В нем живёт тварь калечная, уродливая, душу разлагающая. Она снова щерит клыки наточенные
(наждачкой без анестезии сделанные). Она рвет поводок-удавку
(нужно было цепями сковывать, возможно бы, удержало). Она выходит погулять. А прогулки зубастой мрази всегда чреваты, она за собой след оставляет из смолы кипящей, мраком посыпанной вместо приправ. Он - смешение металла оплавленного, кислоты и горечи. Она на кончике языка всегда остаётся и капает на кожу врагов. Разъедает плоть-сухожилия-кости. До паров ядовитых и гноящихся язв.
Ноа складирует сердца жертв в перламутровых коробочках с аккуратными праздничными бантами черного цвета
(завязывает крепко, чтобы не развалилось). Лентами стягивает-украшает
(будто праздник какой, а не похороны). Ноа собирает жизни, отмеряя, фиксируя, отрезая ножницами по горизонтали. Он коллекционирует чужую боль, пьёт её литрами
(не давится). Бейкер старается жить нормально, но все идёт по пизде, потому что он - больной ублюдок, потому что таким родился, вырос, умрёт.
Ричард Стоун был той ещё тварью. Ричард Стоун привык идти по головам, не жалеть, не верить никому, кроме себя. Он встречал разных людей: плохих, хороших, запутанных, потерянных, жестоких и слабых. Среди них - сотни таких, как Ноа Бейкер, ещё сотни безвинных. Не думая, он топтал ногами и тех, и других, стирая подошвами дизайнерских туфель в пыль. Но этим вечером стёрли его, сожрали, перемолов мукой, крошкой мелкой - не встал костью в горле.
Ноа тянет дым плотный, густой, вонючий по привычке. Ему нужно
(гребанный никотин). Ноа не боится последствий
(рак легких ничто по сравнению с тем букетом, что у него уже есть). Ему хочется перестать высчитывать минуты до. Тик-так - отбивают часы. Тик-тик-так - повторяет разум. Тики-тики-так - коллекция пополнена. Здесь пахнет смертью, здесь нет живых. Взгляд Ричарда замер на миг длиною в вечность. Мёртвые не осуждают. Мёртвые умеют молчать.
Он жмёт рукой пулевое в левом боку, пока едет в кабине лифта. Кровь течёт густая, мокрая. Кровь не останавливается. Она заливает одежду, сиденье машины сестры
(красиво, точное попадание в цвет её покраски). Потолок рушится на голову вместе с небом чёрным, залитым лунным и фонарным освещением. Подруга - звезда точно над ним смеётся. И он смеётся, не в силах с первого раза попасть по кнопке дверного звонка. У него в гортани распускаются лютики, цветут и опадают лепестками отравленными. Он блюет на коврик "welcome" багряными сгустками. Ещё немного - выплюнет лёгкие. В них свистит, трещит уже. Ноа боль чувствует. Она нарастает и клокочет
(вот-вот взорвётся, растечется, погнет). Но он не гнется, терпит, скулит-хрипит сквозь сжатые зубы. Пёс ждёт.
***
Работа заканчивается тогда, когда последний небрежный стежок зашивает вспоротую грудину. Мертвецу все-равно. Сухие протоколы отправляются на рассмотрение - это уже не её проблема. Вивьен идет домой, с трупами покончено, дома её ждет хаос и большой ребенок, не умеющий за собой прибирать. Ловит такси - машину не брала, брат попросил, обещал съездить по работе.
Надеюсь легальной.
В квартире подозрительно тихо, хотя она была рада вернуться раньше него, теперь у неё было время для того, чтобы убрать все, что он тут устроил. Совсем не хотел порадовать мамочку, которая придет с работы уставшая. Чтобы завтра он устроил тоже самое, стабильность - такая штука. Хаос раскиданных носков, трусов, пачек сигарет и прочего мусора, он считает это нормой - она молчит, терпит, убирает. Мужчину не перекроить, не исправить, не вырвать из него все дерьмо, с отвращением выкинув в мусорку,
хавай его таким, каким дали или выгони, наконец. Не выставишь же, он вжился, стал частью чего-то важного и большого, чего-то, влияющего на сознание, словно терпкая затяжка сигареты.
Дверной звонок, перезвон похоронных колоколов, - вздрогнула, обернулась, у него ведь есть ключи, зачем звонит? Дверь распахивается, открывая жуткую картину, которую Вивьен ожидала увидеть все последние пол года.
Я не врач, забыл? Я трупов штопаю. Не переживает, не суетится, со всей своей девичьей силой затягивает брата в квартиру и тянет в ванную, лишь бы соседи не увидели его удивительный кровавый перфоманс. - Ты дебил что ли? - Злится, усаживает в душ, чтобы больше ничего не заляпал, разрывает на нем майку (нет времени брать ножницы), обнажая рану и присматриваясь - ничего хорошего. - Артерии задеты, сколько уже так шляешься?
Она часто видела пулевые дырки, часто видела, что летящая смерть делает внутри, как разрывает внутренние органы, как выворачивает людей наизнанку. Брату сегодня чертовски не везло. Везло ему лишь с тем, что Вив заботливо приготовила чемоданчик, который заполнила всем, что им сейчас могло пригодиться для операции в полевых условиях, ни один врач бы не одобрил подобной хуйни. Ещё не хватало, чтобы он здесь сдох. Ванная пропиталась запахом крови, смерти и боли, Вивьен вдыхает глубоко, руки в перчатки затягивает, заливает рану антисептиком, положив локоть ему на грудь, чтобы не дергался - будет больно. Крови много, она течет, струится, не останавливается, в ране - пуля, не вышла паршивка, придется доставать.
- Будет, пиздец, больно, понял? - Она бьет по мужскому лицу ладонью, чтобы не терял сознание, чтобы не думал, что тут с ним сюсюкаться будут. - Может быть болевой шок, если не уже, говори со мной, идиот. - Света мало, нихера не видно, кровь заливает рану мгновенно, действует наугад, пытаясь не навредить, шарит пальцем в поисках пули - глубоко, нет, её нет, не нащупать.
Твою мать. Берет пинцет, он длиннее, им найдет, не может же она его вскрывать. Достает телефон, светит фонарем - всюду эта гребаная кровь.
Её голос немного резкий, немного растерянный, но такой нужный сейчас ругает-ласкает, он понять не может, но осознает фразы замедленно. Весь организм дает сбои: - Не так долго, как ты могла подумать, детка. Не так долго. - Хорош, защитник. Хрупкая, словно статуэтка фарфоровая, сестра протащила на себе мужика-медведя под девяносто кило. Он надеется, что она не сорвала себе спину - будет виноват. И эта вина сожрет его, потопит. А ему не хочется тонуть, без того еле выбрался.
