2.
18 августа 2021 г., 20:55
Освальд хотел быть растерзанным, и Джим собирался ему это устроить. «Все мы заняты одним и тем же, — грустно подумал Гордон, придерживая под локоть черно-белую птичку, которая успела относительно прийти в себя за то время, пока они ехали, запутывая маршрут. — Игнорируем Освальда Кобблпота. Потому что если этого не делать, половина героической половины Готэма сменит ориентацию, и отнюдь не по гендерным причинам, половина старушек забросит горшки с геранью и выйдет на улицы с плакатами «Коббполта в президенты», а половина самых умненьких младенцев начнет разборки в школах по незабвенным законам мафии, последовав его охренительным советам. И мы все будем у него на побегушках, стоит ему щелкнуть пальцем, все, весь полицейский отдел, все хорошие — не до конца прогнившие, хмыкнул внутри себя Джим — и славные люди Готэма — включая Брюса и Альфреда. Кто тогда будет хранить подобие равновесия? Прости нас, Освальд. Это наша обязанность, периодически топить тебя в холодной реке».
— И что теперь? — сомневающимся тоном спросил Буллок, когда они ввалились втроем — Джим и Харви по бокам, готэмское главное сокровище в центре, поддерживаемое ими, как двумя королевскими пажами — в царство идеального порядка, всегда оставляемого Барбарой, сколько припоминал Джим — ни пылинки на блестящих до скрипа поверхностях, ни одной завалявшейся случайно бумажки или недомытой кружки из-под выпитой на ходу воды.
— Теперь… — порывшись в шкафу, Джим извлек несколько тапочковых комплектов, заодно прихватив с полки, где хранились вещи Барбары, спортивный домашний костюм для Освальда и встряхнул перед его носом. Во-первых, размер был подходящим, во-вторых, по любому это было в разы лучше аркхэмских одеяний или растянутых свитеров, которые доставались птичке в некоролевские времена. — Сколько стоит этот маскарадный винтаж на тебе, Пингвин?
— Дороже рождественских костюмчиков твоего дорогого миллиардера Брюса, Джим. Хочешь переодеть меня и отправить его в мусорку? — глаза Освальд злобно сверкнули в ответ на грубость, хотя стоял он вертикально только благодаря тому, что Харви придерживал его за пояс.
Коленопреклонившись, словно тот еще рыцарь, Гордон помог Пингвину освободиться от обуви. То, что у Освальда не нашлось сил язвить, наполнило бы его восторгом, если бы для того, чтобы помочь, не пришлось бы снова прикоснуться к двуликой твари. У всех птиц легкие, полые кости, почему–то вспомнилась ему передача о живой природе. Чтобы легче держаться в воздухе. Воплощенная невесомость и невозможность. Утешало только то, что Освальд нервничал и явно чувствовал куда большую неловкость, чем Джим. Торопливо переступив через сброшенные туфли, он поскорее сунул ноги в пушистые барбарины тапки, первой — поврежденную ступню, и, выхватив сверток со сменной одеждой, отпихнув Буллока, ковыляя, нырнул в комнату, захлопнув дверь так, что она едва не двинула Джима в лоб.
— Он справится, — сказал Харви, заметив, что Джим прислушивается, не раздастся ли за дверью звук падения, — но пара капельниц ему не помешала бы.
— Вот и сходи за физраствором, — капитан готэмской полиции с размаху вложил в пятерню друга зеленую бумажку, помня, что наличные в карманах Буллока не задерживаются никогда, и дождавшись благосклонного хмыкания, толкнул его в сторону выхода. — Все равно для тебя тапок нет, Харви. — Тот заржал было, но тут же примолк, услышав, как в дверях квартиры по соседству поворачивается в замке ключ.
— Я быстро, — кинул он через плечо.
— Сдача для кофе! — крикнул Джим вслед и, вернувшись, немного поизучал содержимое холодильника и хлебнул воды из подвернувшейся бутылки, прежде чем рискнуть заглянуть в комнату, куда удалилось его высочество.
Высочество сидело на диванчике и, судя по нездоровому блеску глаз, вполне себе вернуло защитные позиции.
— О, Джим, — сказало оно, подавшись вперед и расплываясь в искреннейшей улыбке, специально сотворенной для «старого друга», — заходи, будь как дома, спасибо, что постучал!
