвечивала плохо скрываемая, хищная удовлетворенность. Его ревность была не крикливой истерикой, а тихим, холодным безумием, пронизывающим каждый его жест. Когда ее взгляд, будто случайно, скользнул по лицу того самого кавалера с болотными глазами, Валтор не дрогнул. Но его большой палец, лежащий на ее талии, впился в бархат чуть ощутимее, оставив на память невидимый, но жгучий отпечаток. Он не одернул ее. Он просто провел пальцем по чувствительному месту под ее ребрами, заставив Блум вновь непроизвольно вздрогнуть, и его губы, почти касаясь ее виска, прошептали: — Ты будешь танцевать только со мной. До тех пор, пока не поймешь, что любые сравнения — в мою пользу. Это не угроза, дорогая. Это — констатация факта, — пока он говорил с ней тихими, отточенными фразами, его взгляд — тяжелый, пронзительный, как штык, — метался по залу. Он сканировал толпу, выискивая не просто восхищенные взгляды, а опасность. Молодого офицера, слишком уверенного в себе, старого дипломата с проницательными глазами, даже Франсуа, наблюдавшего издали с лукавым интересом — каждый мужчина был потенциальным соперником, каждая улыбка в ее сторону — посягательством. И это было настолько нелепо и совершенно не свойственно для него, что Валтор готов был как безумный самоиронично рассмеяться в голос, но вместо этого уголки его губ всего лишь слегка растянулись, особенно когда Блум была буквально на грани взрыва, чтобы оскалиться или же съязвить, но вдруг вжала в себя ярость, и все же смогла сдержать себя и застывшее безупречное лицо в идеальном покое. Эта победа над ее нравом, безусловно, даже позабавила графа до глубины души. Он был подобен дракону, растянувшемуся на своей золотой горе: с виду спокоен, даже благороден, но каждое движение его хвоста, каждый поворот чешуйчатой шеи был расчетом, готовностью в любой миг извергнуть пламя, чтобы спалить любого, кто посмеет протянуть руку к его самому блестящему сокровищу. Он не доказывал другим, что Блум — его, однако он методично, тонко, неотвратимо встраивал эту истину в ее сознание. Граф водил ее по бальному залу, позволяя другим лишь любоваться издали, сгорая от зависти. Его напор был не в грубости, а в абсолютной, тихой уверенности, которая не оставляла места сомнениям, заставляя саму мысль о другом кавалере казаться Блум не просто мятежом, а абсурдной, детской попыткой оспорить закон тяготения. И Валтору даже кажется, что у него получается, особенно сейчас, когда на лице Блум нет привычного, яростного оскала в качестве реакции на неприятные ей слова, а с пухлых, вишневых, дразняще-сладких губ до сих пор не сорвалось ни единой ядовитой колкости. Это молчание было слаще любой ее дерзости — первая, самая важная трещина в ее броне, и он чувствовал ее вкус на языке, горький и пьянящий. Ах, знал бы граф, насколько сильно он ошибается! — Ты прекрасна… — произнес он вдруг, его голос был низким, почти ласковым, как шепот совратителя, делящегося грязным секретом. — Видишь их, — его взгляд скользнул по лицу какого-то молодого графа, замершего в восхищении. — Они смотрят. Жаждут. Но они даже не осмелятся подойти к тебе. Потому что знают, что за тобой уже стоит имя. Мое. И это имя — стена, выше которой они не прыгнут. Так зачем тебе смотреть по ту сторону стены, если все лучшее — уже по эту? Валтор не ждет ответа. Он уже знал его и вел Блум дальше, в следующем танцевальном па, его прикосновения одновременно галантные и властные, отпускающие и заявляющие права вновь. Его ревность проявлялась и в том, как он закрывал ее практически от всего. Если взгляд Блум задерживался на особенно красивой фреске или ярком наряде, Валтор тут же мягко, но неумолимо поворачивал ее, подставляя свое плечо, заслоняя собой весь мир. Он не просто хотел быть центром ее внимания. Он хотел быть для нее целым миром, единственным, что она видит, слышит и чувствует. Оркестр взял особенно страстный аккорд, и пары вокруг закружились в более тесном объятии. Его рука на ее спине скользнула еще чуть ниже, к основанию позвоночника, притягивая Блум на долю секунды ближе, чем того требовал танец. Это было стремительно, почти незаметно, но от этого внезапного