- Переживу, - фырчит-смеется после удара отрезвляющего, крепится, даже в таком состоянии. Мол, смотри, малышка, все не так страшно. Но кого ты обманываешь? Она же видит. Все факты на дыре в твоем теле, на кровавом месиве, на испачканном входном коврике. Да, они везде. Обличительно прискорбное открытие для сестры. Гляди, чем твой брат занимается, гляди, не отворачивайся. К чему привела дорожка из обид и недосказанности. Смотри, запоминай, учись латать наживую. Это не шутки, не розыгрыш. Сдохнет на руках - копать яму сама будешь, пачкая холеные ручки в сырой холодной земле.
Ноа умеет терпеть многое, к боли он привык. Она следует за ним по пятам. Не впервой сука-смерть хрипит в шею, скалится, пальцами хватает костлявыми, лобызая губами треснувшими или тем, что от них осталось. Не впервой чувствовать себя издыхающим псом на грани. Но в этот раз все по-другому. Он-таки тянет Вивьен в свое болото, пачкает тиной вязкой. Готовый грызть за неё глотки другим, сам же причиняет страдания. И он терпит, терпит, напрягая челюсти до сводящей судороги.
Дышит рвано, коротко. Веки тяжестью наливаются. Забрать деньги не успел, идиот. Если умрет так, хоть бы сестре подсобил. Хранил свои вещи вместе с заработанным Ноа в на скорую руку снятой квартирке. Жилье не представляло из себя ничего сверхъестественного (на что уж хватило при спонтанном переезде). Тесная комнатушка в десять квадратов, прокуренная кухонька, обшарпанные стены со шныряющими по ним тараканами, тесный туалет-ванная, сломанный сливной бочок - рядом ведра, приспособленные под смыв, плита из девяностых с двумя конфорками, неустойчивый стол, да диван, пахнущий въевшейся ядреной мочей, подраный кошками хозяйки помещения. Ворчливая, на первый взгляд, старушка оказалась весьма дружелюбной, пустила парня за сущие копейки, причины не спросила. Она много плакала и постоянно вспоминала покойного сына.
Как вы похожи, милый, он тоже непонятно чем занимался, тоже вечно битый приходил, - говорила она после двух стопок горячительной настойки собственного производства. Говорила, жаловалась, снова плакала-плакала и уходила. Он слушал. Всегда слушал. Но не жалел. Не умел, хоть и сочувствовал бедной женщине. Под её же бормотухой забористой вспоминал своё детство. Местами сложное, местами почти счастливое. Оно было разным. Вивьен вырвала его из погружения непроизвольно, дернула посильней, а он - следом, по пятам.
Не труп,
живой, нужно запомнить это. Он не посмеет сдохнуть у нее на руках, не сегодня, не в этой квартире. Нет, ни за что. Подцепив холодным пинцетом пулю, медленно тащит.
Больно, я знаю – терпи. Металл гремит о кафель, издавая противный звук, кровь с усиленной скоростью течет наружу, теперь остается одна проблема – откуда льет. Артерия, селезенка, легкое? Будь у неё рентген вместо глаз – сказала бы, но в пулевом отверстии ничего не видно, кроме мяса, смоченного багровой жижей и ошметками его собственного тела. Сдабривает щедро антисептиком, берет скальпель - надо открыть рану, надо дать доступ рукам.
Он умрет от шока, а ты сгниешь за решеткой, поняла? Нужно обезболить.
Анестезия разливается холодом по пораженным тканям, мгновенно опутывая боль своими цепкими щупальцами, пытаясь уничтожить даже её отголоски. Вивьен хватает с раковины деревянную расческу, сует ему в зубы,
держись. Лишь сменив перчатки, она снова берется за скальпель, запечатанный в крафт-пакете, стерильный, грязи там и так достаточно.
- Живи, прошу тебя, – шепчет, уверенно надрезая рану под звуки трещащей кожи и его крика. Вряд ли обезболивающего хватит, чтобы такое стерпеть – селезенка в крови, лопнула, неизвестно что с легким. – Мне придется удалить селезенку, слышишь? Плевать, что ты думаешь, я не смогу её зашить, понял?
Она знает, что он не слышит, а если и слышит, то ничего не понимает, считай, говорит сама с собой. Из трупов не льется кровь, их не убить, они не могут кричать и стонать от боли, им не страшно. А он живой, наверное, поэтому Вивьен не стала врачом. Ужас черными нитями оплел разум, сковывал руки, нагнал слез на глаза, но времени распускать слюни нет, каждая секунда на счету. Надрез за надрезом - поврежденный орган шлепается на кафельный пол вслед за пулей, раскидывая алые брызги по идеально чистой жизни, за такое её могли отстранить от практики, посадить, уничтожить, но она делала это ради него. Только ради него шила упорно, пытаясь не пропустить ни одной дыры, закрывая все последствия, заклеивая свежие швы бинтом и пластырем. Ради него она сейчас держалась от панической истерики.
Девушка жмется к его груди ухом, вслушиваясь в дыхание, в каждый хрип и сип, лишь бы понять, насколько все плохо, молясь, чтобы дышал ровно. Лишь бы не пришлось ставить дренаж, лишь бы не задело, но прогнозы не утешительные, дома такие операции не делают, а уж, тем более, таким не занимаются патологоанатомы, но жизнь может скрутить и не так, придется учиться и анализировать, проводя параллели между живым и мертвым организмом. Она же все знала, не зря сидела за учебниками, не зря пропустила добрую часть молодости за обучением, не зря на практиках лезла в первые ряды. - Ноа, ты слышишь меня? Сможешь встать? Мне нужно сделать пункцию, здесь не могу, тебе надо лечь на кровать. Я сама тебя не подниму. - Взмолилась, понимая, что не дотащит, как бы не мужалась, как бы не строила сильную. - Побудь ещё немного со мной.
Пока он пытается прийти в себя, она стягивает одежду, хватая полотенце, включая прохладный душ и осторожно оттирая его от грязи, так делали все врачи, в том числе и те, кто лечил посмертно. До дрожи в руках, до крика, до истерики, она плакала - опять, плакала и стирала с него кровь, боялась смотреть в бледное лицо, с которого медленно уходило сознание. - Вставай, черт тебя дери, не смей отключаться!
***
Его трясёт всего, как от холода в зимнюю стужу. Выворачивает наизнанку. И так постоянно, так уже несколько часов. Всего дрожь бьёт мелкая, пот липкий катится. Он видит, как шевелятся губы девочки, но не слышит больше её голоса.
Пой, пташка, пой, он будет представлять. И представляет, окунувшись в бред воспоминаний. Какого ей, интересно, видеть глаза его хищные напротив? Как они блестят лихорадочно синим цветом чистым, без той привычной дымки опьянения. Там другое на дне, кроме отраженного неба поверх с белыми пушистыми облаками. Там блеск стальной, похоть звериная, жажда страшная. Там погибель её и защита. Она нравится ему вся, целиком, до едкой боли в грудине. И за это он хочет казнить себя самолично, глаза вырезать, кислотой залить, чтоб не пялиться так. Он себя за это практически ненавидит. И ведь дело даже не в том, что разложить на столе кухонном хочет. Хочет, чтобы его была целиком, чтобы вся, полностью, без остатка. Ноа сделал много дерьма, но ублюдком назвал себя только теперь. Теперь есть, за что.
