5.
22 января 2023 г. в 17:00
Примечания:
Итак, спустя ровно год, новая глава. Не уверена, что эту работу кто-то вообще ещё читает или будет читать, но для себя я хочу её дописать. Искренне надеюсь, что прошедший год не перемолол вас так же, как меня, а даже если это произошло, то вы сохранили любовь к тому, что долгое время приносило вам радость и не давало сгинуть в темные времена. Пожалуйста, будьте счастливы, и знайте, всегда рядом будет кто-то или что-то, кому вы нужны.
Спасибо, что ждали. Отчасти это помогло мне собраться с силами и сделать то, что в иные дни казалось невозможным.
Спасибо, что подарили и мне, и этой работе, чувство нужности.
Утро наступает медленно, но неотвратимо, и накрывает винокурню золотым заревом. В воздухе звенит переливами трепет крыльев кристальных бабочек, в воздухе расстилается туман, и путается в листьях виноградника слабый ветер. Дилюк ушел много часов назад, оставив в комнате запах спелого винограда и пепла, тепла и чистоты, оставив почти осязаемый, почти существующий ожог от нежности там, где рука, не облаченная в перчатку, касалась плеча, запястий, ладоней. В воздухе слышно трели голубых фей, песни самых ранних птиц и отголоски несказанного, но ясно выраженного: «Мне на тебя не плевать».
Утро наступает войной, давя на грудь, и буквально впихивает в ладони новую жизнь.
Аделинда, как и ожидалось, вскоре показывается тоже, распахивает дверь по-хозяйски, и сходу начинает причитать с несчастным выражением лица.
— Мастер Крепус завещал вам себя беречь, а что я вижу? Когда в последний раз ел, когда высыпался? Нельзя так с собой обращаться, Кэйа, нельзя! О какой дисциплине среди рыцарей может идти речь, если вы сами за собой уследить не в состоянии?
Корзина с чистыми рубашками в ее руках страшно накреняется, грозясь упасть, и из-под шелковых переливов ткани выглядывает спутанный после стирки мех; но слова чужие не ранят, хоть и сыпятся градом, как в детстве, когда по собственной дурости Кэйа падал с деревьев, разбивал колени, стрелял в брата из рогатки — и попадал по лицу.
Аделинда тогда из раза в раз встречала их — потому что каждый ответственен за другого, потому что не уследил, не остановил, значит, поспособствовал, — нещадной словесной высучкой. В детстве было обидно до слез, в детстве можно было остаться после такого без десерта после ужина, который каждый раз все равно восполнялся запасами из «тайника», в детстве ругающаяся Аденлинда казалась страшнее диковинного лесного дракона, а сейчас.
Сейчас Аделинда ругается, Аделинда едва не кричит, Аделинда вручает корзину с чистыми рубашками и буквально гонит, как в детстве, на завтрак, угрожая, что не выпустит из-за стола, пока все не будет съедено до последней крошки, а Кэйе смеяться от этого хочется и не обнять её, покружив в воздухе, просто невозможно.
Аделинда теперь уже не кажется такой молодой, как раньше; в уголках её глаз залегли морщины, руки выглядят сухими и бледными, и меж бровей застыло застаревшее, болезненное беспокойство. Аделинда всё ещё пахнет домом и раскаленным на солнце чистым бельем, Аделинда смешно смущается, когда её взрослые, хоть и не кровные, дети, выражают любовь касаниями, и Аделинда, кажется, плачет ему в плечо, но так тихо-тихо, что думается — показалось.
Первое утро дома начинается с горячих блинчиков, виноградного сока и известий о том, что мастер Дилюк вернется к ужину, начинается с обещаний вести себя прилежно и лечиться до полного выздоровления.
Новое утро приносит с собой новую жизнь, пускай и не избавляет от дрожащих рук, от тревоги первобытной, от навязчивых мыслей и постоянного озноба, но…
Не всё же сразу, верно?
День кружится, путает мысли, грызет болезненно сердце, а проблемы начинают всплывать почти сразу же. Быть дома — больно, невыносимо, тяжело и удушающе, и как только проходят первые восторги от ощущения ностальгии, мир начинает крошиться в руках.
