Форма белого

R
Заморожен
13
автор
Фэндом:
Размер:
40 страниц, 16 490 слов, 5 частей
Описание:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
13 Нравится 2 Отзывы 3 В сборник

Глава 4. Зелëные сантименты

Настройки
      В «двадцать седьмой» невыносимо шумно: квартирник начался только полчаса назад, а молодые люди уже успели открыть шампанское, сказать друг другу пару добрых слов и начать горланить свою псевдорокерскую музыку. Наличие только одного музыкального инструмента — старенькой гитары — никого, однако, не смутило: вместо барабанов сгодились ложки и кастрюли, а решение петь нескладным хором, предложенное каким-то мальчишкой, все дружно поддержали.       Окно чуть приоткрыто, в непроглядной черноте стекла отражается стол (нам пришлось включить свет, чтобы я могла видеть текст в этой глупой Грушиной книжке), небрежно скинутая на него канцелярия, учебники по детской психологии, а также сама обладательница всего этого беспорядка, лежащая на кровати и отбивающая ногой по воздуху в такт музыке за стеной. За последние сорок минут дождь только усилился, барабаня по кирпичной стене общежития, но, впрочем, не мешая ни мне, ни Лавринцевой заниматься учёбой.       «Полуночный танец» завывает первые строчки своей очередной песни, и студенты отвечают им протяжными свистами. — Этот парень только что назвал детей… недалёкими, — говорю я, выдержав паузу после пары громких хлопков в соседней комнате.       Груша убирает в сторону тетрадь и линейку, с помощью которой она выдерживает строчку в своих записях, садится и свешивает ноги с койки. — Не было ведь там такого.       Я усмехаюсь и резко морщусь, стоит чему-то прилететь в соседскую стену и с грохотом рухнуть на пол. С потолка на стол неслышно падает рыжий таракан, и я подавляю в себе желание сказать об этом Груше: ещё испугается. — Было-было. Ты это просто пропустила. — Я даже не открывала эту книжку, Варёнка, — проговаривает девушка чуть громче обычного, чтобы я смогла различить её голос среди этого безобразного гула. — Но там такого не было, Максим Владимирович бы обязательно об этом рассказал. — Твоему Максиму Владимировичу под восемьдесят, я уверена, что он сам ни слова здесь не прочитал.       Музыка за стеной становится бодрее, а голос поющего мальчишки — увереннее. Слепая проводит языком по обсохшим губам, громко выдыхает и падает навзничь на холодные простыни. Какая-то неведомая сила вынуждает меня встать (возможно, Божие влияние), и я подчиняюсь ей, подходя к Грушиной кровати и смотря на белобрысую сверху вниз. — Я такое писать не буду. Ещё накричит на меня это твой Максим Владимирович, а кричит он страшно, я сама слышала, — она наигранно надувает губы и складывает руки на груди, и я расцениваю это как предложение сделать перерыв. Таракан залезает в тарелку с пахлавой и вымазывается в липком сиропе. Из моего рта вырывается короткий вздох, но я молчу: не хочется портить повеселевшей Груше настроение.       «Двадцать седьмая» выкрикивает название следующей группы, и я уже не могу сдержать стона раздражения. Лавринцева, на секунду встрепенувшись, стучит по изголовью кровати пальцем, стараясь привлечь моё внимание: — Что такое?       Грушина кровать даже не шелохается под весом моего тела, но сейчас это последняя вещь, которая меня волнует. — Идиоты эти, вот что такое. Неужели нельзя собраться где-нибудь в подвале или на даче чьей-нибудь? — мимо нашей комнаты проходят, шушукаясь, четверокурсницы, собираясь присоединиться к соседскому балагану. — Вот тебе, Фруктик, нравится их слушать? Мне нет. Уши вянут только.       Слепая, отбивающая ногой по полу ритм, на секунду затихает, и на её лице расцветает неловкая полуулыбка. — Я думаю, у них хорошо получается. Живо и красиво, — она покачивает головой в разные стороны, пугливо дёргается, когда студенты начинают отбивать ритм по металлической посуде, и ойкает. — Они словно рассказывают какую-то историю, как в «Кавказской пленнице». Там такая же музыка.       