Он помнит тот день, когда её вещи пропали из родительского дома, испарились вместе с ней. Запах один остался, да и тот вскоре выветрился. Ушла, не сказав ничего. Подло, жестоко, зло. Наказала так, может, он не знает. Думал, забыл, стёр все эмоции, но нет. Кажется, одного взгляда снизу вверх было достаточно. И все, пиздец, пропал, потерялся в бездне чёрных значков. Они в омут затянули сразу, аж перекрутило всего изнутри. Дыхание сперло, выбило воздух из лёгких. А она ещё лучше стала, ещё идеальнее (хотя, куда уж было лучше?). Не ребёнок, не подросток, но ещё и не взрослая. Но уже готовая разбивать сердца, топтать их, калечить.
Помнит, идиот, искал в гугле о том, что девочкам нравится, интернет перерыл, цветок притащил комнатный в её квартиру, пересадил в горшок, украсил камнями, ракушками (большим придурком себя никогда не чувствовал).
Ноа умел убивать, ломать, сжигать мосты лучше прочих. У него это, как балласт жизненный, своеобразное кредо. Он умел резать, вспарывать, грубить, хамить, бухать, трахать. А любить не умел. Не дано. Не научили. И теперь перед ней чувствовал себя мальчишкой нашкодившим, обозленным на мир и глупым. Одна улыбка - теряется
(что с тобой?). Смех - и он готов гору трупов у ног сложить, всех обидчиков раскидать, лишь бы не отвернулась. Но ей это не нужно, она не поймёт. Разозлится ли, ударит, заплачет - не знает точно. Ноа ничего не боится. Не боялся. А теперь страх жрёт его постоянно - страх потерять девочку маленькую, единственное родное, что есть в этом гребанном сумасшествии.
***
Из дурмана выпадает резко, будто выдернули. Смотрит - ревёт. Опять ревёт из-за него. Хочется себя расчленить, урода, за то, что плакать заставил. По игле раскаленной за каждую уроненную слезу. Тянет руку непослушную, трясущуюся и шепчет, как может, срываясь на хрип и кашель: - Ну-ну, детка, не плачь, я же ещё не сдох, - улыбнуться пытается, да не выходит. Утешает впервые, с ней, вообще, многое впервые. А он не умеет, у него хреново получается. Поднимается еле-еле на негнущихся ногах, опираясь о стену душевой. Его мотает хлеще, чем в угаре пьяном. Потолок вертится бешено, дезориентирует. Шаг-шаг-шаг, медленно, движется по направлению к кровати. Главное, сейчас, добраться, не упасть. Ползти будет, если нужно.
Страх душит Вив ледяными оковами, пробирается под майку, разукрашивая кожу мелкой россыпью мурашек, осознание, что могла его потерять - ужасно, не сможет с этим жить. Вырвет сама свое сердце и кинет на алтарь, ради него, каким бы ни был плохим, как бы не рвал её душу, не смеет умереть, пока она ещё дышит. Следит пристально, за каждым шагом, поддерживает как может, укладывает осторожно, садится рядом - её трясет в такт его лихорадке, ей все ещё страшно. По детски, с надрывом, до слез.
Ноа, что ты делаешь?
Теперь слишком многое зависело от неё, слишком многое упало на плечи, целая жизнь - хрупкая, изломанная, дорогая. Его жизнь - тяжелая такая ноша, невыносимая. Но она действует, делает все, чтобы не сломать окончательно. Пальцами дрожащими считает ребра, прикасаясь к холодной коже, ищет место, чтобы воткнуть шприц, вытянуть багряную жижу,
тебе будет легче дышать, обещаю, бабочек забрать не смогу, прости. Это больно, но он уже не слышит, он спит крепким сном, он устал, слишком устал, но даже не знает, как устала она. Ставит капельницу, тонкая трубочка тянется, извивается, капает раствор, чтобы поддержать ту самую жизнь, за которую Вивьен готова бороться. Для уверенности привязывает руку с катетером к тумбочке у кровати, чтобы не вырвал, хотя разве такая слабая привязь сможет остановить его? Накрывает одеялом, припадая пересохшими губами ко лбу.
Все что ей осталось - это замести следы их удивительного преступления. Выходит в коридор -
вот она твоя ковровая дорожка, детка, иди, не оступись. Выбрасывает многострадальный коврик у двери - его уже точно не спасти, мешает в ведре химию, чтобы оттереть все, что могло напомнить о происшествии. Хорошо, что соседи не вызвали копов, нужно успеть все убрать, пока они все же не очнулись. Она не замечает, как течет время, сколько ведер вылила, сколько оттерла. Пенная вода давно окрасилась в алый. Лишь когда дверь за ней закрылась, она вздохнула, но не с облегчением. Стон боли, отчаянья, обиды рвется из груди. Смотрит на него, как монотонно капает капельница, как тяжело, но, все же, дышит, скинув с себя одеяло. В носу жжет от ядреных чистящих средств, руки болят, душа болит, но её работа ещё не окончена. Звонит на работу, отпрашивается,
мне пару дней, брат заболел, если что-то срочное - звоните. Плевать что подумают, она не может позволить себе его оставить, не сейчас, не сегодня и не завтра.
Никогда.
Он не приходит в себя неделю. Все это время подле - в бреду, в утомительной усталости, забывает спать - есть, держа руку на пульсе, делая уколы, ставя капельницы, меняя повязки, проверяя швы, слушая каждый вздох, меряя температуру. Сидит рядом, так близко, что ощущает тепло его тела, читает вслух дурацкие книги по медицине (какие нашлись), рассказывает истории, поливает подаренный им цветок, смеется и плачет. И верно ждет, разглядывая осунувшееся лицо, целуя в щетинистые щеки, когда становится совсем уж жутко.
***
Пьяный бред не так страшен, как лихорадка. Да, он опасен, разрушителен, но не смертелен. Ноа привык испытывать вечное раздражение-злобу-опустошенность. Он привык зарываться в скорлупу из стекла тонкого прозрачного
(бронированного) и ждать-ждать-ждать. Только Вивьен не смотрит на наличие преграды. Она эту скорлупу раздирает ногтями длинными наманикюренными, пальчиками тонкими скребется
(впусти). И он впускает, помогая с другой стороны. Скорлупа сыплется, опадает к её босым ногам. Она, оказывается, вовсе не бронированная, обычная, из дешевого заменителя состоит, рушится, стоит лишь надавить чуть сильнее. Ему непривычно в мире, где есть что-то важное, что-то, кроме собственной жалкой жизни, отсутствия принципов, лицемерия людей, боли и трупов. Он, как младенец, в этом страшном-простом-безопасном мире учится жить заново, впитывает в себя эмоции сестры, дышит ими, задыхается от избытка кислорода в крови. Она бурлит в венах, закипая, опаляя изнутри неизвестностью.