Постучать Гордону больше всего хотелось головой о стенку в прихожей.
— Думаешь, я не могу тебя отсюда вышвырнуть? — Наклонившись, он собрал в пакет брошенную Освальдом одежду. Это был нечестный прием, но в отношении главной птички Готэма Гордон использовал уже столько нечестных приемов, что еще один вряд ли существенно отяготил бы совесть.
Освальд некоторое время понаблюдал за его перемещениями по комнате — каменное лицо и ни одного взгляда в его сторону — и внезапно сказал:
— Если ты меня так ненавидишь, как пытаешься показать, сделай одолжение, Джим.
Гордон замер посередине комнаты с найденным наконец пледом, вынужденный посмотреть на своего гостя в упор.
— Вышвырни, — приказал, пояснив, Освальд, резким движением поднимаясь навстречу тоже шагнувшему к нему Джиму. Приветливая и теперь уже явно искусственная улыбка никуда не делась, но глаза Освальда сузились как зсасзовы стальные ножи, а губы искривились, словно он удерживал себя на волосок от того, чтобы высказать нечто совсем уже необратимое.
— Я ненавижу тебя гораздо больше, чем пытаюсь показать. Поэтому ты останешься здесь, — вызывающе отпарировал Гордон, и не подумав отступить хоть на шаг.
Освальд самоиздевательски рассмеялся.
— Да ты прямо царь логики, Джим.
Гордон не в первый раз почувствовал себя растерянным. Пингвин в розовом домашнем костюмчике, яростно на него уставившийся, должен был выглядеть смешным, но ни он, ни эта ярость ни разу не казались Джиму смешными. Он вполне представлял себе Освальда, который уходит прямо сейчас — цепляясь за створки лифта, отбирает телефон у соседской старушки или кого-то, кому не повезет попасться у него на дороге, и если это будет кто-то покрепче и способный оказать сопротивление, стопроцентно, что в подъезде найдут очередной труп — будучи на эмоциях, птичка себя обычно не сдерживает, — и как он потом звонит Бутчу и вызывает себе машину, ожидая ее на ступеньках под пронизывающим осенним ветром, и плевать ему будет, как бы все это ни выглядело. Как плевать, что сейчас сделает с ним Гордон.
— О, Джимми, — шипя, словно его тотемный покровитель, съязвило между тем готэмское чудо, и ни головокружение, ни бледность Пингвина не стали помехой его внезапной яростной атаке. — Каждое утро просыпаешься с мыслью, что совершил ошибку, или через утро? Не хочешь пачкать о меня руки? Почему бы не обменять мою жизнь на спокойствие Готэма? Я ведь все порчу, делаю все неправильно, не так ли? Честное слово, когда ты был монстром, с тобой было куда проще иметь дело. Тебе же кажется, что со мной все ясно? Но твоя совесть не позволяет ни отвести меня на пирс, ни попросить это сделать в качестве бескорыстного удовольствия кого-нибудь из милейших сподвижников Фальконе… не говоря уже о том, что твоего ничтожного заработка честного полицейского, откладывай ты на это хоть всю жизнь, не хватит на то, чтобы нанять соответствующих исполнителей! Ты воображаешь себя порядочным копом в городе конченых ублюдков, но на самом деле ты гребаный лицемер, Джим Гордон! Думаешь, лицемерят перед другими? Неет, Джим, ты самый страшный из лицемеров — ты лицемеришь перед самим собой! Неудивительно, и Барбара, и Ли от тебя в итоге сбежали. Странно, что они не разглядели сразу, чего ты стоишь и насколько ты не способен любить никого из нас!
Неизвестно, насколько случайно вырвалось у Освальда это «из нас» вместо изначально подразумевавшегося «из них» — проговорившись, он, однако, не стал исправлять сказанное, и мелькнувший было тенью испуг в светлых глазах почти тут же сменился прежним ожесточением.
— Отойди с дороги, Джим. Я ухожу.
Оскорбленный и уязвленный, Гордон и не подумал послушаться, чувствуя, что вот-вот использует самый позорный способ прекратить дискуссию — врежет Пингвину в челюсть.