Я удивлённо хмыкаю, сдерживая при себе все колкости. Груша ведь даже представить себе не может, как выглядит Кавказ. — Там она весëлая, а под эту только пить да плакать.       Груша поворачивает голову на звук моего голоса, а Бог торопливо нашëптывает мне что-то из-под плинтуса. — Я никогда не пила. Я киваю в ответ на слова белобрысой. — Я, признаться, тоже, — и снова лгу, закидывая голову назад. Квартирники напоминают мне прошлую жизнь. Умерев, я только и делаю, что вру и вслушиваюсь в мерный Грушин голос.       За пару лет моя комната нисколько не поменялась. Желтоватые обои чуть порваны в разных местах, и их несовершенный вид позволяет мне на секунду поддаться воспоминаниям: когда-то здесь висели плакаты, небрежно приклеенные на скотч, авангардные произведения искусства, полки с учебниками, фотографии в рамках и старинные лубочные картинки, привезённые какой-то из моих предыдущих соседок, забытые ей в спешке, а после выброшенные консьержкой. Теперь же стены покрыты только пылью и слезающей с потолка плесенью (Груше просто-напросто бессмысленно сюда что-то вешать), однако пустыми они не кажутся. Возможно, в этом виноваты влияние слепой или, быть может, тот факт, что теперь эта комната просто-напросто стала обитаемей: всё-таки живые люди посещают её пару раз на дню.       Лавринцева поворачивает ко мне голову, и я протягиваю ленивое «м?», заметив вопрос в её слепых глазах. — А какого цвета такая музыка? — спрашивает Груша, приподнимаясь на локтях и проводя руками по ткани юбки. Лицо светлоголовой говорит само за себя: её интерес искренен, и мне даже льстит такое её внимание к моей маленькой особенности. — Хм, — протягиваю я вдумчиво, вслушиваясь в мелодию гитары за стеной. — Как тёмный шоколад. Иногда отдаёт чем-то синим, иногда — красным, когда он дëргает так за струны резко, что звук будто плывëт. Но, думаю, там всегда есть что-то от коричневого.       Слепая сжимает губы и сводит брови, то ли стараясь представить цвета, которые я сейчас назвала, то ли показывая своё недовольство. Я вздыхаю, обдумывая, как можно бы было это объяснить, однако Груша неожиданно прерывает поток моих мыслей. — Значит, мне нравится коричневый, — она коротко улыбается, и её глаза-стекляшки не мигая смотрят куда-то в сторону двери. Я недоумённо вскидываю бровь. — С чего ты вообще это взяла?       Груша водит плечами и натягивает рукава свитера на пальцы. — Почему бы и нет? Мне нравится тëмный шоколад. У меня нет любимого цвета. А ещё у поющего мальчика голос на твой похож. Значит, он тоже коричневый. Значит, он тоже мне нравится, — она улыбается, но как-то совсем уж глупо и смущённо, как если бы сказать последнюю фразу ей захотелось в самый последний момент.       Моя рука сама находит её маленькое ухо и игриво оттягивает его назад, не обращая внимания на возмущённые стоны. — Кофта у тебя тоже коричневая, Грушик. С зелёными крапинками, — говорю я, отпускаю девушку и собираюсь отправить её продолжать учиться, как вдруг происходит нечто совсем уж неожиданное.       Лавринцева цепко хватает меня за запястье и поднимает с тёплых простынь на невесомые ноги. Лампа пару раз мигает, за окном раздаётся лай собак, а парень за стеной начинает перебирать на струнах какой-то вальс, перед этим попросив свою публику утихнуть на пару минут. Груша цепляется то за мои локти, то за плечи, её ноги босы, волосы спутаны и стекают по груди смешными завитками. — Что ты делаешь? — спрашиваю я беззлобно, а слепая только лихо клацает зубами около моего носа. — Танцую. И ты тоже, — она улыбается и сама старается вести меня по комнате, шаркая стопами о паркет и цепляясь юбкой о гвозди, торчащие из ножек стола. Я в тонкой майке (конечно, такой же призрачной, как и я сама), едва достающей до пупка, и нижнем белье, но мне плевать, как именно я сейчас выгляжу: я закрываю глаза — и теперь я тоже слепа, и чему-либо сложно будет потревожить хрупкую безмятежность этого момента.       