Ноа приходит в себя нечасто, на секунды-минуты-часы, обычно, видит её спящей возле кровати. Девочка сопит, умостив голову на краю матраса. Глаза красные опухшие, губы искусаны – нервничала, волновалась. За него. Это знание приятно греет душу, заворачивает в кокон из новых чувств. Чувствовать, оказывается, приятно. Он тянет руку слабую, практически безвольную, гладит по светлым волосам – мягкие, рот открывает, но не может сказать ничего. Разбудить боится. Она ведь здесь, с ним, хотя должна вносить свой вклад в доблестную работу полиции. Выходные взяла, значит, отпросилась его лечить, придурошного.
Ему видится образ её, подсвеченный. Миниатюрная фигурка угловатая сжалась в темноте комнаты и плачет навзрыд, размазывая слезы по еще детским пухлым щекам. Он устал, раздавлен и зол. Ему не хочется нянчиться с мелкой. Но родителей снова нет, они на работе (будто не друг на друге женаты, а на карьере, серьезно). Ноа вздыхает обреченно, подхватывая малышку под острые коленки, и тащит девочку в постель отогретую на руках (всегда только на руках). В его узкую односпальную они помещаются с трудом. Он устраивает голову Вив на груди, зарывается пальцами в белесые пряди и коротко целует растрепанную макушку. - Спи, щеночек, перестань рыдать. Ты же, вон, какая красивая у меня. А я мужчина – я сильный. Спи, уже, рядом буду. - Противоречие слов мыслям - дело привычное. Но что еще можно сказать испуганному одинокому ребенку? Только так, только лаской. Гладить против шерсти – не его прерогатива.
В следующий раз пробуждение более долгое, мозги перестают напоминать испорченную кашу из воспоминаний-кошмаров-надежд. Его больше не мучают видения прошлого, не заставляют метаться в панике по простыням. А девочка все еще рядом. Смотрит выжидающе волчонком забитым. Верила, ждала. Что ж, её вера окупилась с лихвой.
- Ну, привет, щеночек, - улыбается с трудом, тон шутливый, но глаза осознанные – серьезные, синевой подсвеченные. Обратился к ней, как в детстве, спонтанно. Сказал – сам оторопел, замер, как и замерли уголки губ в прежнем положении.
***
Короткие сны больше напоминали кошмары, неосознанную кашу из воспоминаний и страхов, казалось, что и её уже лихорадило от всего происходящего вокруг, тело пробирала мелкая дрожь, сердце то и дело пропускало удары, а нервы натянуты настолько, что вот-вот лопнут, если кто-то посмеет их хоть немного затронуть. Телефон, к счастью, все это время молчит, её не беспокоили, словно знали, что происходит, что не стоит сейчас трогать Вивьен - ей не до них, не до этого блядского мира за окнами. Работа ждет, пусть хоть увольняют - плевать, она готова была ради брата бросить свой покоренный пьедестал первенства, хоть к его ногам уложит, как угодно, там есть, кому заниматься расследованиями, незаменимых людей нет, а вот он смог бы подождать? Остаться здесь совсем один, наедине со своей болью и болезнью? Вивьен верит и знает, что не смог бы, теперь уже точно не сможет, он получил её без остатка и этот наркотик не вывести из крови. Как она когда-то в детстве не могла оставаться одна, ведь он спасал её тогда, неужели она не может отплатить ему хоть каплей своей заботы? Вернула долг, вернула нервами, снами беспокойными, руками дрожащими, поцелуями нежными, слезами искренними. Вернула сполна, но не ждала ничего в ответ, подарила безвозмездно. Подарила бы всю себя,
если только бы попросил. Если бы только заикнулся.
Глаза открыл вновь, но вдруг заговорил. Как приятно - слышать его голос: хриплый, пересохший, уставший, но осознанный. Его слова стрелой пронзили сердце миллионом воспоминаний, его теплом и руками, его объятьями и словами добрыми, как хотелось окунуться в них снова. Плачет, размазывая соленые слезы по щекам, ложится к нему рядом, обнимает осторожно, жмется крепко, шепчет дрожащим голосом почти прикасаясь губами к его уху: - С возвращением, придурок. - Скучала, безумно, как собака привязанная по вольеру кругами бегала, места себе не находила в этой тесной квартирке, стены готова была грызть от досады. А стены угрожающе давили, потолок рушился, она все ждала верно, даже цунами, даже угроза смерти не оторвали бы её от кровати брата в эти моменты. - Мы вместе справимся с этим.
Встала вдруг, выбираясь из объятий нужных, села на другой край кровати, чтобы освободить его руку от сковывающей капельницы, квартира провоняла лекарствами, спиртом и кровью, но она уже не чувствовала, окна боялась открыть, вдруг простудится. За два дня все стало каким-то обыденным, так легко это место превратилось в своеобразное подобие больничной палаты, не хватало только монотонной работы аппаратов жизнеобеспечения, их сполна заменяла Вив, словно робот выполняя работу штатной мед. сестры. И справлялась с этой тяжелой ношей с удивительной храбростью и упорством, с таким же, как когда-то уроки учила, экзамены сдавала, практику проходила, стремясь к своей вершине, взбираясь, переступая других. А теперь вдарила это все в заботу, не жалея себя ни на грамм, улыбаясь, прикасаясь к его руке, сжимая легонько. - Как себя чувствуешь? Есть хочешь? Я что-нибудь приготовлю.
"Мы вместе справимся с этим", - слова, сказанные им когда-то. В прошлом он не вкладывал и доли того смысла, который вложила она в эту минуту. Впаяла в одно предложение всю себя, приклеила намертво "моментом", пачкая руки в вязкой жиже из дешевого зеленого тюбика. Эта фраза стала толчком, опорой. И он снова терялся в бездне под названием "чувства". Он чувствовал и заставлял её чувствовать в ответ. Страшная штука - взаимность. И здесь она была, прямо сейчас ощущалась чужеродной опухолью в организме. Но резать её желания не возникало. Пусть развивается, пусть растет. Пусть, окажется, доброкачественной. Иначе он подохнет, если не от очередной резни, так от замершего-окаменевшего во времени-небытие сердца. Оно трепещет под её ладошками-лапками маленькими, раскрывает крылья сизые, бьется-бьется под ребрами
(пытается их пробить).
Ноа обнимает аккуратно-бережно свободной рукой, прижимая её тело к своему, ощущает дыхание теплое сбитое в районе уха. Оно греет, порождая сотни мурашек, бегущих по коже. Ему холодно-горячо становится от близости, ему становится жарко. Но не отстраняется, наоборот, стискивает еще крепче, мучает себя-её.