— Так, по-твоему, это мне нужно покинуть Готэм? — спросил он, невольно вспоминая все дерьмо, в которое он умудрился втянуть защищаемый им город, своих друзей и доверившихся ему женщин — начиная с того, что пощадил причину будущих войн между мафиозными кланами, и заканчивая неудачной попыткой привлечь для избавления от проблем куда большее зло. Боль, которую он почувствовал сейчас, когда Освальд так резко провел между ним и городом разделительную черту, расползалась внутри и ощущалась почти физически. Он ожидал продолжения атаки, безжалостного да, плюс перечисление всего, что он сделал и не сделал — не сделал ведь куда больше! — все это и так во всей красе стояло перед глазами, — и почти не поверил, когда Освальд, вместо того чтобы добить его, растерянно провел по лицу рукой, и, словно опомнившись, оглядел комнату, будто бы сомневаясь в окружающей реальности. Когда он снова взглянул на Гордона, глаза его были безнадежно ясными и спокойными, словно вставленные в интерфейс алмазы.
— Иногда мне кажется, что все это ненастоящее, сон или что-то вроде… — произнося это без всяких эмоций, он сделал неопределенный жест, указывая на все вокруг. — А на самом деле я тогда утонул в холодной воде. Тебе ведь снились такие кошмары, Джим, я прав? — наверно, он никогда бы не спросил бы этого, если бы реальность не расползалась в дымке подступающего обморока, понял Джим. Холодная, хищная и вместе с тем какая-то извиняюще-жалкая улыбка остро напомнила Гордону тот день, когда создание из-под зонтика пятилось от него на пирсе. Оно умоляло Джима сохранить ему жизнь, а Джим завороженно смотрел в серые, как ожидающая их река, глаза, в которых смирение и покорность неизбежной и темной очевидности были так явно, так откровенно и чудесно смешаны с кристально чистой, невероятной, почти детской надеждой. Надежда, словно фонарик от вечной батарейки, подсвечивала Освальда изнутри и делала его прекрасным — вопреки униженным просьбам о пощаде, вопреки грандиозным и сказочным обещаниям войны и помощи, которые тогда еще, надо же, казались полнейшим фантастическим бредом, вопреки слипшимся прядям на бледном лбу, разбитому, в подтекающей крови, подбородку, нелепо сидящему костюму, перебитой, как крыло у птицы, ноге — словом, вопреки всему, что, казалось, являл собой жалкий прислужник Фиш, неудачливый стукач, разоблаченный предатель, ничтожнейшая из готэмских шестерок. Эта надежда поражала. Джима не надо было просить: он с первой секунды дикого приказа от Харви и нависшей угрозы только и думал, как сделать предстоящий театр естественно выглядящим со стороны. Освальд, скорее, мешал, чем помогал, неся отчаянную галиматью и хватаясь заледеневшими, бледными пальцами за его рубашку, отчего Джиму начинало казаться, что они никогда не дойдут до воды и что этот чертов пирс выведен куда-то в бесконечность. Он чувствовал, что надежда, сиявшая за видимым отчаянием в распахнутых ему навстречу глазах, была в Освальде чем-то более важным, чем кровь, и когда они подошли к краю, за которым плескалась грязная и холодная готэмская вода, когда он на почти физическом уровне сопричастности ощутил, как она, эта дурацкая неуместная надежда, покидает маленького доносчика, оставляя его в той растерянности, в которой ребенок впервые сталкивается с чем-то, что выше его понимания, — отсутствием в мире сказки, наглядной неумолимостью реального мира, — ему, Джиму Гордону, хорошему полицейскому, порядочному, как он о себе мнил, человеку, — о сколько нам открытий чудных! — ему ведь тогда страшно понравилось это ощущение, садистское, сладкое, возбуждающее ощущение, когда чужая жизнь была в его руках, когда убить или пощадить — зависело только от его решения, а главное, когда только от его решения зависело, погасить эту надежду, сияющую в прекрасных, глубоких глазах, или поддержать ее и спасти.