Грушины руки сухие и тëплые, от них ещё веет жаром постели, они, недолго робея, податливо поддаются мне, и её длинные пальцы переплетаются с моими. Я слышу, как Лавринцева коротко усмехается, тепло, бледно-жёлто, почти белоснежно и совсем по-доброму, и я в очередной раз убеждаюсь, что по-другому она и не умеет.       Ребята за стеной начинают ритмично хлопать в ладоши, гитара — звучать уверенней, и я переполняюсь этим чувством такта вместе с ней, и моё сердце теперь — струны. Мы со слепой путаемся в ногах (я ещё при жизни совсем не умела танцевать), наступаем друг другу на пальцы, стукаемся о вёдра с яблоками и смеёмся до колик в животах. Там же и рождается какое-то доселе неведомое мне чувство, неправильное, до ужаса приятное и такое зелёное, что, будь оно осязаемо, мне не нужно бы было никакого лета, чтобы почувствовать тепло.       Оно же и заставляет меня забыть о всех тех пяти годах, что я гнию под землёй, и поверить в то, что я ещё бестелесно, несчастно, непоколебимо жива. Пускай и образно. Груша останавливается около двери и случайно щёлкает выключателем, задев его локтем. Она ошеломлённо хлопает ресницами, пытаясь понять, что именно сейчас произошло, а я, улыбаясь, пытаюсь запомнить это её забавное выражение лица. В один миг, стоит мне забыться на секунду, Лавринцева цепко хватает меня за нос, совершенно не обращая внимание на моё громкое «ай». — Что ты делаешь? — Грушин указательный палец неминуемо целится мне в глаз, и я кое-как уклоняюсь от него. — Груша! — Стой смирно! Я пытаюсь… — она замолкает на секунду, обдумывая мысль. — …«посмотреть» на тебя.       Сделать что?       Я впадаю в ступор, но покорно молчу, поддаваясь неясному порыву слепой изучить моё лицо: пусть делает, как знает, если считает это нужным. Я сжимаю губы, позволяя её рукам трогать мой лоб, нос и щёки, поражаясь теплоте чужой кожи. На Грушином свитере множество катышек и белых волос, и это даже не выглядит неопрятно: Груше такая «уютная безобразность» очень подходит. — Ты знаешь, что тебе нужно спрашивать людей, прежде чем трогать их? — говорю я и оказываюсь обезмолвленна чужими горячими пальцами, зажимающими мой рот. Я слабо прикусываю фалангу её мизинца, и белобрысая послушно убирает руки на мои плечи. — Разве ты против? — Груша старается казаться серьёзной, но её еле сдерживаемая задорная улыбка выдаёт её с потрохами. — Просто хочу узнать, как выглядит самый похожий на меня человек.       Я отвожу Грушу в сторону, подальше от стола, чтобы наглый рыжий таракан не дай бог залез на её юбку, и вопросительно выгибаю бровь скорее по привычке, чем непосредственно для слепой. — О чём ты? — говорю я, и зелёные сантименты наполняют мои застывшее сердце и разум.       Груша чуть дёргается в сторону, но продолжает говорить. — О том разговоре. Когда ты сказала, что мы похожи, — её голова медленно падает на моё плечо, и она бормочет туда что-то тихое и невнятное, после поднимая лицо и смотря куда-то сквозь меня, — я подумала, что это неплохо звучало. — Ох, — что-то отдаётся у меня в памяти, но совсем размыто, словно бы я и не говорила тех слов вовсе. — Не знаю, что на меня тогда нашло. Тебя это не обидело?       Груша слабо улыбается и опускает руки. — Ничуть. Это звучало искренне, — Лавринцева, чуть ниже натянув свитер, наощупь доходит до окна и садится на подоконник. — Иди сюда.       