Это уже мазохизм, придурок. Вив отстраняется резко, без предупреждения. Ноа жмет зубы, с силой выдыхая разочарованно-облегченно. Так лучше, так кислорода больше поступает в измученные легкие и нет навязчивых мыслей подмять под себя тонкую фигуру, залезть пальцами под домашнюю майку мятую, пересчитывая ребра, уткнуться носом в шею и провести губами треснувшими до трогательно-выпирающей ключицы. И целовать-целовать-целовать, выпивая дыхание, поглощая. Но он молчит, шумно дыша, пытаясь восстановить норму сердечного ритма.
А она, дурочка, вновь прикасается
(что же ты делаешь, идиотка мелкая). Ладошкой своей его пальцы трогает-жмет, смотрит мягко с нежностью непонятной, чужеродной, болезненной. И ему плохо становится от своих мыслей грязных, окрашенных сотней желаний-картинок-кино. Он гонит прочь изображения, где трахает её на этой постели, пропитанной кровью-лекарствами-болезнью, на полу и в ванной, везде. Ему бы не хотелось знать, как она выглядит, когда закатывает в экстазе глаза. Гонит, моргая до пятен темных мерцающих, до пульсирующей боли, бьющей в виски. Улыбается в ответ, как привык - скалится, обнажая белые клыки, с детства чуть выпирающие. И произносит уверенно: - Да, хочу. Слона
тебя - между строк бы сожрал целиком. - Усаживается, откинувшись на спинку кровати, добавляет: - И мне нужно в душ.
Смыть испарину просто необходимо. Как и привести в порядок голову дурную. Наверное, он воняет потом-кровью-похотью за километр, хоть и не чувствует нихрена, сколько бы не принюхивался. Скидывает ноги осторожно, поднимается. Организм возражает, посылая головокружение-тошноту. Ноа сжимает челюсти, упорно заставляется себя делать шаги. Раз-два-три. Дойдет когда-нибудь, в конце концов, метраж квартиры довольно мал - миссия выполнима. Он способен справиться с подобной мелочью.
Вивьен же не понимает, что с ней, хоровод мыслей крутит голову, путает мысли, весело переставляя буквы, предложения, подменяя смысл. Она боялась его ровно настолько, насколько любила, бесконечно и всепоглощающе, неправильно, отчасти грязно, как умела, как научилась.
Как позволил. И она бы подумала, что ему все это не нужно и не важно, если бы вновь и вновь не ощущала себя такой маленькой и незначительной в его широких объятиях, если бы не чувствовала разогнавшийся ритм сердца в его груди.
- Тебе бы лежать лучше, - бросает она куда-то в воздух. Разве есть ему сейчас дело до её нравоучений? Даже, если швы разойдутся - все равно будет делать, что хочет, проявляя истинно-мужское слабоумие и отвагу. Вив улыбается, смотрит вслед пристально, помогать не лезет - сам придумал, пусть сам и выкручивается. - Зови, если что, - с прищуром произносит ему в спину, прямо-таки ощутив, как он напрягся от этих слов. Их отношения часто залетали за грань нормы, с возрастом это росло и крепло, подавляемое разумом, загибающим руки за спину, ломающим пальцы.
Не смей, не трогай его так. Не смотри. И нет смысла искать виноватых, судорожно подбирая оправдания и пряча глаза, кому есть дело до того, с кем Вивьен мнет простыни.
Девушка двинулась к кухне, прислушиваясь к звукам из ванной, ещё не хватало, чтобы он там упал и башку себе разбил. Бедовый. В холодильнике слона не нашлось, меню сегодняшнего вечера более скромное получится, чем запросы Ноа после двухдневного отдыха от мира. Она готовила редко, темп работы просто не позволял полноценно стоять у плиты. По привычке покупала продукты, словно жила, как минимум, с ротой солдат, то ли от матери взяла эту дурацкую привычку накопительства, то ли сама себе придумала новый фетиш. Кто там уже разберет, где собака зарыта. С Ноа это было практичной затеей, отсутствием аппетита он не страдал никогда. А Вив и рада стараться, разбавить полицейские будни приятной домашней бытовухой, пусть и валится потом с ног от усталости, казалось, вот он смысл полноценной жизни самой обычной женщины.
На плите греется бульон, пока Вивьен усердно режет куриную грудку, поглощенная этим занятием полностью, забывая даже прислушиваться и переживать за главного потерпевшего в квартире. Раз не зовет, значит прекрасно сам справляется, лишь бы швы не разошлись, а с остальным он прекрасно разберется, раз умудрился до дома дойти тогда, то и от душа до кровати обратно доберется, каким бы тяжелым не оказался этот путь. Надо дать ему шанс побыть сильным, в слабость ведь уже достаточно поиграл. Ворвался в её спокойную жизнь бешеным ураганом, вытеснил все, чем девушка, как ей казалось, дорожила, кардинально перевернув все взгляды и стремления. Она ощущает, что не может противиться всему тому, что происходит. Принимает, привыкает, подстраивается, любить начинает заново, вскрывая абсцесс из захороненных чувств вновь.
Ноа выбирается в гостиную чистым, пахнущим её гелем для душа (свой так и не принес), по привычке в полотенце завернутым. Шагает медленно к шкафу, выбирая штаны и белье. К Вивьен приближается в серых спортивках.
- Что на завтрак? - Улыбается, наклонившись. Выдыхает ей в шею эти слова громко, разрушая возникшую тишину. Конечно, он понимает, что время далеко за полдень, что проспал куда больше, чем привычную одну ночь, что нужно бы обсудить нечто важное, но тянет на лицо оскал-улыбку знакомую, пытаясь отсрочить неизбежное. Ему не хочется рушить мгновение, атмосферу уюта. Он не хочет видеть в её глазах ненависть-отчужденность. Всё бы отдал, чтобы там нежность осталась, лаской согревала.
Капли стекают с сырых волос и падают ей на плечо. Ноа морщится недовольно, стирая их пальцами. Руку сразу убирает, отходит на шаг. - Может, тебе помощь с чем нужна? - Переминается неловко. Наверное, он выглядит комично - в этой небольшой квартире со своими устоями. Но какой уж есть - сама пустила. Предлагает из желания сделать хоть что-то, стереть замешательство проявившееся. Если бы всё так легко можно было исправить, если бы он не был собой, если бы не родственная связь. Много этих "если бы" нелепых. Но исходные данные не перепишешь, работай с тем, что имеешь. Потому что, не будь их - не возникло бы помешательство больное, именуемое то-ли любовью, то-ли инфекцией. Потому что забрал бы, присвоил давно.
Потому что растоптал бы сердечко твоё, родная (не оглянулся). Проще уничтожить неизвестное нечто внутри, пугающее. Проще вскрыть улей сразу же. Но всё иначе, у них обоих не получится просто. Просто - других удел. А у них мудрено-тревожно-солоно. У них - петля морская, запутанная.