К чему обманывать себя — уже тогда, когда Харви открыл багажник, озвучив приказ Фальконе, какая-то часть в нем восхитилась представленной возможностью, восхитилась Освальдом, его обреченно метнувшимся взглядом, его дрожью, его умоляющим «пожалуйста», какая-то часть Джима, как оставленное за скобками чудовище, шла вместе с ними по треклятому пирсу и впитывала страх, истекающий из сияющих глаз, наслаждалась болью, которую должен был испытывать Освальд, опираясь о поврежденную ногу, и кровь этого чудовища, неотделимого от Джима, позволь он это, остро приливала бы к паху, но то, чему он мог поставить преграду на физическом уровне, он не мог прекратить на каком-то другом, большем и худшем, который влиял, оказывается, куда сильнее. В миг, когда его жертва прекратила надеяться и сопротивляться, когда он протянул руку, встряхнув Пингвина за шиворот и приставил к виску ствол, когда он почувствовал, что вселенная, полная скрытых и спрятанных звезд, принадлежит ему как ничто и никогда прежде, что Освальд сдался сейчас ему на милость и он, как джинн из кувшина, волен поставить сейчас точку или совершить чудо — в этот миг та, вторая часть Джима, невидимо корчилась во внетелесном кайфе. Власть над Пингвином, сосредоточенная в кончике пальца, лежащем на спусковом крючке, открыла ему глаза на самого себя, на монстра в себе. Джима оглушила нехитрая истина: он был таким же, как и все в Готэме, ничего, что хранилось бы только на светлой стороне. Амбивалентность, разъедающая рассудок, была такой неожидаемой, что все последующее, что он делал, он делал для того, чтобы доказать самому себе, что это не так. Но Освальд служил напоминанием, более того — катализатором, и надо было избавиться от Освальда, отпихнуть подальше и понадежней. Это было сложно, потому что Кобблпот и его дивные представления об идеалистической дружбе подрывали решимость Джима на каждом шагу, а он хотел забыть. Он с такой силой хотел доказать себе, что Освальд — и проснувшееся в нем самом чудовище — ничего не значат, что, когда подхватил вирус, его маниакальная идея заключалась вовсе не в спасении Готэма. Он хотел одного: доказать. Лицемерно, как правильно отметил маленький ублюдок, доказать самому себе и всем, что Освальд для него не больше чем разменная монета, что есть вещи поважнее. Спасение города, например. Спасение Ли. Что угодно. И если вирус активизирует худшие стороны человеческой натуры… то как он не подумал раньше, насколько удивительно, что под его действием Джим превратился вовсе не в то чудовище, которого он в себе боялся, а в чудовище совершенно противоположное. В одержимого чувством долга и стремлением к равнодушию ледяного убийцу. Ну, не считая ревности к Фиш, видимо — никак иначе он не мог объяснить весь этот дикий эпизод. Убить одно из самых красивых созданий в Готэме — и кстати Освальд об этом пока как-то молчит. Мстительный и все всегда припоминающий рано или поздно Освальд — неужели Джим для него значит больше, чем Фиш Муни? Или Освальд не считает его ответственным из-за вируса? Освальд, способный прощать непрощаемое в отношении себя, но не тех, кто ему дорог. Странно: такая нелепица, как Пингвин — и все-таки он — преходящий приз всего Готэма. И если вот призадуматься, кому поручить устранить его… поискать его врагов… так ли много тех, кому можно поручить подобную миссию? Такое впечатление, что Готэм ревностно оберегает своего короля, независимо от того, восседает он на очередном символическом стуле с высокой спинкой или валяется на каком-нибудь дне бытия, в тысяча первый раз собрав все шишки и преданный теми, кому доверился. Король Готэма, надо же. И ведь действительно… даже река города, возможно, течет внутри этих прозрачных и таких неожиданно огромных, когда Освальд чему-то удивляется — возмущается — смеется над чем-то — убивает кого-то — отчаянно пытается понять этот мир — глаз.
Может быть, они все здесь только освальдова выдумка, царство призрачных фигур, обитатели игрушечного города в стеклянном рождественском шарике. Вот и сейчас Освальд спросил о том, о чем знать был не должен, с той же неуверенностью, как о втайне ужасно желаемой, но наяву немыслимой сказке. Снились ли Джиму кошмары, ага. Подсчитывал ли он, сколько шансов было выжить у неподготовленного человека после подобного купания в ледяной октябрьской воде — это при условии, что Освальд вообще умел плавать? Миллион кошмаров до и столько же после. Похоже, Освальд, как и Готэм, сам по себе был личным ходячим кошмаром Джима Гордона — даже сейчас, когда, потратив все силы на моральную атаку на джимовы принципы, он, пошатнувшись, стал отключаться, намереваясь упасть, конечно, мимо дивана, куда-то на острый край журнального столика с аккуратно накинутой кружевной салфеточкой — конечно, украшенная кровью из напоровшегося на угол освальдова виска, она смотрелась бы внушительней! Джим успел подхватить его и прижать к себе. Воспоминания, будущее, ужас перед не случившейся, но неизбежно предстоящей потерей, тоска и стремление выжгли поверхностный гнев мгновенно — в каком-то отчаянном жесте он стиснул тонкие ребра и уткнулся лицом и губами в пингвинье темя, прямо во встрепанные, грязные от лака и пыли перья темных волос, уже не думая, что Освальд может оказаться недостаточно потерявшим сознание для того, чтобы этот дикий, нелепо выдающий уязвимость Джима порыв остался незамеченным — а когда поднял голову, в дверях привидением, сфинксом стояла Ли.