За стеной необыкновенно тихо — похоже, комендантша таки выгнала неугомонных весельчаков праздновать на улицу. Я подхожу к Груше, теряясь в темноте комнаты, и сажусь рядом с ней, почти касаясь её ноги коленом. Мелкие капли задерживаются на грязно-голубом стекле — дождь, вероятнее всего, будет лить ещё всю ночь. Где-то вдалеке слышится звук гитары, который, постепенно затихая, через пару мгновений и вовсе пропадает. Общежитие погружается в тишину и только тихо скрипят старые половицы в тёмных коридорах. — Что такое? — моя спина касается холодной стены, но я не чувствую ни мурашек, ни жара. — Знаешь, — Лавринцева коротко усмехается и устремляет взгляд в окно, словно стараясь там что-то разглядеть. — Я не могу определить, когда наступает день, а когда — ночь. Раньше мне помогал мой младший брат, а теперь приходится справляться самой и вслушиваться в мир вокруг. Когда в коридоре никто не ходит, значит, уже около полуночи. Когда машин на улице становится меньше, значит, уже около десяти. Конечно, в деревне машин очень мало бывало, это я научилась определять уже после того, как переехала в город. — Ты жила… в деревне?! — почти вскрикиваю я, наблюдая за грушиным лицом. Она произносит унылое «да» и неясно водит головой в разные стороны. — И чем ты там занималась? — Чем слепая может заниматься в деревне? — говорит Груша почти обиженно, но всё же только почти. — Шить я не умела, коров доить тоже, а к инструментам мне бабушка вообще не разрешала прикасаться. Мама жила с нами, но я с ней почти не разговаривала, да и она не очень-то хотела. Не любила она меня, слепую. Папа и младший брат жили в городе, я потом только к ним переехала, когда бабушка решила, что мне не подходит сельская школа. Зато там я хорошо ладила с детьми.       Груша задумчиво стучит по стеклу, а после закидывает ноги мне на колени, складывая руки на животе и беззвучно смеясь. Я щипаю её за голень и принимаю решение когда-нибудь заставить Грушу купить цветы в горшках, чтобы она не привыкала забираться на подоконник. — Ребята там ни говорить, ни считать толком не умели, особенно маленькие. А меня бабушка научила. В той школе я и поняла, что хочу стать учителем, как бы странно это не выглядело. И теперь я здесь, хоть все меня и отговаривали.       Я молчу с секунду, рыжей головой случайно ударяясь об окно. Лавринцевой холодно, это видно по её напряжённым плечам и мурашкам на шее, и мне хочется попросить её принести сюда одеяло, но я не успеваю вымолвить и двух слов, как она снова начинает говорить: — Я это к чему… Я так рвалась сюда, в большой город, сомневалась, нужно ли мне это вообще. А потом я встретила тебя, и всё так завертелось, а потом ты сказала, что похожа на меня. Я долго над этим думала. Мы не особенные, но и не обычные. Мы чувствуем и видим то, что словами не описать. И я думаю, что нам стоит помочь друг другу.       Я слышу, как Бог стучит где-то снизу, и, быть может, это всего лишь сторож смотрит с комендантшей телевизор или скрипят трубы между этажами, но мне хочется верить, что этот высокомерный всесильный засранец не бросил меня здесь одну и сможет объяснить мне, каким вообще образом я могу чувствовать хоть что-либо. Я сжимаю губы и на выдохе спрашиваю у Груши, как именно мы могли бы быть друг другу полезны. — Ты рассказываешь мне какого цвета звёзды, а я выполняю три твоих желания. Идёт?       Мои брови хмурятся, глупая улыбка расцветает на моём лице, и слепая улыбается тоже. — Идёт. Хотя, вероятно, тебе будет сложно это понять, — проговариваю я, наблюдая за её тем, как забавно она сдувает белую прядь с кончика своего носа. — Но я попробую объяснить. Глупая.       Внезапно Груша, взявшись за ручку и с силой надавив на раму, приоткрывает окно и едва не сваливается на пол, когда холодный воздух обдаёт кожу её ног. Она охает, но настолько тихо, что ни одна живая душа не услышала бы, не заставив своё сердце и дыхание замолчать. И я впервые радуюсь тому, что у меня нет ни того, ни другого. — Хорошо, — говорит она с мягкой улыбкой на лице, и мне хочется взвыть от того, насколько плавно тени ложатся на её щёки. Она светится — светится! — то ли безмерным счастьем, то ли любопытством, и ни один человек, ни даже сам Всевышний не мог заставить меня чувствовать такой волнующий трепет, как Груша.       