Ноа привык жить для себя-ради себя и только. Ноа привык курить на балконе, закидывая голову к ночному пасмурному небу, сбрасывая пепел на бетонный, немытый годами, пол. Ноа привык к жрущему его по частям одиночеству и дорожке, ведущей "в никуда", банке, забитой окурками до отказа, пустым бутылкам от пива-водки-вина. Привык слать нахуй ебучих людей - из дома-судьбы-души. А теперь у него есть Вивьен. Здесь. Сейчас. Рядом.
Проникай грубыми пальцами в душу, разрывай ногтями, забирай все, что так долго и усердно выстраивалось, в руины все преврати, в стекло битое под ногами. Хрустит, блестит заманчиво в лучах закатного солнца, пятки режет, но упорно иди вперед, не останавливайся, я не против. Все без тебя не так, неправильно, а с тобой ещё хуже - то пожар беснуется, то холод ледяной все внутренности обжигает. Сердце рвется, оно живое, качает кровь и болит от каждой мысли шальной. А их много, летят безумным карнавалом, образы яркие создают, мелькают, отдаваясь тянущей истомой внизу живота.
Она вздрагивает от близости очередной-жаркой, вздыхает тяжело, душит в себе желание обернуться, вцепиться в него, прикоснуться поцелуем к губам таким родным, но виду не подает - нож умело опускается, разрезая душистую зелень и руки вовсе не дрожат. - Куриный бульон, почти, как у мамы, да? - улыбается кривовато, чуть склонив голову, глаза прищурив хитрые, залитые теплыми воспоминаниями детскими. Там был дом, там была семья, шумные ужины, кровать односпальная, а тут что? Понять не могут, кто они друг-другу и что с этим делать теперь, дрожат от страсти чужеродной, но держатся, играют в брата и сестру. Неплохо получается. Иногда. - Помоги тем, что будешь отдыхать и мне не придется зашивать тебя снова.
Ножом скидывает с доски нарезанные ингредиенты в закипевшую воду, все перепуталось, так пусть хоть суп сегодня будет нормальным, обычным. А они ещё поиграют в неприступность и трезвость ума, а кому оно надо? Прятаться, бояться, когда можно чувствовать, жить здесь и сейчас, не оглядываясь на других, это они все неправильные, там, за окном, за бетонными стенами,
а у нас все в порядке. И сидя на этой тесной молчаливой кухне, друг напротив друга над тарелками, она думает совсем не о еде. Ну, хоть бы оделся. За столом сидит. Хотела заговорить, но не смогла, то ли устала, то ли не знала, что, вообще, может ему сейчас сказать, чтобы не сорваться, закусила губу, отвернулась, но не от смущения, а от собственной беспомощности перед ним. Как маленькая девочка, словно никогда с ним вместе не жила, не видела его никогда полураздетым, да и раздетым тоже. Поднялась из-за стола как-то слишком резко, поставив пустую тарелку в раковину, прошла по комнате, выудив из сумочки пачку сигарет, скрылась за дверью в подъезд, молча, она взрослая девочка - отчитываться не станет. Сжимая губами дрожащими дозу никотина, чиркая зажигалкой, выходит на пожарную лестницу в одних домашних шортах и тонкой маечке (простудишься). Холодный ветер забирается под одежду, щекочет кожу, легкие опаляет едкий табачный дым, что расслабляет нервы. У неё были свои способы успокоиться и охладить свой пыл. Попытаться привести мысли в тот лаконичный порядок, к которому она привыкла, разложить по полочкам, взвешивая каждое слово.
Ноа же не знает, что говорить. Да и можно ли давать обещания, будучи не в силах сдержать слово? Вряд ли. Суп горячий небо обжигает, стекает по глотке в желудок, насыщает. Вкус из детства, вкус прошлого, где готовила мать вечером после работы. Она всегда приходила уставшая, потерянная. Варила еду сразу на неделю (вдруг снова смены ночные, вдруг не отпустят). Он ест молча, лишь изредка поднимая взгляд на сестру. Девочка тоже молчит, но иначе. Её молчание тяготит, холодом веет. Ему отдаёт горечью и сладкой патокой. Ему отдаёт сожалением спрятанным. Оно пустило корни, оно прорастает, распускается эфемерными цветами сирени. А на подоконнике цветок стоит живой, настоящий. Даже забавно, почему именно орхидея. Не розы, не гортензии, не кактусы? Блядская орхидея, которую он вкапывал в горшок сраный час своего свободного времени. В земле пачкался, разбил один в процессе, другой купил. Идиот. Но девочкам же такое нравится, девочки такое любят.
Она уходит, хлопнув дверью. Он быстро опустошает тарелку и - следом за ней. Нет уж, хватит грызть себя изнутри. Хотя бы сегодня позволит немногим больше. Станет человеком на один гребанный день. Двадцать четыре часа - или менее. Не бешенным не прирученным псом. А, мать его, человеком. С эмоциями, сердцем, чувствами.
Вивьен нашлась на лестнице. Маленькая совсем, беззащитная, хрупкая. Смотрит на спину девочки тощую, подходит осторожно, обнимает сзади одной рукой, прижимая к своему телу, второй перехватывает сигарету. Тянет дым терпкий, выдыхает вместе со словами: - Не кусайся только, мелочь, так стой. - Так теплее ей будет, надёжнее. Целует висок, дышит её ароматом. Именно так. Фильтр летит из пальцев, а он и внимания не обращает. Потому что насрать на этот чёртов табак. На все насрать, кроме девочки в объятиях. Она пахнет для него вареньем клубничным, ванилью и листьями зелёными молодыми. Она пахнет солнцем-счастьем-свободой (наконец). У него сердце щемит-замирает и бьётся-бьётся-бьётся неистово.
За бортом лениво плывет огромный город, мерцая тысячей огней неоновых вывесок и шумно проезжающих машин, брызгающих редкими лужами с налетом бензиновым. Его тяжелая рука оковами ложится на плечи, другая настойчиво отнимает почти скуренную сигарету. А Вив утопает глубоко и покорно, забываясь, растворяется, боясь шевельнутся и нарушить этот ключевой момент, ждет от него чего-то, шага, который окончательно сломает все тормоза. Инстинктивно прижимается крепко, обхватывая его руку замерзшими пальцами.
Зачем ты это делаешь? Что ты со мной делаешь? Дрожит от теплого поцелуя на виске, сгорает в один момент.
Прикоснись только иначе. Бычок, мелькнув в сумраке ярким огоньком, летит вниз, испуская последние дымные нотки.