вторжения в ее пространство у Блум перехватило дыхание. И когда мимо них, смеясь, прошла группа молодых офицеров, и один из них, самый дерзкий, позволил себе мимолетный, восхищенный вздох, глядя на Блум, Валтор даже не изменился в лице. Но мужская рука, державшая тонкую девичью ручку, сжалась так, что побелели костяшки, и он провел Блум в серии таких стремительных, сложных поворотов, выбиваясь из общего рисунка танца, что у нее закружилась голова, отрезав ее от любого внешнего соприкосновения. — Блум, посмотри на меня, — обжигающий шепот опалил ее скулу. От неожиданности Блум даже вздрогнула, против воли вскинув широко распахнутые голубые глаза, и на мгновение внутри все сжалось от его взгляда. — Милая… Внезапно, словно по всем известному, но оставшегося в тайне для Блум сигналу, все замерло. Угасла музыка, оборвавшись на полуслове, смолк веселый гомон, лопнув, как мыльный пузырь. По залу пронесся единый, приглушенный вздох и краткие перешептывания, а круг танцующих расступился, подобно морским водам перед килем корабля, образуя живой коридор. Блум даже не успела понять, что происходит, но она уже стоит за широким плечом Валтора, будто он стал ее тем самым живым щитом, намеренно заслоняя ее, в то время как сам граф склонил голову в почтительном поклоне. Величественная тишина вплыла в зал, тяжелая и сладостная, как густой мед власти, разлилась бархатной волной, поглотив малейший шепот и последний отзвук смеха. Каждый взгляд, как стрелка верного компаса, что всегда указывает на север, неотвратимо устремился к высоким, золоченым дверям. Она вошла одна, хотя где-то рядом в толпе мелькнул ее «Домашний Палач». Без свиты, без громких фанфар, но ее появление перечеркнуло все — величие, богатство, сам воздух в зале. Ее платье было глубокого, насыщенного винно-бархатного цвета, цвета старого, благородного вина и королевской власти. Верхние слои юбки, ниспадавшие тяжелыми, скульптурными складками, густо усыпаны вышитыми золотыми нитями гербами Империи, вензелями и геральдическими лилиями. Каждый символ сверкает и переливается в свете тысячи свечей, превращая юбку в живой, дышащий символ Империи. Золотой корсет, туго стягивавший стан, в тон гербам не сверкал — он излучал спокойное, непререкаемое сияние, словно сам настоящий расплавленный металл покорился ее воле. В ушах сверкают серьги-гербы, копии тех, что украшают платье — последний, безупречный акцент абсолютной принадлежности. Через все торжественное убранство от правого плеча к левому бедру стелилась небесно-голубая лента правящей династии, как река на карте завоеванных земель, на левом плече сияет орден: крест из серебра с тонкой позолотой, в центре которого мерцает овальный медальон. Каждое из четырех окончаний креста расходится пучком из лучей, чья золотистая поверхность была сплошь покрыта затейливой вязью — рельефные, плотно прилегающие друг к другу колечки складывались в причудливый, бесконечный узор. А в промежутках между лучами, словно капли росы на паутине, застыли по два крупных бриллианта. И в завершении — безупречно уложенные в высокую прическу каштановые локоны венчает корона. Не просто украшение, а шедевр ювелирного искусства, главная династическая регалия, символ власти, отлитый в истории и драгоценностях. Ее форма, вдохновленная византийским величием, была полна смысла: две полусферы, сплетенные воедино, олицетворяли союз Востока и Запада. Снизу их охватывала сеть лавровых ветвей — знак власти и неувядаемой славы. В гирлянде между полушариями плелся узор из дубовых листьев и желудей — нерушимый символ прочности трона. И все это жило и дышало сияющей паутиной чистейших бриллиантов, между которыми, словно слезы луны, мерцали крупные, идеально круглые жемчужины, а в самом сердце, на пересечении полушарий, горел огромный камень цвета запекшейся крови — великолепная красная шпинель, вобравшая в себя всю страсть, мощь и непреклонную волю Империи. Ее осанка была незыблемой величавостью, каждый шаг — отмеренной мерой власти. Императрица поднялась на возвышение к трону, и этот простой путь был подобен восхождению на вершину власти. Она обернулась к залу, и ее взгляд, тяжелый