Я беру её руки в свои и провожу большими пальцами по линии жизни, в самом деле даже не зная, где она находится. Но мне нет до этого дела. Всё, чего я хочу, это чтобы она никогда не заканчивалась, чтобы этот белоснежный голос продолжал петь по утрам эти глупые народные песни (которым, как я догадалась, научила её бабушка), чтобы говорил «спасибо» каждый раз, как я помогаю слепой встать с кровати, чтобы звучал, лился светом и отдавался солнечными вспышками перед глазами.       Господи, как же я влипла.       Груша чуть приподнимает брови в ответ на прикосновение, но это не удивление, это — навязанная временем привычка. Она покорно ждёт, когда я скажу что-нибудь, и эта покорность бьёт по мне хуже земли, впитавшей мою кровь пять лет назад, и хуже воздуха, которым я больше не могу дышать. Она ранит меня своим смирением, и я пытаюсь успокоиться, чтобы, наконец, начать говорить. — Космос прекрасен в своей несложной геометрии и простоте. Это может прозвучать слишком сложно для тебя, но это гораздо легче, чем ты можешь себе представить, — проговариваю я, совершенно не представляя, что мне стоит делать дальше. — Но это так, предисловие.       Груша беззлобно хмыкает и коротко кивает. — Я мало знаю о космосе. Мой брат говорил мне, что небо чернеет, когда наступает ночь, — говорит она, случайно схватив двумя пальцами мой ноготь. — И что становится холодно. Большего я не помню. — Холодно может быть и днём, дурочка, — проговариваю я, наблюдая за тем, как хлопают её ресницы.       Она поджимает губы, но не обращает внимание на мою остроту. — Я знаю, что такое чёрный цвет, но понятия не имею, как он выглядит. Ваня сказал мне, что это тот цвет, который я вижу всегда, но мне не с чем сравнить. Действительно ли я вижу чёрный? Что такое звёзды? Как небо может быть чёрным, если там полно светящихся звёзд? — Эй, — я вынимаю одну из своих рук из её цепких пальцев и щёлкаю белобрысую по лбу, потянувшись вперёд, — слишком много вопросов.       Груша хмурится. — Тогда ответь хотя бы на первый. На который начала отвечать.       Я шумно выдыхаю и смотрю в окно, пытаясь разглядеть среди туч хотя бы одно крохотное светило. Мои попытки тщетны, но слепая «смотрит» упрямо куда-то мимо меня, задевая взглядом макушку, и я не хочу отказываться говорить, хоть мне и трудно дать ей чёткий ответ. — Я тоже почти ничего не знаю о космосе, на самом деле. Когда-то попадались какие-то статьи об этом в газетах, что-то мне папа рассказывал, когда я была маленькая, но в целом я ничего толком сказать тебе не смогу. Разве только то, что солнце жёлтое и что оно тоже звезда. — Ты рассказывала мне про жёлтый. А ведь бывают другие звёзды?       Я чуть сжимаю её руку в утвердительном жесте. — Бывают красные, голубые, белые — какие захочешь. Не знаю, почему они все разные, но они бывают. Красного цвета гетры Наташи Назарцевой, а ещё малина в июле. Но, — я вскидываю палец к лицу, — так ты не поймёшь.       Груша усмехается и слабо толкает меня босой ступнёй под бок. — Объясни так, как умеешь только ты.       Я улыбаюсь ей в ответ. — Красным цветом отдаёт джаз, звуки саксофона и, как ни странно, нота «до» первой октавы на любом инструменте. Это цвет крови, он опасный и согревающий одновременно, и в сочетании с ним любой другой цвет, кроме белого, блекнет. Голубой похож на синий, но совсем не такой же, как он. Синий — цвет бури, а голубой — спокойствия. Голубым капает вода с крыш во время дождя и дует ветер в лесу. А белый…       Я останавливаюсь на секунду, пытаясь вспомнить хоть что-то, что я могла бы назвать белым. Кроме обыкновенных образов, вроде снега и раковин в женском туалете на третьем этаже общежития, мне ничего не может прийти в голову, и это кажется слишком странным, чтобы продолжать это игнорировать.       Груша вопросительно склоняет голову ближе ко мне, и мои глаза цепляются за её лицо. — А белого цвета ты.       Груша округляет невидящие глаза, рвано вздыхает и кивает мне в ответ.       И только к утру я замечаю белую трость, приставленную к стене у двери.
13 Нравится 2 Отзывы 3 В сборник