В его руках тепло и уютно, так не было никогда и ни с кем, в этом Вивьен не врала ни себе, ни ему. Из всех кривых отношений, которые не доходили дальше порога её собственной квартиры, она не помнила столь ярких воспоминаний и сплетений чувств. Или не хотела вспоминать. Потребность, не более, которую она не могла утолить, не сумела себя пересилить и заставить хоть к кому-то привязаться по-настоящему. Из-за этого каждые его прикосновения будили ураган, спровоцированный сознательным воздержанием и одиночеством, в который она себя подвергала раз за разом, кусая губы, плача от собственного холода в сердце. Мужчин заменила работа, бесконечное самосовершенствование, дорогая машина, деньги, все материальное и осязаемое. Это лучше - утешала она себя. Все это казалось милее мимолетных связей, Вивьен убедила себя в том, что не собирается разбазаривать чувства ради одной ночи.
Она же для него - то родное, что у него есть, то, что осталось. Девочка с глазами огромными блестящими, девочка - его вселенная в миниатюре. Ноа хочет быть для неё таким же важным, сорвет нимб воображаемый, если потребуется, спустит с небес придуманных самолично. Порывы ветра несут с собой стылую прохладу и он видит, как Вив зябко ведёт плечом, пытаясь то-ли согреть, то-ли согреться. Ноа отпускает лишь для того, чтобы развернуть лицом к себе. Ладоши её сжимает в руках, дует на них тёплым воздухом, растирает. - Пойдём домой? - Улыбается самоуверенно, нагло, растягивая широко губы. У него во взгляде танцуют черти, в них плещется тёплый огонь, вместо привычного до оскомины льда. В них она отражается, отпечаталась на синей радужке.
Она поворачивается послушно, улыбается, глаза прикрыв, забыв напрочь, что он брат, что такой родной, что аж тошно. Кто виновен в том, что с самого детства они привыкли к этому, к такой странной близости, спать в одной кровати, тешиться объятьями друг-друга, но, все же, никогда не переходя черту морали. Её руки так комфортно помещаются в его широких ладонях, словно так и надо, будто так и придумала сама природа,
поиздевалась. Она открывает глаза, смотрит в его синеву внимательно, пытаясь ответ выискать на вопрос, невольно застывший на губах, который так и не решается задать, неважно, она может и молча все сказать. Руки сами высвобождаются из его ладоней, плавно тянутся к шее, скулам, ближе к нему, встает на мысочки,
какой же высокий, прикасается к губам осторожным поцелуем. Почву прощупывает, мгновенно исчезающую из-под ног.
Лицо его ничего не отражает - с виду бесстрастное, с застывшим в вечности выражением скуки-безразличия, даже улыбка ситуацию не исправляет, поганит только, искажает. В глазах, с морские глубины, ледяных - тонет-бушует-плывет зеркальная тень. Сама она там плывет, соленой водой захлебывается
(научись ей дышать, девочка, замени ею кислород). Взгляд у Ноа - цепкий, опасный, издевается будто извечно, подначивает. А она ведется, как школьница (формы лишь не хватает и сбавить с возраста несколько лет). Бризом летним касается губ его шершавых, треснувших, обветренных. Этот ветер обволакивает, несется по его внутреннему океану, в смерч превращается непредсказуемый. И он замирает, стынет без движения. Спину держит очень ровно, будто не его происходящее касается, будто в позвоночник штырь стальной воткнули. А внутренности скрутило спазмами, их обожгло-опалило пламенем, раскидав кругом светящиеся искры. Или же эти искры только в его голове? Она целует робко, пока несмело, словно боится чего. И, кажется, он понимает. Мечтал давно о том, чтобы коснуться, узнать, попробовать, какого это - целовать её. Но не мог, не смел. А тут сама в пасть зверю шагнула, сама жизнь отдала
(как спасаться будешь, родная?). Его ведь не станет, разума там не будет. Ничего не будет больше, кроме бешеной агонии.
По черным дорогам-петлям внизу пятна яркие рассекают на скорости бешеной, там звенит-гудит, в ушах отдается, сливается для него в единое ничто. Он обводит пальцами правую щеку, очерчивая, кладет ей на шею, сдавливает ощутимо, отстраняясь, смотрит в глаза цвета аузурита и ломается-ломается-ломается с хрустом. По глади морской умиротворенной идут круги, каплями дождя моросит с морозного неба, они ударяются о поверхность водную, разрушая ветхое спокойствие. Шепчет-рычит тихо, смотря прямо: - Дура! Щеночек, какая же ты дура! - А радужка дымкой туманной покрыта, ею заволокло все его существо. Срывается щелчком зажигалки - быстро, отпускает себя. Он вспыхивает факелом лучистым - не тухнет сразу, ровно горит, поджигает всё, что в зоне досягаемости.
В его объятиях она - совсем крохотная, миниатюрная. Но ему сейчас неважно. Он забирает то, что подарили с присущей жадностью, кусает-целует губы нежные зло, жестко, голодно. Сминает безжалостно своими шершавыми, зарывается пальцами в мягкие шелковые волосы светлые. Будто могут остановить-отобрать-украсть. Ему хочется взять больше, пока можно, пока дают. В висках отчаянно тарабанит сердце, он не слышит ничего, кроме этого беспрестанного биения и её вздохов сиплых, судорожных. Ладонью мерзлой обхватывает талию, сжимая. Стонет-хрипит отчаянно в рот приоткрытый и снова целует. Отрывается, дышит часто, ей в глаза смотрит гипнотически. За запястье тонкое хватает, тащит в квартиру бескомпромиссно, не спрашивает. Дверь хлопает, пожалуй, слишком громко, но ему насрать, что там соседи подумают. Какая, вообще, нахер, разница? Её зрачки - два темных провала широких, блестят лихорадочно, как и его собственные. Румянец едкий щеки тронул. Ноа ухмыляется довольно, вдавливая женское тело в жесткую стену. Ему голову кроет - а он кроет шею открытую касаниями нежными вперемешку с болючими укусами, оставляя темные пятна-метки -
попробуй теперь, отбери.
Вив дергается - осознание происходящего в голову ударило громом, поддалась, дала слабину, а теперь отступать некуда, под пятками зияет пропасть - шагнешь назад и сорвешься, крикнуть не успеешь, даже руками взмахнуть в попытках схватиться за рассыпающиеся в пыль мелкую силуэты былого. Но ведь он держит крепко, отпускать не собирается, сжимает в объятьях, как в капкане, вот-вот кости треснут. Дура, конечно дура, та ещё дура, такую ещё поди поищи - ни за что не найдешь.
Жар внутри разгорался с новой силой от поцелуев грубых-требовательных, всем своим телом и разумом она знала и чувствовала - все, теперь им уже не вернуться, бездна раскрыла свои теплые объятья, укутала пледом глупых надежд, инородных чувств.