и всеобъемлющий, медленно скользнул по лицам, застывшим в почтительном поклоне и реверансах. И тогда ее глаза нашли Блум, единственную, кто выделялся на фоне не слишком глубоким реверансом, отнюдь не от отсутствия уважения или же по протесту, а по искреннему незнанию, причем не просто скользнули, а остановились. Внезапно. Точно. Блум замерла, дыхание застряло в груди. Это был не просто портрет монарха, сошедший со стены. Это было ее лицо. Те самые высокие скулы, тот пронзительный, морозный взгляд, те губы, сомкнутые в знакомую линию непроницаемого спокойствия той самой Империи, что только что говорила с Блум в саду голосом утомленной, но беспощадной женщины. Нет, Блум, конечно, предполагала, что ее собеседница, старшая фрейлина, говорившая с такой усталой мудростью о мостах через пропасть, совершенно не является той, за кого себя выдает. И все же для Блум это стало откровением. В глазах Ее Величества не было ни гнева, ни даже удивления. Был холодный, кристальный интерес. Тот самый, с которым она слушала ее дерзости в саду. Тот самый, с которым она разбирала ее аргументы. Теперь он был направлен на нее целиком — на ее позу, на платье, на то, как она, в отличие от всех, не склонила голову. И тогда по лицу Блум поползла улыбка. Не светская, не подобострастная. Медленная, понимающая, горько-торжествующая ироническая усмешка над самой собой и в то же время усмешка человека, который разгадал самую сложную загадку. Она не опустила глаз. Напротив, ее взгляд встретил императорский с тем же самым вызовом, что был в саду, только теперь он был отягощен знанием их общей тайны. На лице Императрицы, на ее безупречно спокойных чертах, на миг что-то дрогнуло. Отнюдь не гнев. Скорее, признание. Признание того, что ее маскарад, совсем крохотное развлечение, которое она себе никогда не позволяла, окончен, что ее увидели насквозь. В уголке ее губ, сомкнутых в привычную твердую линию, заметался крошечный, призрачный отблеск — не улыбки, а чего-то вроде уважения к дерзости и остроте ума, который смог ее вычислить, как оказалось, почти с самого начала. Это длилось всего лишь долю секунды — быстрая, безмолвная передача шифра между двумя, не побоюсь этого слова, правительницами на разных полюсах одного зала. Затем Императрица отвела взгляд, как будто просто закончив осмотр. Она приподняла подбородок, вытянув лебединую шею, чтобы произнести свою речь, и снова стала непогрешимой, далекой монархиней. Но связь была определенно установлена. И Блум знала, что игра, начавшаяся давно, неведомо для обеих продолжавшаяся в саду, теперь вышла на совершенно иной, головокружительный уровень. — Благодарю вас за радость, что вы дарите нашему двору своим присутствием, — произнесла она, и слова звучали как формальность, отлитая из чистого серебра. — Пусть вечер будет прекрасен. Она говорила еще минуту — ровные, безупречные фразы, официально открывающие бал. А затем, с тем же неспешным, неоспоримым достоинством, развернулась и удалилась в двери по правую сторону трона, унося с собой тяжелое сияние винного бархата и холодный блеск Имперских бриллиантов. Однако ее уход оставил после себя не пустоту, а густое, тревожное напряжение, которое прочувствовал далеко не каждый. Как по мановению волшебной палочки, некоторые из гостей, причем не только в мундирах, но и в расшитых золотом и бархатом кафтанах, плавно, без суеты, начали отходить от толпы, следуя за исчезнувшей Императрицей в глубины дворца. Остальные, будто не замечая этого оттока, с облегченным вздохом вернулись к музыке и веселью. И Блум поняла: это их шанс. Она рванула сквозь толпу — стремительно, не разбирая пути. Рокси все еще стояла, окаменевшая, точно мраморное изваяние, и лишь предательский румянец да прикушенная до белизны губа явно от волнения и от сумбурности новых ощущений выдавали ту бурю, которую Огрон обрушил на ее голову. Блум, не тратя слов на утешения, вцепилась в ее ледяные пальцы и рванула на себя, выдергивая из омута чужих, липких чар. Она улыбнулась. Не ласково, не жалостливо — так улыбался Гаспар, подавая сигнал «держись» в самую гущу боя. И в плечах Рокси что-то разжалось, дыхание выровнялось, а