Есть тяжело — кусок в горло не лезет там, где сидишь один сейчас, хотя когда-то вас было трое; выпивка оказалась под запретом в связи с особым распоряжением «Мастера Дилюка», а склянка с настойкой, как насмешка, осталась стоять у изголовья кровати — пустая и бесполезная. Кэйа слоняется по винокурне, избегает смотреть на портреты и их детские тайники, чешет постоянно руки и вместо всего, что можно было бы сделать, вместо всех дел с бумагами Ордо, убивает время, болтая с новенькими горничными.
Отпуск — ужасная штука.
Одиночество ещё хуже.
А время тянется медленно, и только лишь в сумерках начинают светиться тонкие голубые крылья бабочек, да в люстрах зажигают свечи, на смену скуке приходит удушливый страх.
Виноградники пахнут холодом и дождем, сырой могильной землей, виноградники пахнут прошлым, но теперь от него не сбежать.
Это уже какая-то закономерность: стоит упасть в приступ тревоги, стоит лишь панике обвязать петлей горло, как из ниоткуда вылезает Дилюк, и спасает его, как смелый рыцарь, от самого себя.
Кэйа ненавидит это, ненавидит, чёрт подери, и в попытке спрятаться от раздирающей сердце тоски цепляется глазами за место, где упал когда-то его Глаз Бога, где звон разбитого льда превращался в стекло, где рассеченная плоть под повязкой еще не гноилась, но уже омывала взгляд красными разводами.
Дилюк не выскакивает из ниоткуда, как чертик из табакерки, Дилюка не будет ещё добрый час, и от этого легче дышать, и легче сдавить рукой собственной, ледяной, горло.
Повязки промерзают, пахнут инеем и снегом, и под тонким шелком рубашки больно кусают ключицы, горят и пляшут на смуглой коже, успокаивают накатывающую беспомощность. Мол, всё хорошо, теперь мы опаснее, теперь мы можем защитить себя, и не дать в обиду других. Кэйа дышит полной грудью, спокойно и ровно, и мутная блажь настойки как будто бы не нужна. Кэйа смотрит туда, в сырую землю, где было похоронено его сердце, где мало что осталось от ребенка сытого, счастливого и окруженного семьей, где родился волчонок, грызущий свои же лапы, чтобы выбраться из капкана прошлого, и грудь наполняет черная ненависть.
К извечному: «Я это заслужил», играющему в голове на повторе уже много лет, вдруг четко и будто бы правильно примкнуло визгливое «не», и впервые за долгие годы странно засосало под ложечкой от чувства несправедливости. «Почему тогда оказалася виновен я, почему всё сломалось из-за меня одного?» — кислота выжигает рот, опаляет небо, стирает с зубов эмаль, и холод зудит на коже отвлекающе, и холод примешиваает к набату пугающих мыслей ужасающе-неправильное «не». Замерзшая кровь падает рубинами в землю, тает под проливным дождем, уходит в голодную пасть мира там, в мыслях о застарелой обиде, но теперь что-то ломается, жерновами растирает горе, перемалывает молочно-белую кость, и сыплет на раны старые, на ожоги неотболевшие сухую солёную кровь, и эту чертову частицу «не».
И можно вечность так простоять, оплакивая свою безвозвратно разломанную юность, раскалываясь надвое между ненавистью и сожалением, но обрывается провидение так же резко, как и пришло, с громким скрипом двери и криком: «Сэр Кэйа, прошу к ужину.»
А злоба и горечь таят будто, уходят в благодатную почву под ногами, смеются в шорохе листвы и в песне голубых фей.
Мир снова приходит в движение, мир оказывается живым, и ожог холода на шее быстро сходит на нет.
Кэйа возвращается в дом, и Дилюк, неведомо как проскочивший мимо, сдержанно кивает в знак приветствия, рукой в перчатке уже, кажется, привычно, но неуверенно скользит по плечу, и говорит что-то, а слова его мимо проходят — сердце мешает слышать, бьется со скоростью запредельной. Выдерживать прямой взгляд глаза в глаза непросто, ещё труднее не пытаться ухватиться за руку чужую, чтобы сжать ее крепко-крепко;
И пыткой кажется виду не подавать, что слова чужие пугают, что мысли собственные, минуту назад казавшиеся верными, стали противны вдруг.
Однако тихое, почти незаметное: «Я не виноват, » — до сих отдавалось набатом где-то на задворках разума.
А Дилюк смотрел прямо в душу, выскабливал сердце изнутри этим своим вечно-всезнающим взглядом, и, кажется, улыбался самыми уголками губ, почти неуловимо.
— Рад, что ты в порядке.