ID работы: 11089462

Лилия калла.

Слэш
R
В процессе
337
автор
Размер:
планируется Мини, написано 30 страниц, 6 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
337 Нравится 65 Отзывы 51 В сборник Скачать

4.

Настройки текста
      Дилюк не смотрит на шрамы. Бинтует бережно. Говорит отстраненно о том, что им, наверное, стоит встретиться в таверне этим вечером, чтобы обговорить кое-какие детали. Держит чужие руки осторожно, словно случайное касание может оставить след. Двигается плавно, отточено.              Пахнет шиповником, пахнет волчьим крюком, пахнет гарью: свечи коптят, и повязки от этого тоже пропахли дымом.       Лазарет душный. Он кружит голову настойками, неприятными новостями, хлопающими дверьми от слоняющегося туда-сюда братца; застилает глаза пеленой, толкает в минутный сон и вытаскивает из него за шкирку тут же. Барбара говорит: воспаление; Барбара говорит: стресс; Барбара говорит: инфекция, грязь в ранах, больше перевязок — меньше разговоров, регулярное питание. Барбара говорит — говорит — говорит, а слышно её урывками. Тошнит.       В первой половине дня все было хорошо, слишком хорошо для его жизни. Это был сон, сказка, миф. Что угодно, но не реальность.       В реальности ведь он не мог не занести заразу в раны вместе с грязью пыльной улицы, и Дилюк не мог городить ту чушь, что всё ещё мерещилась на краю сознания. Реальность била в поддых метко, прицельно — не увернуться и не закрыться, — а еще полоскала больное горло солеными водами с берегов Ли Юэ, и руки, изодранные до мяса, окунала в жгучие специи. Смотрела волком, не зная, как подступиться. Опасалась, кажется, лишь погибели своей, лежащей прочно в горячих, бережных ладонях. Кэйа сипло вдыхает, отворачиваясь от тарелок с кашей и яичницей по-тейватски, и сжимает на пробу ладонь в кулак. Пейдж залечила переломы, залатала мышцы.       Запястья трогать не стала.       «Спокойно заживут сами при должном уходе, » — а взгляд виноватый-виноватый, будто и хочет помочь, да не дозволено, и руки к груди прижаты в затравленном, молитвенном жесте: «Уверена, Барбатос вас на это благословит, сэр Кэйя.»       Что ж, у Барбатоса странные методы исполнения благословений. Кэйа бы даже сказал, что когда дело касается его лично, то он всего один: послать Дилюка. Так было в детстве, так было в юности, а сейчас… Сейчас, например, Дилюк говорит, что у него очень много дел. Что нужно разбираться с поставками в Кошкин хвост, что ему придется оставить до вечера в лазарете кое-какие свои вещи и Кэйю, что к концу дня всё окончательно решится. Сердце ёкает от этого. Замирает, прислушивается, выносит вердикт: голос у братца мягкий, сиплый и очень тихий, как будто он очень давно не говорил так много; голос ломанный, будто слова выходят через боль, словно для того, чтобы они осели на холодной коже чужих запястий нужно приложить недюженную силу. Кэйа верит, что так и есть. Не может быть иначе, как и не может такой Дилюк не ощущаться как то, чего у Кэйи очень давно нет, а может, никогда взаправду и не было.       Ощущаться как… Дом.       В какой-то момент начинает даже казаться, что Дилюк говорит в отчаянной попытке заполнить пустоту. Что он объясняет по пунктам дальнейшие свои действия, чтобы успокоить их обоих хоть как-то; показать, мол, я здесь, я живой, и ты живой тоже; и всё теперь будет хорошо, я готов извиниться, готов плавить ледяную стену, только пойди мне на встречу, и мы все исправим. Ты важен, ты не забыт, ты все ещё близкий для меня человек…       Кэйа выдыхает прерывисто.       Глупость какая.       Повязки жгутся там, где содранная плоть ещё не начала подживать, а все воспоминания ходят по порочному кругу, выжженной колее: «Попечение мастера Рагнвиндра — беззаботная юность — страшная ночь — пьянство — попечение мастера Рагнвиндра» — словно в жизни его ничего толком и не меняется.              Молчание собственное давит на грудину. Растет комом невысказанных слов, невыраженного стыда, ужасной привязанностью за тесными стенами его грудной клети. Сказать, в кои-то веки, нечего и незачем, а говорить, чтобы заполнить пустоту тоже, он устал. Кислорода в легких, кажется, все меньше. Больше — дурмана трав, больше — колкого чего-то, искристого. И ни горечи, ни желчи нет больше, только спокойствие и тихий голос, говорящий о чем-то далеком. Кэйа прикрывает веки, откидывает голову, и даже не замечает — во всем этом нежном мареве ушедшего дня забыл абсолютно все, что носил под сердцем годами. Словно не было ничего, словно пара перевязок и целые сутки вместе помогли свыкнуться, обжиться, перестать смотреть на чужие руки, как на жгущее пламя, и прятаться от всякого прикосновения.       Кэйа так и не замечает, что Дилюк не смотрит на ожоги, не смотрит в глаза, склоняет голову набок. Что Дилюк, в сути своей, беспомощен перед жгучим чувством стыда и страха, и вины черной полон.       Кэйа не узнает, что всё это время братец его носил траур по ушедшему отцу, а о том, что кто-то так же оплакивал его, и не думал даже.       Не узнает, что теперь вот он вынужден смотреть на последствия, глядеть в темное, горящее синими всполохами прошлое, и сравнивать то, как чужое лицо осунулось за несколько лет; как поблекла и иссохла кожа на руках; как лоснящиеся иссиня-черные пряди превратились в тусклые, спутанные, закрывающие сердце веревки; сравнивать нежную, чистую кожу запястий и раскуроченную плоть.       