Не прекращай, мне нравится тонуть тут с тобой, захлебываться. Пальцы отчаянно цепляются за одежду, гортань словно пережало тугой удавкой, лишая воздуха. Это было её казнью за мимолетное: "А что, если?". Из горла упорно рвутся слишком шумные вздохи, полные того напряжения, что витало в воздухе каждый вечер, каждую ночь, которую она проводила в его объятьях. Его тело горячее, от перепада температур её бьет дрожь, в квартире душно и невообразимо тесно, он занял все вместо, все место в её умирающем от сумасшедшего ритма сердце, вытеснил другие эмоции, уничтожил зубами острыми, оскалом хищным. Никого и ничего не надо.
Живи теперь с этим, существуй, оправдывай, что не могла иначе, что по-другому просто не вышло бы. Что, будь все иначе изначально - было бы неправильно, обыденно и до тошнотворного стабильно.
Ноа удерживает крепко, она жмется к нему грудью, послушно откидывая голову в сторону, разрешая прикасаться к её коже поцелуями будоражащими. Она снова дрожит, цепляется за его руки, шепчет слова неуверенные, шумно выдыхая: - Прекрати это, - не потому что не хочет, не потому что он ей противен, а потому что задохнется сейчас, с ума сойдет точно, сердце выпишет ещё пару кульбитов и замолчит навсегда, поджимаясь к перетянутому удушьем горлу. Сама остановиться не сможет, сделает то, о чем мозг её навязчиво думает каждый раз, когда она закрывает глаза рядом с ним. Сделает то, чего они оба хотят, повинуясь безумному порыву возбуждения. А он ведь хочет не меньше, она знает и чувствует, прекрасно понимает, что за игру затеяла и с кем.
Стена разрушена. Она опадает, раскидывая по округе битые камни. Остаются руины лишь - восстановлению не подлежат. Лихорадит обоих безостановочно. Он мог бы сосчитать россыпь мурашек на её теле, сбиться и начать вновь. И теперь не понять было - холод ли тому причина. Остановиться просит девочка неуверенно. Он знает, что это не просьба, не приказ - мольба в надежде, что услышит. И слышит ведь, шипит сдавленно в подбородок, царапая отросшей щетиной нежную кожу. - Раньше думать нужно было. - Голос дурной, хрипящий, сиплый. Пальцами ребра пересчитывает, задирая край майки, обводит контуры аккуратной груди, подушечкой большого касаясь ареолы. Дышит часто-сбивчиво, непроизвольно вздрагивая от её ответных касаний осторожных-мимолетных. Взглядом цепляет губы красные распухшие, уже без синевы болезненной, возникшей на улице. Языком в рот проникает без препятствий, сминает в поцелуе жадном, задевая зубами, оставляя мелкие ранки кровоточащие. Она имеет вкус сигаретного дыма, железа, пролитых слез и отчаянного желания тягучего-сладкого. Он, как личное помешательство, врывается и взрывается на кончике языка, чтобы занять особое место на полке архива памяти с пометкой важно.
Ноа трясет всего, у него живот свело судорогой, в паху тянет, жмет почти до боли. Ему становится чертовски тесно в блядских штанах. Они ощущаются лишним, инородным сейчас. Но он терпит. Вжимает Вивьен в себя плотнее, ноги стройные коленом разводит, вклиниваясь посередине. Не травма бы - уже подхватил за ягодицы. Но нельзя, не получится, не выйдет. Скулит тихо от злобы бессильной. Хорош, конечно, даже девчонку удержать на весу не может. Прикосновениями ведет невесомыми-легкими по бедрам голым, посылая по коже стайки беглых мурашек. Дышать тяжело становится, у него вдохи-выдохи на хрипы срываются. И он срывается, нагибаясь, головой под майку лезет, касаясь губами трогательной впадинки пупка. Целует, ведет к косточкам бедренным, обводя языком влажным, дорожку очерчивая. К губам возвращается так же резко. Пальцы сжимают невесомо-гладят напряженные соски через ткань. Ладонью скользит по внутренней стороне бедра, а девочка непроизвольно разводит ноги шире. Ноа тянет губы в усмешке, смеется-урчит прямо ей в рот. Это пытка такая своеобразная, видимо. На двоих растянутая сетью электрической. Током бьет по очереди, не щадит.
Он тянет лямки вниз, обнажая грудь, смотрит в глаза девочке пытливо и тут же жмет-потирает сосок между подушечек. Её гнет навстречу, а ему в паху стреляет от зрелища (лучшее изображение, обязательно, запечатлит-запомнит). От эмоций голова кружится, размывая картинку, подергивая дымкой туманной. И глаза напротив - такие же мутные, размазанные наркотой, видимо, абстрактной. Жмется ближе-еще, чувствуя, как твердые соски упираются в ребра. Царапают ноготки длинные, скользя по бокам. Наверное, позже Ноа увидит там отметки узкие, почти, как на ней оставил. - Очень хочу тебя трахнуть. Пиздец, как хочу, - бормочет еле слышно, но знает точно - поймет, различит. И ведь не сможет. Нельзя с ней так, нельзя, как с другими. Её любить нужно, а не в грязь кидать, нельзя нагнуть раком, вбиваясь в хрупкое тело на скорости, до пошлых шлепков об упругие ягодицы и криков-оров во всю глотку. Нельзя кончить быстро, вытирая опавший член о гладкую кожу. С ней непозволительно. Только не так.
Он забирается под шорты, сдвигая полоску трусиков в сторону. - Какая же ты, блядь, мокрая, - скулит, практически, воет. Сглатывает слюну вязкую, комом в горле вставшую. Скользит по клитору, гладит-отпускает и вновь, вводит палец на две фаланги, полностью, затем добавляет еще один, охуевая от того, какая она внутри горячая, скользкая, как стенки плотно охватывают-давят. Стонет сам глухо, крепко сжимая зубы, чтоб не сорваться. Пока девочка голову не откидывает, глаза широко распахнув свои синие. Они мерцают, слезятся. Рот приоткрыла. Он целует медленно, заглушая стоны. Она дрожит в его руках всем телом, а он ждет, пока не отпустит её, пока не схлынет экстаз и зрачки не вернутся к исходным размерам.
Ноа прикипел к ней, привязал душу мерзлую, тварь показал-выпустил, в недрах обитающую. И она не испугалась, не убежала, не бросила. Он жестко на неё подсел, как в свое время на терпкий алкоголь и табак. Бесспорно, Вив ему ничего не должна, не обязана. И он не просил, это было её решение, а теперь -
её чертова вина.
- Завари нам чай, я скоро. - Поцелуй невесомый-касание в уголок губ. Он отпускает девочку, понимая, что ноги её уже держат, что взгляд прояснился. Останавливается, прежде, чем дверь закрыть в ванну, добавляет: - Не вздумай идти за мной, поверь, не стоит. - Хлопок. Да, прежде, чем вернуться, натянуть на лицо улыбку обыкновенную, напряжение стоит скинуть. Сраное благородство, которым он никогда не страдал и не считал нужным. А теперь на выбор, парень, - передернуть, как подросток, вспоминая её закатившиеся от оргазма глаза, либо в душ.