губы дрогнули в ответной, еще робкой, но уже живой улыбке. Валтор возник рядом, бесшумный и неотвратимый. Лицо его по-прежнему напряжено, но уголки губ опущены вниз. — Милая… — мужчина касается ее щеки и медленно, собственнически проводит большим пальцем по скуле. Взгляд — темный, пронзительный, буравящий. Блум не дрогнула. Даже бровью не повела. И это хлестнуло его сильнее пощечины. Брови его сразу же сдвинулись, меж ними залегла глубокая, недовольная морщина. — Мне нужно идти. Не вздумай исчезнуть. Не вздумай сбежать. Все равно найду. А если узнаю, — его шепот стал вкрадчивым, почти ласковым, и оттого вдвойне опасным, а нос скользнул по ее виску, втягивая запах, — если хоть кто-то посмеет тебя коснуться… Убью. — Меня? — ехидно спросила Блум, и в ее голосе звякнула едва сдерживаемая усмешка, вот только уголок губ предательски дрогнул. — Того, кто посмеет. А тебя… — он выдержал паузу, и в его глазах мелькнул бесстыжий, мальчишеский огонек, — запру. И зат… залюблю. Так, что из головы вылетят все глупые мысли, — лицо его оставалось серьезным, но в уголке губ трепетала едва сдерживаемая ухмылка. — И только попробуй ослушаться. Я серьезно. На твоем месте я бы не хотел узнать, что будет, если ты сделаешь не так, как я сказал. — Вы говорите так, будто бы я ваша вещь или ручная собачонка, — съязвила она, хотя сама поморщилась, словно от глотка прокисшего вина. — Ты — моя. Этого достаточно. — О-о, нет, — протянула она с деланным смешком, холодным и колючим. — Не припоминаю такого, чтобы я стала вашей и уж тем более давала на это согласие, — а после голос ее затвердел, чеканя каждое слово, как удары молота по наковальне. — Я не ваша вещь. — Это всегда можно исправить, — его рука, медленно, дюйм за дюймом, поползла от поясницы ниже, пока не сомкнулась на ее пятой точке, сжав пальцы с наглой, демонстративной собственнической ленцой. Почти на глазах у всего зала. У Блум скулы свело судорогой. Она зажмурилась, досчитала до пяти, превращая себя в камень, в соль, в ледяную статую, да во что угодно! Как там говорят? Чтобы отпугнуть насильника, нужно притвориться дохлой рыбой? Валтор стиснул зубы до скрипа, да настолько сильно, что желваки заходили под кожей. Рывком убрал руку, резко развернулся на каблуках и зашагал прочь, к тем самым дверям, за которыми скрылась Императрица. Доволен? — спросил он себя с горькой, ядовитой насмешкой. Нет. Совсем нет. Он ждал когтей, искр, гнева. Чтобы вцепилась, оттолкнула, зашипела. А она… замерла. Подчинилась. Стала неживой. И от этого холодного, безропотного согласия ему стало тошно и пусто, будто он наказал сам себя. Больной мазохист, — процедил граф сквозь зубы, скрываясь в тени дверей. — Грубить ей, чтобы снова увидеть в ее глазах огонь… Господи, во что я превращаюсь? Рядом Огрон, бросив на Рокси взгляд, полный невысказанных обещаний и раздражения от прерванной игры, кивнул Валтору, и они оба, два хищника, временно отозванные с охоты, скрылись в том же потоке избранных. Двери за ними бесшумно сомкнулись, утопив их шаги в праздном, беспечном гомоне бала. Блум медленно, с видимым усилием, разжала кулаки. Костяшки побелели, а на ладонях остались полумесяцы от ногтей. Она перевела дыхание — и натянула на лицо ту самую, опасную, кровожадную улыбку, которой пугала команду перед абордажем. — Они ушли решать судьбы империй, — прошептала Блум с ехидной усмешкой, плавно граничащим с хищным оскалом, и в ее голосе зазвенела сталь, освободившаяся от ножен. — А нам, неплохо бы знать все вплоть до последней мелочи, чтобы, когда вернемся на корабль, быть на два шага впереди, а не стоять с протянутой рукой. Рокси широко распахнула глаза, но в них уже читается не страх, а зарождающийся, лихорадочный азарт. — Ты предлагаешь… подслушать? — на полу вздохе прошептала она, не скрывая одновременный восторг и искренний ужас. — Я хочу, — поправила Блум, и губы ее растянулись в еще более пугающую полуулыбку-полуухмылку, заставляя Рокси взглотнуть, — провести разведку. У этого дворца должны быть уши. И мы найдем то, через которое услышим все самое интересное. Идем.
Примечания:
239 Нравится 238 Отзывы 102 В сборник
Отзывы (7)