Думать все это время: «Может, однажды сможешь поверить, что во всем этом виноват не ты. Может, от этого какая-то злая тоска перестанет точить горячее сердце за сказанное и сделанное годы назад. Но краем глаза все равно ведь будешь невольно замечать: кожа местами все еще слоится, слезает, как у ящерицы, оголяя воспаленную плоть под ней, и пахнет неуловимо дымом. Элементальное пламя даже сквозь годы не гаснет.»       И смотреть молчаливо на уснувшего страдальца, принимая то, что лед под повязками снова замерзает ало-бурыми каплями на изувеченной коже.       Утро накрывает лавиной, кружит в водовороте звуков и вспышек света. Дилюк уходит, как и обещал, притворяя за собой дверь с едва слышным скрипом, оставляя в комнате лишь сюртук, стопку бумаг, да призрачный запах гари. И это первый раз за очень долгое время, когда одиночество ощущается странно. Нет, конечно, Кэйа знает, что где-то у въезда в Монд уже снаряжен экипаж, а в седельные сумки распиханы его вещи, и что на винокурне наверняка Аделинда уже подготовила комнату, но мысли об этом словно застревают где-то на середине пути, тают, от того и готовы вылиться беспричинными, непрошенными слезами.       Голова кружится.              Мысли о том, что его, как ребенка малого, снова вернули под чужое крыло, душат, едят изнутри, гонят в угол. Словно на роду написано быть паразитом, быть язвой, быть гнилью на костях Дилюка и отца его, словно это крест на всю жизнь — оставаться обузой, и сделать с этим ничего нельзя. Кэйа знает, что нельзя. Он ведь уже пытался, и ничего толком из этого не вышло. Потому что у Рагнвидров есть эта определенная привязанность к брошенным детям и подбитым дворнягам, какая встречается только у всяких чистых душой людей, да других уличных оборванцев.       Кэйа всегда был из второй категории, сколько помнил себя.       Тяжесть снова накатывает, опять давит на кости, пригибает к земле и без того сутулые плечи. Одиночество ощущается... Плохо. Не так, как раньше, когда он пил и чувствовал благодаря ему свободу, скорее, как тогда, когда эта рана ещё не отболела, а ладони зудели и жглись до ужаса больно, до сдавленных криков и тихой брани.       И представить даже страшно: а что тогда будет, когда запахнет в воздухе медом и солнцем, когда силуэт винокурни проявится в душном мареве?       В прошлый раз он от горечи, от страха беспричинного, от далекого голоса юного брата чуть с ума не сошел, разломал все, за что мог зацепиться, изорвал плоть в клочья так, как драла эта беспричинная боль его душу.       Что же будет теперь?       Сдавленные рыдания сотрясают грудь, пальцы сами собой зарываются в волосы, тошнота к горлу подкатывает. Это больно, это неприятно: кислота перекатывается на языке, сжигает эмаль на зубах, комом катится обратно туда, откуда пришла. «Что теперь? Что теперь? Что теперь?» - в голове набатом, на устах — дрожью, морозом по ткани, обвивающей руки, и ленте, держащей волосы.Паникой по венам, ощущением бесполезности и бессильности — в самое сердце, ядом расползаясь по всему телу, скулежом вырываясь из его грязной, нечестивой пасти. И мир кружится, и мир рушится, и что делать теперь неясно.       Кэйе страшно, как было страшно почти каждый ебаный день его жизни после того, как он свалился в разлом, и уши от этого закладывает. Комната — вакуум, точка, суженная до его жалкого тела, до сердца, выпрыгивающего из ребер, и нет ничего более, никого более...       Он бы отдал всё, что угодно, за простую возможность сделать вдох, о, Архонты, но мир сотрясается и ломается со звоном битого стекла, с неясным женским криком, и руки обжигает холодом.       Обжигает... кислотой.       Опаляет, словно огнем, слезами.       Но почему он вообще начал плакать?       Когда Кэйа вновь открывает глаза - вокруг темно, а ладони его, омерзительные, похожие на лоскутное одеяло ладони, укутаны теплом. Губы покрыты чем-то, что на вкус отдает металлом - удается различить, что это, наверное, кровь, - глаза всё ещё щиплет и режет от пролитых слез. Вопросов много, даже слишком, потому что всё, что он помнит, это страшную истерику из ничего, но блуждающий взгляд цепляется за знакомую с детства раму окна, и все они разом отпадают.       Дилюк освещен лунным светом едва-едва, и глаз его совсем не видно, но не понять, что тепло на руках — это его касания, его неуклюжие попытки согреть, невозможно. Обморожение рук Кэйе не впервой, это просто издержки владения Крио глазом бога, но братец чуть наклоняется вперед, словно чтобы прислушаться, дышит ли вообще его подопечный, и лицо его в неверном ночном свете выглядит почти-мертвым.       Почти, потому что то, как открыто он показывает свою растерянность, как резко сломалась его маска невозмутимости, как опечаленно смотрят глаза выдает в нем ту искру человечности, что он нес в себе, наверное, с самого рождения. Кажется, так же он смотрел на него в далекой, снегом заметенной юности, когда предлагал свои игрушки исхудавшему, испуганному до смерти ребенку, которому лишь предстоит стать его братом не по крови, но по духу.       Кажется, таким же сломанно-ласковым, но ещё не усталым от бессонницы и погасшей, истлевшей не так давно ненависти, смотрел в отрочестве.       И, помнится смутно, так же смиренно тыкался сухими губами в лоб всякий раз, когда болезнь съедала Альбериха в юности.              Помнится четко — в то время уже хотелось поцеловать в ответ, и в то время ещё не было недозволено.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.