В прихожей за ней ворочался Буллок, доставая еду и лекарства из пакетов. Дыхание под ребрами Освальда, кажется, остановилось вовсе — но ресницы затрепетали, когда Гордон, помня из курса медицинской помощи, что в таких случаях надо делать, осторожно и без особой охоты опустил своего гостя на разлетевшиеся подушки.
— Со мной опять какая-то хрень, — пожаловался Коббполт, в то время как Ли, укоризненно взглянув на Джима, сказала:
— Ты бы хоть воды догадался ему дать.
Джим пожал плечами.
— Ему просто нельзя вставать сейчас, вот и все.
— И нервничать, — осуждающе произнесла Ли.
— Вот именно, — важно, словно бы с трона, подтвердила валяющаяся полудохлая птичка, довольная, что нашла союзника в лице Ли, и подмигнула Джиму.
— Это никогда не прекратится. У нашего бывшего мэра слишком яркий холерический темперамент, — Гордон демонстративно отвернулся от подмигивания, между тем как Ли ловко приспосабливала торшер под капельницу, а Харви выкладывал на стол приобретенные медикаменты. Подумать только, Буллок защищает Пингвина, да еще привозит для него личного безопасного доктора, который делает Джиму выговор!
— Кобблпот, сегодня твой день, не иначе. — Проверяя пакеты с лекарствами, Джим отложил в сторону один, с подозрительной этикеткой.
— Что это?
— Успокоительное.
— Снотворное. В мусорку. Его этим еще в Аркхэме перекормили.
Он знал, какую ненависть испытывает Освальд к состояниям, грозящим даже малейшей потерей контроля, а еще — что истерику неудовольствия по этому поводу придется выслушать впоследствии именно ему, Джиму.
— Оно с обезболивающим, и, повторяю, ему нужен покой, — упрямо повторила Ли.
Буллок, глядя на то, как они возмущенно смотрят друг на друга, демонстративно похлопал этому зрелищу, одобряя цирк.
— Подеритесь, — дал он совет. — Достойный повод. Что скажет наша птичка?
— Джим прав, — Освальд выглядел довольным. — Извини, Ли. — Перевел взгляд на Харви. — Я рад, что мое мнение учитывается. Такая редкость.
Смесь скептицизма и веселья в его голосе не понравилась никому их них.
— Но у нас нет обезболивающего отдельно, — Ли закусила удила.
— Сожрет пару таблеток, — грубо порекомендовал Джим. — Часов через шесть. Пока лидокаин еще действует, — но направился, тем не менее, за домашней аптечкой, где, насколько он помнил, хранились запасы ампул на экстренные случаи.
Освальд проводил его взглядом.
— Не удивляйся, Ли, сегодня роль злого полицейского досталась не Буллоку.
Джим рылся в аптечке и представлял, что где-то на дне реки, куда они периодически сбрасывают Освальда, лежит сундук. Волшебный пиратский мафиозный сундук. В сундуке — розовая коробочка с розовой ленточкой, в коробочке — отравленный пирожок, а в пирожке — яйцо, из которого вылупился Пингвин. А его, Джимова, жизнь, игла в этом яйце. Только это не яйцо вовсе, если присмотреться, а еще не расколотый стеклянный рождественский шарик, если потрясти его, становится виден Готэм и падает пушистый снег, укрывая следы крови в переулках, помойку на побережье и шляпу, нацепленную на голову Нигмы. И Кошка недовольно поскальзывается на этом снеге, делая очередное сальто в прыжке с крыши.